«ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ»,

«ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ»,

публицистический сборник Гоголя. Опубликовано (со значительными цензурными изъятиями): Выбранные места из переписки с друзьями Николая Гоголя. СПб., 1847. Книга вышла в свет 31 декабря 1846 г. (12 января 1847 г.). Впервые полный текст опубликован Ф. В. Чижовым: Полное собрание сочинений Н. В. Гоголя. Т. 3. М., 1867. Состав В. м. из п. с д. Гоголь определил следующим образом: Предисловие. I. Завещание. II. Женщина в свете. III. Значение болезней. IV. О том, что такое слово. V. Чтения русских поэтов перед публикою. VI. О помощи бедным. VII. Об Одиссее, переводимой Жуковским. VIII. Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве. IX. О том же. X. О лиризме наших поэтов. XI. Споры. XII. Христианин идет вперед. XIII. Карамзин. XIV. О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности. XV. Предметы для лирического поэта в нынешнее время. XVI. Советы. XVII. Просвещение. XVIII. Четыре письма к разным лицам по поводу «Мертвых душ». XIX. Нужно любить Россию. XX. Нужно проездиться по России. XXI. Что такое губернаторша. XXII. Русской помещик. XXIII. Исторический живописец Иванов. XXIV. Чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту, при нынешнем порядке вещей в России. XXV. Сельский суд и расправа. XXVI. Страхи и ужасы России. XXVII. Близорукому приятелю. XXVIII. Занимающему важное место. XXIX. Чей удел на земле выше. XXX. Напутствие. XXXI. В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность. XXXII. Светлое Воскресенье. В первом издании цензурой были изъяты письма XIX «Нужно любить Россию», XX «Нужно проездиться по России», XXI «Что такое губернаторша», XXVI «Страхи и ужасы России», XXVIII «Занимающему важное место». Гоголь собирался представить эти главы лично императору Николаю I и уже составил письмо на высочайшее имя, но П. А. Плетнев отговорил его от этого. В В. м. из п с д. получили развитие воззрения Гоголя на религию, историю и искусство, выраженные еще в ряде статей сборника «Арабески»: «Жизнь», «Мысли о географии», «О преподавании всеобщей истории», «Скульптура, живопись и музыка» и «Последний день Помпеи».

18 (30) июня 1846 г. Гоголь писал П. А. Плетневу из Швальбаха: «Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги под названием: „Выбранные места из переписки с друзьями“. Она нужна, слишком нужна всем — вот что покамест могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга; к концу ее печатания все станет ясно, и недоразуменья, тебя доселе тревожившие, исчезнут сами собою. Здесь посылается начало. Продолженье будет посылаться немедленно. Жду возврата некоторых писем еще, но за этим остановки не будет, потому что достаточно даже и тех, которые мне возвращены. Печатанье должно происходить в тишине: нужно, чтобы кроме цензора и тебя, никто не знал. Цензора избери Никитенку: он ко мне благосклоннее других. К нему я напишу слова два. Возьми с него также слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга. Ее нужно отпечатать в месяц, чтобы к половине сентября она могла уже выйти. Печатать на хорошей бумаге, в 8 долю листа среднего формата, буквами четкими и легкими для чтения, размещение строк такое, как нужно для того, чтобы книга наиудобнейшим образом читалось; ни виньеток, ни бордюров никаких, сохранить во всем благородную простоту. Фальшивых титулов пред каждой статьей не нужно; достаточно, чтобы каждая начиналась на новой странице, и был бы просторный пробел от заглавия до текста. Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания, которое, по моему соображенью, воспоследствует немедленно: книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга. Вслед за прилагаемою при сем тетрадью будешь получать безостановочно другие. Надеюсь на Бога, что он подкрепит меня в сей работе. Прилагаемая тетрадь занумерована № 1. В ней предисловье и шесть статей, итого седьмь, да включая сюда еще статью об „Одиссее“, посланную мною к тебе за месяц пред сим, которая в печатании должна следовать непосредственно за ними, — всего восемь. Страниц в прилагаемой тетради двадцать. О получении всего этого уведоми немедленно».

23 сентября (5 октября) 1846 г. Гоголь писал Н. М. Языкову: «Ты прочти внимательно книгу мою, которая будет содержать выбор из разных писем. Там есть кое-что направленное к тебе, посильнее прежнего, и если Бог будет так милостив, что вооружит силою мое слово и направит его как раз на то место, на которое следует ударить, то услышат от тебя другие послания, а в них твою собственную силу со всем своеобразьем твоего таланта. Так я верю и хочу верить. Но до времени это между нами. Книгу печатает в Петербурге Плетнев, и выйдет не раньше, как через месяц после полученья тобою этого письма. В Москве знает только Шевырев».

