Первые ощущения бытия[5]

Горячее южное солнце ослепительно сверкает. Оно точно царствует в этом глубоком ярко-синем небе, и от него падают вниз каскады светлых и теплых лучей. Море спокойно синеет. Ни ветерка. Тишь и блеск. Где-то вдали белеет одинокий парус. У крутоярого красноглинистого берега слегка бьет ленивая, ласковая волна.

Мужчина с черной косматой бородой и серыми добрыми глазами хватает меня на руки и вместе со мной быстро бежит в воду. Мне страшно. Я судорожно хватаюсь за шею мужчины и испускаю дикий крик. Но мужчина неумолим. Он только крепче прижимает меня к своей груди и, разбрасывая кругом серебристые брызги, все дальше и глубже погружается в воду. Я начинаю отчаянно биться у него в руках. Мужчина смеется, ласково поглаживает меня и уговаривает:

— Ну, Ванечка… Ну, глупенький… Не бойся. Я с тобой.

Вдруг мужчина делает странное и неожиданное движение: он крепко зажимает мне нос, прыгает вверх и потом сразу, внезапно, стремительно окунается вместе со мной. Я чувствую, что задыхаюсь. Смертельный страх пронизывает все мое маленькое существо. Ужасный, неудержимый крик рвется из моей стесненной груди. Но прежде чем я успеваю дать ему волю, я снова над водой, я снова вижу море, солнце, берег, на котором стоит моя мать и машет мне приветливо руками.

— Хватит, хватит! — кричит она мужчине. Не видишь разве, как Ванечка перепугался.

Мужчина разжимает мне нос и, опять разбрасывая вокруг себя серебристые брызги, быстро бежит по воде, на этот раз уже в обратном направлении. Еще мгновение — и мужчина передает меня с рук на руки моей матери, весело приговаривая:

— Не будь трусом, Ванечка! Ты ведь мальчик… Хочешь, еще раз пойдем в море?

Но мне не до моря. Я крепко цепляюсь за шею матери и с облегчением начинаю всхлипывать у нее на плече…

Таково первое ощущение бытия, которое сохранила моя память.

Позднее мать мне рассказывала, что это происходило в 1886 г. Мне было два года. Мы проводили лето на днепровском лимане, неподалеку от Одессы, и мой дядя муж старшей сестры моей матери — любил брать меня в море купаться…

* * *

Дальше идет черный провал. На светочувствительной пленке памяти долгое время нет ни точки, ни черточки. Тьма. И вдруг вспышка магния. Новая зарисовка…

Маленькая кухня с печкой, плитой, деревянным столом, кастрюлями, тарелками. Посередине кухни на двух стульях стоит металлическая детская ванна. В ванне сижу я, а напротив меня в той же ванне сидит веселая черноглазая девочка. Молодая красивая женщина в фартуке моет нас обоих. Ее пышные темные волосы разметались и прилипли ко лбу. Ей жарко, и ее добрые, живые глаза то смеются, то стараются казаться сердитыми. Мы с девочкой в ванне вертимся, плещемся, обливаем друг друга. Брызги летят и на женщину. Мы мешаем ей мыть нас.

— Перестань шалить! — кричит она мне и с деланно раздраженным видом слегка шлепает меня по руке.

Но я не верю тому, что женщина действительно сердита, громко смеюсь и с озорством сильно хлопаю рукой по воде. Моему примеру следует девочка. Тогда молодая женщина накидывается с притворной строгостью на девочку:

— Ты что тут развоевалась? Хочешь, чтобы я тебя отшлепала?

Но девочка только заливается смехом. Она знает, что никто ее не отшлепает.

Еще несколько минут мы возимся в ванне. Потом молодая женщина вытаскивает нас оттуда, обтирает полотенцем, дает нам одежду. Спустя мгновение оба — я и девочка — сидим рядом за столом и пьем горячее молоко с какими-то очень вкусными булочками…

Это уже 1888 год. Мне четыре года. Отец только что окончил Военно-медицинскую академию и едет в Сибирь на службу. По дороге в Омск, куда лежит наш путь, мы останавливаемся наших родственников Чемодановых. Женщина в фартуке — «тетя Лиля», младшая сестра моей матери, а черноглазая девочка, сидящая напротив меня в ванне, — моя двоюродная сестра «Пичужка»[6].

. . . . . . . .