5 октября н. ст. 1846 г. Гоголь писал из Франкфурта С. П. Шевыреву: «Что книга (новое издание „Мертвых душ“. — Б. С.) выйдет несколько позже, это ничего; ей даже и не следует выходить раньше некоторого другого предисловия, не сделавши которого, мне нельзя и в дорогу. Дело это возложено на Плетнева. Это выбор из некоторых моих писем к друзьям, который должен выйти особой книгой. Но это пока между нами. Там, между прочим, часть моей исповеди и объяснение того, что так смущало некоторых относительно моей скрытности и прочее. Печатать я должен был в Петербурге по причинам, которые можешь смекнуть и сам, по причине близости цензурных непосредственных и высших разрешений. В это дело, кроме Плетнева и цензора, не введен никто, а поэтому и ты не сообщай о нем никому, кроме разве Языкова, который имеет один об этом сведение, и то потому, что нечто из писем, мною к нему писанных, поступило в выбор. Из этой книги ты увидишь, что жизнь моя была деятельна даже и в болезненном моем состоянии, хотя на другом поприще, которое есть, впрочем, мое законное поприще, и что велик Бог в Своих небесных милостях… Может быть, через месяц, то есть, если не в конце октября, то в начале ноября, должна выйти книга, а потому до того времени не выпускай „Мертвые души“. Плетнев пришлет тебе несколько экземпляров, а в том числе и подписанный цензором на второе издание, потому что, по моему соображению, книга должна разойтись в месяц. Это первая дельная моя книга, нужная у нас многим, а может быть, если Бог будет так милостив, принесущая им действительную пользу: что изошло от души, то нельзя, чтобы не принесло пользы душе».

Пятую, заключительную тетрадь книги Гоголь отослал П. А. Плетневу 4/16 октября 1846 г.: «Тороплюсь отправить тебе пятую и заключительную тетрадь. Так устал, что нет мочи; в силу сладил, особенно со статьей о поэзии, которую в три эпохи мои писал и вновь сожигал и наконец теперь написал, потому именно, что она необходима моей книге, в объяснение элементов русского человека. Без этого она бы никогда не написалась: так мне трудно писать что-нибудь о литературе. Сам я не вижу, какой стороной она может быть близка к тому делу, которое есть мое кровное дело. Скорбно мне слышать происшедшие неустройства от медленности Никитенки. Но чем же виноват я, добрый друг мой? Я выбрал его потому, что знал его все-таки за лучшего из других, и притом, видя его имя, выставляемое у тебя на „Современнике“, я думал, что ты с ним в сношеньях теснейших, чем с другими цензорами. Никитенко ленив, даже до невероятности, это я знал, но у него добрая душа, и на него особенно следует наседать лично. Говоря ему беспрерывно то, о чем и я хочу с своей стороны ему хорошенько растолковать: что с книгой не нужно мешкать, потому что мне нужно прежде нового года собрать деньги за ее распродажу с тем, чтобы пуститься в дальнюю дорогу (путешествие в Святую землю. — Б. С.). Путешествие на Восток не то, что по Европе. Удобств никаких, издержек множество, а мне нужно, сверх этого, еще и помочь тем людям, которым, кроме меня, никто не поможет. Если же Никитенко будет затрудняться или одолеется робостью, то мое мненье — печатать книгу и в корректурных листах поднести всю на прочтенье Государю. Дело мое — правда и польза, и я верю, что моя книга будет вся им пропущена. В последнем случае поговори об этом хорошенько с Александрой Осиповной (Смирновой. — Б. С.), если она только уже в Петербурге; она сумеет, как это устроить. Если же дойдет до духовной цензуры, то этого не бойся. Не делай только этого официальным образом, а призови к себе духовного цензора и потолкуй с ним лично; он пропустит и скорей, может быть, чем думаешь. В словах моих о Церкви говорится то самое, что Церковь наша сама о себе говорит и в чем всякий из наших духовных согласен до единого… В этой тетради найдешь вставку и перемену к письму „О лиризме наших поэтов“. Нужно выбросить все то место, где говорится о значении власти монарха, в каком оно должно явиться в мире. Это не будет понято и примется в другом смысле. К тому же сказано несколько нелепо, о нем после когда-нибудь можно составить умную статью. Теперь выбросить нужно ее непременно, хотя бы статья была и напечатана, и на место ее вставить то, что написано на последней странице тетради. Кусок, который следует выбросить, начинается словами: „Значение полномочий власти монарха возвысится еще“ и прочее и оканчивается словами: „Такое определение не приходило еще европейским правоведцам“… Страниц в 5 тетради включительно с прежним 147, а статьи две и третья вставка». В следующем письме П. А. Плетневу, датированном 8/20 октября 1846 г., Гоголь просил: «Ради Бога, употреби все силы и меры к скорейшему отпечатанью книги. Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом, нужно для общего добра. Мне говорит мое сердце и необыкновенная милость Божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душевной, и всё мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда. Это просто чудо и милость Божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращенье трудных, болезненных моих припадков. Друг мой, я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени взял перо, а потому и расступились перед мною все преграды и всё, останавливающее бессильного человека. Действуй же и ты во имя Бога, печатая книгу мою, как бы делал сим дело на прославленье имени Его, позабывши все свои личные отношения к кому бы то ни было, имея одно только общее добро, — и перед тобой расступятся все препятствия. С Никитенком можно ладить, но с ним необходимо нужно иметь дело лично. Письмом и запиской ничего с ним не сделаешь… На него нужно серьезно насесть и на все приводимые им причины отвечать одними и теми же словами: Послушайте, всё это, что вы говорите, так и могло бы иметь место в другом деле, но вспомните, что всякая минута замедления расстраивает совершенно все обстоятельства автора книги. Вы — человек умный и можете видеть сами, что в книге содержится дело, и предпринята она именно затем, чтобы возбудить благоговенье ко всему тому, что поставляется нам всем в закон нашей же Церковью и нашим правительством. Вы можете сами смекнуть, что сам Государь же и двор станет в защиту ее. Переглядите и цензурный устав ваш, и все предписания прибавочные и покажите мне, против какого параграфа есть противуречие. Стыдно вам и колебаться этим, подписуйте твердо и теперь же листки, потому что типография ждет, а времени и без того уже упущено довольно. И если ж им одолеют какие-нибудь нерешительности от всякого рода нелепых слухов, которые сопровождают всякий раз печатанье моей книги, какого бы ни была она рода, то обо всем переговори… с Александрой Осиповной и, наперекор всем помешательствам, ускори выход книги. Как кремень, крепись, верь в Бога и двигайся вперед — и все тебе уступит! По выходе книги приготовь экземпляры и поднеси всему царскому дому до единого, не выключая и малолетних, всем великим князьям, детям наследника, детям Марьи Николаевны, всему семейству Михаила Павловича. Ни от кого не бери подарков и постарайся от этого вывернуться; скажи, что поднесенье этой книги есть выраженье того чувства, которого я сам не умею себе объяснить, которое стало в последнее время еще сильнее, чем было прежде, вследствие которого все, относящееся к их дому, стало близко моей душе, даже со всем тем, что ни окружает их, и что поднесеньем этой книги им я уже доставляю удовольствие себе, совершенно полное и достаточное, что вследствие и болезненного своего состояния, и внутреннего состояния душевного, меня не занимает все то, что может еще шевелить и занимать человека, живущего в свете… Шесть экземпляров отдай (тот же час по выходе книги) Софье Михайловне Соллогуб… Шесть экземпляров и седьмой, с подписаньем цензора на второе изданье, отправь немедленно в Москву к Шевыреву. (Второе издание должно быть напечатано в Москве, ради несравненно большей дешевизны и ради отдыха тебе.) Шесть экземпляров отправь моей матери, с надписаньем: „Ее высокоблагородию Марье Ивановне Гоголь, в Полтаву“. Один экземпляр в Харьков Иннокентию… Два экземпляра — в Ржев Тверской губернии священнику Матвею Александровичу. Экземпляра же три, а если можно и более, отправь немедленно мне с курьером. Попроси от меня лично графиню Нессельрод, давши ей от имени моего экземпляр. Скажи ей, что она очень, очень большое сделает мне одолженье, если устроит так, что я получу эту книгу в Неаполе наискорейшим порядком, и попроси ее тоже от меня отправить немедленно в Париж два экземпляра графу Александру Петровичу Толстому. Не позабудь и Жуковского. Отдай еще Аркадию Россети три экземпляра с письмом. Вот тебе всё. Кажется, больше никому. Прочие купят».

29 октября 1846 г. С. П. Шевырев сообщал Гоголю: «…Ты хочешь от меня вестей о том, что здесь говорят о тебе. Когда я слушаю эти вести, всегда вспоминаю город NN в „Мертвых душах“ и толки его о Чичикове. Глубоко ты вынул всё это из нашей жизни, которая чужда публичности. Если желаешь, пожалуй — я тебе все это передам. Ты, кажется, так духовно вырос, что стоишь выше всего этого. Начну с самых невыгодных слухов. Говорят иные, что ты с ума сошел. Меня встречали даже добрые знакомые твои такими вопросами: „Скажите, пожалуйста, правда ли это, что Гоголь с ума сошел?“ — „Скажите, сделайте милость, точно ли это правда, что Гоголь с ума сошел?“ — Прошлым летом тебя уж было и уморили, и даже сиделец у банкира, через которого я к тебе отправлял иногда деньги, спрашивал у меня с печальным видом: правда ли то, что тебя нет уже на свете? — Письмо твое к Жуковскому было напечатано кстати и уверило всех, что ты здравствуешь (речь идет о письме „Об Одиссее, переводимой Жуковским“. — Б. С.). Письмо твое вызвало многие толки. Розен восстал на него в Северной Пчеле такими словами: если Илиаду и Одиссею язычник мог сочинить, что гораздо труднее, то, спрашивается, зачем же нужно быть христианином, чтобы их перевести, что гораздо легче. Многие находили это замечание чрезвычайно верным, глубокомысленным и остроумным. Более снисходительные судьи о тебе сожалеют о том, что ты впал в мистицизм. Сенковский в Библиотеке для Чтения даже напечатал, что наш Гомер, как он тебя называет, впал в мистицизм. Говорят, что ты в своей Переписке, которая должна выйти, отрекаешься от всех своих прежних сочинений, как от грехов. Этот слух огорчил даже всех друзей твоих в Москве. Источник его петербургские сплетни. Содержание книги твоей, которую цензуровал Никитенко, оглашено было как-то странно и достигло сюда. Боятся, что ты хочешь изменить искусству, что ты забываешь его, что ты приносишь его в жертву какому-то мистическому направлению. Книга твоя должна возбудить всеобщее внимание; но к ней приготовлены уже с предубеждением против нее. Толков я ожидаю множество бесконечное, когда она выйдет. Прибавлю еще к сказанному, что если бы вышла теперь вторая половина „Мертвых Душ“, то вся Россия бросилась бы на нее с такою жадностью, какой еще никогда не было. Публика устала от жалкого состояния современной литературы. Журналы все запрудили пошлыми переводами пошлых романов и своим неистовым болтаньем… Твоей новой книги еще не знаю. Но мы ждем от тебя художественных созданий. Я думаю, что в тебе совершился великий переворот и, может быть, надо было ему совершиться, чтобы поднять вторую часть „Мертвых Душ“. О, да когда же ты нам твоим творческим духом раскроешь глубокую тайну того, что так велико и свято и всемирно на Руси нашей. Ты приготовил это исповедью наших недостатков, ты и доверши».