Дальше в моей памяти снова провал. Снова тьма. И вот опять вспышка магния. И вот еще одна зарисовка… 

Ранняя весна! Пасха. Мы живем в новом деревянном доме, выходящем на широкую площадь. По ту сторону площади — казенного вида белые здания. Это лазарет местной воинской команды. Туда каждое утро ходит мой отец «солдат лечить», как выражается наша кухарка, толстоногая Аксюша. Перед уходом всегда надевает высокие кожаные сапоги. Еще бы! На площади перед нашим домом потрясающая грязь. Даже не грязь, а целое грязное море, по которому можно плавать не без опасности для жизни. Вот и сейчас я стою у окошка и вижу, что посередине площади как-то уныло и укоризненно чернеет кузов полузатонувшей в грязи телеги. Два дня назад, когда с телегой случилась беда, здесь были шум и крики, и толпа людей, и каждый из присутствовавших подавал свой совет о том, как лучше вызволить телегу, но толку от всего этого смятения не получилось никакого. Лошадей выпрягли, хозяев кое-как вытащили из грязи на веревках, а телегу бросили в ожидании того времени, когда площадь обсохнет. Отцу моему приходится быть очень осторожным. Он всегда пробирается по самому краю площади, где посуше, обходя главные лужи, и все-таки каждый день он возвращается домой с сапогами, доверху забрызганными грязью. Я стою, смотрю и думаю:

— Если бы я был царь Салтан, я приказал бы, чтобы не было грязи.

Впрочем, о грязи я  сегодня думаю так, лишь по инерции. На самом деле мои мысли заняты другим. В течение всего предшествующего месяца в нашем доме царило необычайное веселье и суматоха. Моя мать организовала из местных любителей драматический кружок. Решили ставить пьесу «Сорванец». Разобрали роли, пошли репетиции, начались волнения. Артисты собирались по очереди в домах членов кружка, но чаще всего у нас. Тут было как-то уютнее и веселее. Говорили, будто бы в нашем доме «каша зарыта»[7], — оттого люди сюда шли охотнее всего. Дело было, конечно, не в «каше», а в моей матери: она умела быть «душой общества». Разумеется, я был все время в необычайной ажитации, вертелся около артистов, подсказывал роли, подавал костюмы и грим. И вот сегодня, в первый день пасхи, в «уездном собрании» должен состояться самый спектакль… Возьмут меня на спектакль или не возьмут?.. Ах, как это важно! Это самый важный вопрос в мире! Я не могу себе представить, чтобы сейчас, в этот час, в эту минуту, могли быть какие-либо иные вопросы, более важные…

Полдень. Начинают собираться гости. На столе в гостиной пасхальная панорама, от которой у меня слюнки текут: куличи с глазурью, пасха с миндалем, разноцветные крашеные яйца, семга, икра, пирожки, индейка, водка, вина, ликеры и прочая, и прочая, и прочая. Гости христосуются, обнимаются, едят, пьют, болтают, рассказывают городские сплетни, судачат о знакомых и больше всего говорят о предстоящем сегодня вечером спектакле. Я смотрю, слушаю, хожу около стола, ныряю среди гостей, а в голове все время гвоздит:

— Возьмут или не возьмут?

Накануне я случайно подслушал, как мать говорила отцу, что спектакль кончится поздно и что мне лучше остаться дома с Аксюшей. Неужели оставят?.. Нет, это невозможно! Но все-таки: — Возьмут или не возьмут?

Моя мать всюду поспевает, перешучивается и пересмеивается со всеми гостями. К ней подходит молодая веселая женщина с усиками на губе, жена директора уездного училища, которую все почему-то зовут Катя. Катя тоже участвует в пьесе, и во время репетиций она всегда оказывала мне особое внимание. Катя гладит меня по голове и, обратившись к матери, спрашивает:

— А Ванечка будет на спектакле?

У меня даже сердце екает. Мать начинает ей что-то говорить насчет гигиены и позднего времени, но Катя только пренебрежительно поводит плечами и, звонко расхохотавшись, бросает:

— Оставь ты свою гигиену! Жизнь-то один раз живешь… Видишь, мальчишке досмерти хочется попасть на спектакль, а ты его не пускаешь… На что это похоже?

И Катя опять гладит меня по голове. Я готов расплакаться.

Мать смотрит на мое лицо, понимает, что происходит в моей душе, и… соглашается. Я счастлив. Я пляшу от радости вокруг стола: я пойду на спектакль!..

Все это я помню так, если бы все это случилось только вчера. Но — странно! — в памяти моей совершенно не сохранилось ни одного, даже самого бледного, воспоминания о самом спектакле, на который я так рвался…

Это 1889 год. Мне шестой год. Я уже читаю и немного пишу. Мой отец отслуживает свою стипендию в крохотном захолустном городишке Каинске Томской губернии. Мать занимается семьей, хозяйством и общественной деятельностью, — в масштабах и формах своего времени…

. . . . . . 

Дальше в моей памяти опять провал. Опять мрак и тьма. И, наконец, с семи-восьми лет идут уже более связные, более систематические воспоминания. Встает картина детства. И так как для ребенка  первым и самым важным «кругом».его вселенной является семья, то я начну описание своей жизни с характеристики моих родителей.