6 ноября 1846 г. С. П. Шевырев писал П. А. Плетневу из Москвы в Петербург по поводу цензурных трудностей, с которыми столкнулась рукопись В. м. из п. с д.: «Не могу не откликнуться вам сейчас же на ваше письмо, которое потрясло меня вчера. Благодарю, благодарю вас и за себя и за Гоголя, и за всех любящих его. Вы один только в наше время можете делать то, что вы для него делаете. Никитенко потерял и последнее достоинство в моих глазах. Я считал его благородным цензором и благородным человеком, но он, как видно, ни то, ни другое. Какое же право он имел оглашать рукописи, которые вверяются ему для прочтения? Неужели и общественное мнение против этого не действует? С одной стороны, Никитенко притесняет Гоголя, а с другой — он и его ватага распускают и в Петербурге, и в Москве самые страшные о нем слухи. Эти люди не действуют без умысла. Но притеснения Никитенки будут оглашены и здесь. Слухам о Гоголе верить нельзя, пока не выйдет книга. Здесь уже хоронят его литературный талант; говорят, что он отказывается от всех своих сочинений, как от грехов (хотя и печатает вторым изданием „Мертвые Души“ и „Ревизора“); посягают даже на благородство его мнений. Не говорю уже о дальнейших толках, что он подпал влиянию иезуитов, что он сошел с ума. Город NN в „Мертвых Душах“ с своими толками о Чичикове здесь в лицах. Источник всего этого главный — собрания у Никитенко и его цензурная нескромность. Противодействовать этому может только самый выход книги и издание „Мертвых Душ“. Тогда будут данные, по которым публика сама рассудит Гоголя. Я понимаю, что решительное изъявление мнений, которые в нем не новы, но только созрели, могло озлобить всю эту партию и вызвать ее на такие действия против прежнего ее любимца. Понимаю, как она может против Гоголя неистовствовать; но я никак не мог вообразить, чтобы она могла унизиться до таких подлых против него действий. Вы не поверите, с какой жадностью хотел бы я прочесть то, что уже напечатано (набрано в типографии. — Б. С.). Если это не нескромная просьба, то сделайте милость, перешлите мне хоть корректурные листы того, что уже напечатано. Вы можете быть уверены в моей осторожности, но надобно же какое-нибудь противодействие, основанное на данных, а до сих пор все эти данные были в руках только одной стороны, кроме вас, — стороны враждебной обнаруженным мнениям Гоголя. Здесь есть вестовщики, которые явно всем рассказывают, что они читали рукопись Гоголя у Никитенки, что там прочли они ужасы; цитируются места, фразы. Первое письмо ваше несколько успокоило толки в кругу мне знакомых. Объявляют за важную весть, что Белинский, который будет заведывать критикой Современника, изменил уже свое мнение о Гоголе и напечатает ряд статей против него. Это послужит только к чести Гоголя — и давно пора ему для славы своей скинуть с себя пятно похвал и восклицаний, которые приносил ему Белинский».

2/14 ноября 1846 г. Гоголь из Рима писал матери: «Скоро после этого письма или, может быть, вместе с этим письмом получите вы небольшую книгу мою, которая содержит отчасти мою собственную исповедь. Ее мне следовало принесть перед моим отъездом. Посылаю вам выпущенный в печати отрывок из завещания, относящийся собственно к вам и к сестрам. Хотя, благодаря неизреченную милость Божью, я еще раз спасен и живу, и вижу свет Божий, но вы все-таки прочитайте это завещание и постарайтесь исполнить (как вы, так и сестры) хотя часть моей воли при жизни моей. Вы получите шесть экземпляров, из которых один для вас, другой для сестер. Третий экземпляр отправьте теперь же немедленно… к Данилевскому… Четвертый экземпляр передайте Андрею Андреевичу (Трощинскому. — Б. С.), если он где-нибудь близко около вас; если ж он в Петербурге… вы отдайте этот четвертый экземпляр, вместе с двумя последними, тем святым людям, которые молились обо мне по монастырям; просите, чтобы они прочли мою книгу и помолились обо мне еще крепче, чем когда-либо прежде. Мне теперь еще более нужны молитвы. Это сделайте непременно. У вас будут выпрашивать, под разными предлогами, сестры лишний экземпляр или для себя, или для приятельниц своих. Вы им не давайте: эта книга отнюдь не для забавы и не для ветреных светских девушек; здесь дело души, а потому нужно, чтобы ее прочли прежде всего духовники и люди, имеющие дело с душой и совестью человека. Прочие могут купить и повременить ее чтением».

1 января 1847 г. П. А. Плетнев известил Гоголя о выходе «В. м. из п. с д.»: «Вчера совершено великое дело: книга твоих писем пущена в свет. Но это дело совершит влияние только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она, по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы. Все, до сих пор бывшее, мне представляется как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты первый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет. Обнимаю тебя, друг. Будь непреклонен и последователен. Что бы ни говорили другие, — иди своею дорогою… В том маленьком обществе, в котором уже шесть лет живу я, ты стал теперь гением помыслов и деяний». Одной из немногих, кто высоко оценил В. м. из п. с д., была А. О. Смирнова. 11 января 1847 г. она писала Гоголю: «Книга ваша вышла под Новый год. И вас поздравляю с таким вступлением, и Россию, которую вы подарили этим сокровищем. Странно! Но вы, все то, что вы писали доселе, ваши „Мертвые души“ даже, — все побледнело как-то в моих глазах при прочтении вашего последнего томика. У меня просветлело на душе за вас».

4/16 января 1847 г. Гоголь упомянул о В. м. из п. с д. в письме из Неаполя графине Виельгорской: «Вы уже, без сомнения, знаете, что я печатаю книгу. Печатаю ее вовсе не для удовольствия публики и читателей, а также и не для получения славы или денег. Печатаю ее в твердом убеждении, что книга моя нужна и полезна России именно в нынешнее время; в твердой уверенности, что если я не скажу этих слов, которые заключены в моей книге, то никто их не скажет, потому что никому, как я вижу, не стало близким и кровным дело общего добра. Писались эти письма не без молитвы, писались они в духе любви к государю и ко всему, что ни есть доброго в земле Русской. Цензура не пропускает именно тех самых писем, которые я более других почитаю нужными. В этих письмах есть кое-что такое, что должны прочесть и сам Государь и все в государстве. Дело мое я представляю на суд самому Государю и вам прилагаю здесь письмо к нему, которым умоляю его бросить взгляд на письма, составляющие книгу, писанные в движеньи чистой и нелицемерной любви к нему, и решить самому, следует ли их печатать или нет. Сердце мое говорит мне, что он скорей меня одобрит, чем укорит. Да и не может быть иначе: высокой душе его знакомо всё прекрасное, и я твердо уверен, что никто во всем государстве не знает его так, как следует. Письмо это подайте ему вы, если другие не решатся. Потолкуйте об этом втроем с Михаил Юрьевичем и Анной Михайловной (Виельгорскими. — Б.С.). Кому бы ни было присуждено из вашей фамилии подать мое письмо Государю, он не должен смущаться такого поступка. Всяк из вас имеет право сказать: „Государь, я очень знаю, что делаю неприличный поступок; но этот человек, который просит суда вашего и правосудия, нам близок; если мы о нем не позаботимся, о нем никто не позаботится; вам же дорог всяк подданный ваш, а тем более любящий вас таким образом, как любит он“. С Плетневым, который печатает мою книгу, вы переговорите предварительно, чтобы он мог приготовить непропускаемые статьи таким образом, чтобы государь мог их тот же час после письма прочесть, если бы того пожелал». В обращении к Николаю I Гоголь писал: «Всемилостивейший Государь! Только после долгого обдумывания и помолившись Богу, осмеливаюсь писать к Вам. Вы милостивы: последний подданный Вашего государства, как бы он ничтожен сам по себе ни был, но если только он находится в том затруднительном состоянии, когда недоумевают рассудить его от Вас постановленные власти, имеет доступ и прибежище к Вам. Я нахожусь в таком точно состоянии: я составил книгу в желании ею принести пользу моим соотечественникам и сим хотя сколько-нибудь изъявить признательность Вам, Государь, за Ваши благодеяния и милостивое внимание ко мне. Цензура не решается пропустить из моей книги статей, касающихся должностных лиц, тех самых статей, при составлении которых я имел неотлучно перед своими глазами высшие желания души Вашего Императорского Величества. Цензура находит, что статьи эти не вполне соответствуют цели нашего правительства; мне же кажется, что вся книга моя написана в духе самого правительства. Рассудить меня в этом деле может один тот, кто, обнимая не одну какую-нибудь часть правления, но все вместе, имеет чрез то взгляд полнее и многостороннее обыкновенных людей и кто сверх того умеет больше и лучше любить Россию, чем как ее любят другие люди; стало быть, рассудить меня может один только Государь. Всякое решение, какое ни произнесут уста Вашего Императорского Величества, будет для меня свято и непреложно. Если, благоволивши бросить взгляд на статьи мои, Вы найдете в них всё сообразным с желанием Вашим, я благословлю тогда Бога, давшего мне силы проразуметь не криво, а прямо высокий смысл Ваших забот и помышлений. Если же признаете нужным исключить что-нибудь из них, как неприличное, происшедшее скорей от моей незрелости и от моего неуменья выражаться, чем от какого-нибудь дурного умысла, я равномерно возблагодарю Бога, внушившего Вам мысль вразумить меня, и облобызаю мысленно, как руку отца, Вашу монаршую руку, отведшую меня от неразумного дела. В том и другом случае с любовью к Вам по гроб и за гробом остаюсь Вашего императорского Величества признательный верноподданный Николай Гоголь». Однако Виельгорским и Плетневу удалось отсоветовать писателю подавать прошение на Высочайшее Имя по поводу цензурной судьбы В. м. из п. с д. 17 января 1847 г. Плетнев писал Гоголю: «О предоставлении государю переписанной вполне книги твоей теперь и думать нельзя. Иначе, какими глазами я встречу наследника, когда он сам лично советовал мне не печатать запрещенных цензором мест, а я, как будто в насмешку ему, полезу далее. Да и кто знает, не показывал ли он этого Государю, который, не желая дать огласку делу, велел, может быть, ему от себя то сказать, что я от него слышал».

30 января н. ст. 1847 г. Гоголь писал А. О. Смирновой: «По делам моим произошла совершенная бестолковщина. Из книги моей напечатана только одна треть, в обрезанном и спутанном виде, какой-то странный оглодок, а не книга. Плетнев объявляет весьма холоднокровно, что просто не пропущено цензурою. Самые важные письма, которые должны составить существенную часть книги, не вошли в нее, — письма, которые были направлены именно к тому, чтобы получше ознакомить с бедами, происходящими от нас самих внутри России, и о способах исправить многое, письма, которыми я думал сослужить честную службу Государю и всем моим соотечественникам. Я писал на днях Виельгорскому, прося и умоляя представить эти письма на суд Государю. Сердце говорит мне, что он почтит их своим вниманием и повелит напечатать».

22 февраля н. ст. 1847 г. Гоголь писал А. О. Смирновой из Неаполя: «Как мне приятно было получить ваши строчки, моя добрая Александра Осиповна. Ко мне мало теперь пишут: с появления моей книги еще никто не писал ко мне. Кроме коротких уведомлений, что книга вышла и производит разнообразные толки, я ничего еще не знаю, — какие именно толки, не знаю, не могу даже и определить их вперед, потому что не знаю, какие именно из моих статей пропущены, а какие не пропущены. От Плетнева я получил только вместе с уведомлением о выходе книги и об отправленьи ко мне уведомленье, что больше половины не пропущено, статьи же пропущенные обрезаны немилосердно цензурою. Вся цензурная проделка для меня покамест темна и не разгадана. Знаю только то, что цензор был, кажется, в руках людей так называемого европейского взгляда, одолеваемых духом всякого рода преобразований, которым было неприятно появленье моей книги. Я до сих пор не получал ее и даже боюсь получить. Как ни креплюсь, но, признаюсь вам, мне будет тяжело на нее взглянуть. Всё в ней было в связи и в последовательности и вводило постепенно читателя в дело — и вся связь теперь разрушена! Будьте свидетелем моей слабости душевной и моего неуменья переносить. Всё, что для иных людей трудно переносить, я переношу уже легко с Божьей помощью и не умею только переносить боли от цензурного ножа, который бесчувственно отрезывает целиком страницы, написанные от чувствовавшей души и от доброго желания. Весь слабый состав мой потрясается в такие минуты. Точно как бы перед глазами матери зарезали ее любимейшее дитя — так мне тяжело бывает это цензурное убийство. И сделал тот самый цензор, который благоволил к моим произведениям, боясь, по его собственному выражению, произвести и царапинку на них. Плетнев приписывает это его глупости, но я этому не совсем верю: человек этот не глуп. Тут есть что-то, по крайней мере для меня, непонятное. Я просил Виельгорского и Вяземского пересмотреть внимательно все не пропущенные статьи и, уничтоживши в них то, что покажется им неприличным и неловким, представить их на суд дальше. Если и Государь скажет, что лучше не печатать их, тогда я почту это волей Божьей, чтобы не выходили в публику эти письма; по крайней мере, мне будет хоть какое-нибудь утешение в том, когда я узнаю, что письма были читаны теми, которым, точно, дорого благосостояние и добро России, что хотя крупица мыслей, в них находящихся, произвела благодетельное влияние, что семя, может быть, будущего плода заронилось вместе с ними в сердца. Письма эти были к помещикам, к должностным людям, письмо к вам о том, что можно делать губернаторше, попало также туда, а потому вы не удивляйтесь, что оно пришлось вам не совсем кстати: я писавши его к вам, имел уже в виду многих других и желал посредством его добиться верных и настоящих сведений о внутреннем состояньи душевного люда, живущего у нас повсюду». Но вскоре Гоголь оставил мысль об обращении к императору. 27 марта 1847 г. он писал графу М. Ю. Виельгорскому: «…Добрую графиню прошу не беспокоиться и не тревожить себя мыслью, что она в чем-нибудь не исполнила моей просьбы. Скажу вам искренно, что мною одолевала некоторая боязнь за неразумие моего поступка, но в то же время какая-то как бы неестественная сила заставила его сделать и обременить графиню смутившим ее письмом. Скажите ей, что в этом деле никак не следует торопиться, что я слишком уверился в том, что для полного успеха нужно очень повременить и очень все обдумать». В предисловии к книге Гоголь писал: «Сердце мое говорит, что книга моя нужна и что она может быть полезна. Я думаю так не потому, что имел высокое о себе понятие и надеялся на уменье свое быть полезным, но потому, что никогда еще доселе не питал такого сильного желанья быть полезным. От нас уже довольно бывает протянуть руку с тем, чтобы помочь, помогаем же не мы, помогает Бог, ниспосылая силу слову бессильному».

20 апреля н. ст. 1847 г. Гоголь писал А. О. Смирновой из Неаполя: «Меня ничто не смутит, если Бог меня не оставит, а Бог милостив, — Ему ли оставить меня, если я искренно молюсь Ему, молясь о том, чтобы уметь Ему вечно молиться, и если много людей, Ему угодных и лучших, возносят за меня грешного жаркие молитвы? Но мне нужно непременно всех выслушать, чтобы поступить умно. Путь мой тверд, и я до сих пор один и тот же, с некоторыми улучшениями (по милости Божией). Но я так уже устроен, что мне нужны нападения, брани и даже самые противуположные толки обо мне, чтобы взгляд мой на самого себя был ясен и чтобы дорога моя была передо мною ясна и не только ничем не потемнилась, но даже прояснялась бы, чем дальше, тем больше. Все эти брани, толки, противуречия обо мне еще также нужны затем, чтобы показать мне гораздо ближе общество, как никому другому оно не может показаться. Заметили ли вы одно необыкновенное свойство моей книги, какое вряд ли имела доселе какая-нибудь книга? Именно то, что она, несмотря на все бесчисленные свои недостатки, может служить пробным камнем для узнания нынешнего человека? В сужденьях своих о ней обнаружится перед вами весь человек, даже позабывши свою осторожность. Это весьма не безделица для писателя, а особливо такого, для которого предметом стал не шутя человек и душа человека. Бог недаром отнял у меня на время силу и способность производить произведенья искусства, чтобы я не стал произвольно выдумывать от себя, не отвлекался бы в идеальность, а держался бы самой существенной правды. И правда Руси передо мной теперь выступила, как никогда прежде. Не нужно только зевать, а подбирать всё, потому что другой такой благоприятной минуты, заставившей даже многих скрытных людей расстегнуться нараспашку, не скоро дождешься. Вот почему мне так дороги все толки, даже и людей, по-видимому, самых простых и глупых: они мне открывают их душевное состояние… Мне ставят в вину, что я заговорил о Боге, что я не имею права на это, будучи заражен и самолюбием, и гордостью, доселе неслыханною. Что ж делать, если и при этих пороках все-таки говорится о Боге? Что ж делать, если наступает такое время, что невольно говорится о Боге? Как молчать, когда и камни готовы завопить о Боге? Нет, умники не смутят меня тем, что я недостоин, и не мое дело, и не имею права: всяк из нас до единого имеет это право, все мы должны учить друг друга и наставлять друг друга, как велит и Христос и апостолы. А что не умеем выражаться мы хорошо и прилично, что иногда выскочат слова самонадеянности и уверенности в себе, за то Бог и смиряет нас, и нам же благодетельствует, посылая нам смирение. Если бы книга моя сделала успех и много бы людей было на моей стороне, тогда бы, точно, могла овладеть мною гордость и все те пороки, которые мне приписывают. Теперь, вследствие всех этих толков осмотревшись со всех сторон на себя, я могу заговорить таким взвешенным и умеренным голосом, что трудно будет им придраться ко мне».

Слухи о В. м. из п с д. распространились еще до публикации книги. С. Т. Аксаков вспоминал: «В конце 1846 года, во время жестокой моей болезни, дошли до меня слухи, что в Петербурге печатается „Переписка с друзьями“, мне даже сообщили по нескольку строк из разных ее мест. Я пришел в ужас и немедленно написал к Гоголю большое письмо, в котором просил его отложить выход книги хотя на несколько времени». В этом письме, датированном 9 декабря, в частности, говорилось: «Давно, очень давно надобно было писать к вам. Давно душа моя рвалась излиться в вашу душу… При всяком ослаблении болезни я думаю и думал об вас и часто говорю мысленно с вами… Я хочу говорить с вами так глубоко откровенно, что только мой голос или моя рука имеет право произнести или написать такие речи; а я с трудом могу подписать мое имя! Необходимость заставила меня употребить Константина (письмо было написано рукой К. С. Аксакова, поскольку Сергей Тимофеевич из-за ослабления зрения не мог писать. — Б. С.), такого человека, который любит вас и предан вам беспредельно. Кажется, вы не должны оскорбиться этим. Уже давно начало не нравиться мне ваше религиозное направление. Не потому, что я, будучи плохим христианином, плохо понимал его и оттого боялся; но потому, что проявление христианского смирения казалось мне проявлением духовной гордости вашей. Многие места в ваших письмах ко мне меня смущали; но они были окружены таким блеском поэзии, такою искренностью чувства, что я не смел предаться, не смел поверить моему внутреннему голосу, их осуждавшему, и старался перетолковать свое неприятное впечатление в благоприятную для вас сторону. Я бывал даже увлечен, ослеплен вами и помню, что один раз написал к вам горячее письмо, истинно скорбя о том, что я сам, как христианин, неизмеримо далек от того, чем бы я мог быть. Между тем ваше новое направление развивалось и росло. Опасения мои возобновились с большей силой: каждое ваше письмо подтверждало их. Вместо прежних дружеских, теплых излияний начали появляться наставления проповедника, таинственные, иногда пророческие, всегда холодные и, что всего хуже, полные гордыни в рубище смирения… Вскоре прислали вы нам при самом загадочном письме душеспасительное житие Фомы Кемпийского с подробным рецептом: как, когда и поскольку употреблять его, обещая нам несомненный переворот в духовной жизни нашей… Опасения мои превратились в страх, и я написал вам довольно резкое и откровенное письмо. В это время меня начинала постигать ужасная беда: я терял безвозвратно зрение в одном глазу и начинал чувствовать ослабление его в другом. Отчаяние овладевало мною. Я излил скорбь мою в вашу душу и получил в ответ несколько сухих и холодных строк, способных не умилить, не усладить страждущее сердце друга, а возмутить его… Каждое ваше действие было для меня новым ударом, и один другого сильнейшим. Статья ваша, напечатанная в „Московских ведомостях“ о переводе „Одиссеи“ (включенный позднее в состав В. м. из п. с д. — Б. С.), заключая в себе много прекрасного, в то же время показывала ваш непростительно ошибочный взгляд на то действие, какое вы ему предсказываете с самоуверенностью, догматически. Похвалы ваши переводу превзошли не только меру, но и самую возможность достоинства такого труда…»

На родных Гоголя публикация его завещания произвела жуткое впечатление. 13/25 января 1847 года он вынужден был писать матери: «Письмо мое нечаянным образом послужило пробою вашего состояния душевного и обнаружило предо мною, на какой степени любви и веры и вообще на какой степени христианских познаний и добродетелей находитесь вы все, — тем более, что по письмам, писанным по приезде из Киева, мне уже было показалось, что сестры мои поняли, что такое христианство и чем оно необходимо в делах жизни (здесь ярко проявилась та гордыня во смирении, о которой писал С. Т. Аксаков. — Б. С.). Я обманулся. Духовное распоряжение, которое я сделал во время тяжкой болезни, от которой меня Бог Своею милостью избавил, распоряженье, которое делает, по-настоящему, всяк христианин должен сделать заблаговременно и без болезни, хотя бы надеялся на свои силы и совершенное здоровье, потому что не мы правим днями своими человек сегодня жив, а завтра его нет, — это самое распоряжение сделало такое впечатление на вас всех, кроме одной Ольги, как бы я уже умер и меня нет на свете. Я изумился только тому, как могут упасть духом те, которые только молятся Богу, а не живут в нем, как Бог наказывает их помраченьем рассудка, потому что так перетолковать строки письма моего может один тот, у которого в затмении рассудок… Завещание мое, сделанное во время болезни, мне нужно было напечатать по многим причинам в моей книге. Сверх того, что это было необходимо в объясненье самого появленья такой книги, оно нужно затем, чтобы напомнить многим о смерти, о которой редко кто помышляет из живущих. Бог недаром дал мне почувствовать во время болезни моей, как страшно становится перед смертью, чтобы я мог передать это ощущение другим. Если бы истинно и так, как следует, были наставлены в христианстве, то вы бы все до единой знали, что память смертная — это первая вещь, которую человек должен ежеминутно носить в мыслях своих. В Священном Писании сказано, что тот, кто помнит ежеминутно конец свой, никогда не согрешит. Кто помнит о смерти и представляет ее перед глазами живо, тот не пожелает смерти, потому что видит сам, как много нужно наделать добрых дел, чтобы заслужить добрую кончину и без страха предстать на суд пред Господа. По тех пор, покуда человек не сроднится с мыслью о смерти и не сделает ее как бы завтра его ожидающею, он никогда не станет жить так, как следует, и всё будет откладывать от дня до дня на будущее время. Постоянная мысль о смерти воспитывает удивительным образом душу, придает силу для жизни и подвигов среди жизни. Она нечувствительно крепит нашу твердость, бодрит дух и становит нас нечувствительным ко всему тому, что возмущает людей малодушных и слабых. Моим помышленьям о смерти я обязан тем, что живу еще на свете. Без этой мысли, при моем слабом состояньи здоровья, которое всегда было во мне болезненно, и при тех тяжелых огорченьях, которые на моем поприще предстоят человеку более, чем на всех других поприщах, я бы не перенес многого, и меня бы давно не было на свете. Но, содержа в мыслях перед собою смерть и видя перед собою неизмеримую вечность, нас ожидающую, глядишь на всё земное, как на мелочь и на малость, и не только не падаешь от всяких огорчений и бед, но ещё вызываешь их на битву, зная, что только за мужественную битву с ними можно удостоиться полученья вечности и вечного блаженства».

Непонимание В. м. из п. с д. даже близкими друзьями огорчало Гоголя. 8/20 января 1847 г. он писал из Неаполя С. Т. Аксакову: «…Вы в заблуждении, подозревая во мне какое-то новое направление. От ранней юности моей у меня была одна дорога, по которой иду. Я был только скрытен, потому что был неглуп — вот и всё. Причиной нынешних ваших выводов и заключений обо мне… было то, что я, понадеявшись на свои силы и на (будто бы) совершившуюся зрелость свою отважился заговорить о том, о чем бы следовало до времени еще немножко помолчать, покуда слова мои не придут в такую ясность, что и ребенку стали бы понятны. Вот вам вся история моего мистицизма. Мне следовало несколько времени еще поработать в тишине, еще жечь то, что следует жечь, никому не говорить ни слова о внутреннем себе и не откликаться ни на что, особенно не давать никакого ответа моим друзьям насчет сочинений моих. Отчасти неблагоразумные подталкиванья со стороны их, отчасти невозможность видеть самому, на какой степени собственного своего воспитанья нахожусь, были причиной появленья статей, так возмутивших дух Ваш. С другой стороны, совершилось всё это не без воли Божией. Появление книги моей, содержащей переписку со многими весьма замечательными людьми в России (с которыми я бы, может быть, никогда не встретился, если бы жил сам в России и оставался в Москве), нужно будет многим (несмотря на все непонятные места) во многих истинно существенных отношениях. А еще более будет нужно для меня самого. На книгу мою нападут со всех углов, со всех сторон и во всех возможных отношениях. Эти нападения мне теперь слишком нужны: они покажут мне ближе меня самого и покажут мне в то же время вас, то есть моих читателей. Не увидевши яснее, что такое в настоящую минуту я сам и что такое мои читатели, я был бы в решительной невозможности сделать дельно свое дело. Но это вам покуда не будет понятно; возьмите это просто на веру; вы чрез то останетесь в барышах. А чувств ваших от меня не скрывайте никаких! По прочтении книги тот же час, покуда еще ничего не простыло, изливайте всё наголо, как есть, на бумагу. Никак не смущайтесь тем, если у вас будут вырываться жесткие слова: это совершенно ничего, я даже их очень люблю. Чем вы будете со мной откровеннее и искренней, тем в больших останетесь барышах».