ПЛЕТНЕВ Петр Александрович (1792–1862),

ПЛЕТНЕВ Петр Александрович (1792–1862),

поэт и критик, один из ближайших друзей Гоголя. Будучи инспектором Патриотического Института, устроил туда преподавателем Гоголя, с которым познакомился в 1830 г. В 1837–1846 гг. — издатель «Современника». С 1832 г. П. был профессором русской словесности, в 1840–1861 гг. — ректором Петербургского университета.

П. был одним из тех, кто познакомил Гоголя с А. С. Пушкиным, которому писал 22 февраля 1831 г.: «Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее. Ты, может быть, заметил в „Северных Цветах“ отрывок из исторического романа, с подписью оооо, также в „Литературной Газете“ — „Мысли о преподавании географии“, статью „Женщина“ и главу из малороссийской повести „Учитель“. Их писал Гоголь-Яновский. Сперва он пошел было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамена: он перешел в учителя. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих и, как художник, готов для них подвергать себя всем лишениям. Это меня трогает и восхищает».

16/28 марта 1837 г. Гоголь из Рима писал П. в связи со смертью А. С. Пушкина: «Что месяц, что неделя, то новая утрата, но никакой вести хуже нельзя было получить из России. Всё наслаждение моей жизни, всё мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего я не предпринимал без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет невкушеаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже! Нынешний труд мой, внушенный им, его создание („Мертвые души“. — Б. С.)… Я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо — и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!… Пришлите мне деньги, которые должен внести мне Смирдин к первым числам апреля. Вручите их таким же порядком Штиглицу (петербургскому банкиру. — Б. С.), дабы он отправил их к одному из банкиров в Риме для передачи мне. Лучше, если он переведет на Валентина, этот, говорят, честнее прочих здешних банкиров. Если возможно, то ускорите это сколько возможно. Я не мог вам писать прежде, потому что не установился на месте и шатался всё в дороге».

27 сентября 1839 г., вернувшись из-за границы в Москву, Гоголь сообщал П.: «Я в Москве. Покамест не сказывайте об этом никому. Грустно и не хотелось сильно! Но долг и обязанность последняя: мои сестры. Я должен устроить судьбу их. Без меня (как ни ворочал я это дело) я не находил никакого средства. Я на самое малое время, и как только устрою, не посмотрю ни на какие препятствия, ни на время, и через полтора или два месяца я на дороге в Рим. К вам моя убедительнейшая просьба узнать, могу ли я взять сестер моих до экзамена и таким образом выиграть время или необходимо они должны ожидать выпуска. Дайте мне ответ ваш и, если можно, скорее. Скоро после него я обниму, может быть, вас лично. Я слышал и горевал о вашей утрате (умерла первая жена П. Степанида Александровна, урожденная Раевская. — Б. С.). Вы лишились вашей доброй и милой супруги, столько лет шедшей об руку вашу, свидетельницы горя и радостей ваших и всего, что волнует нас в прекрасные годы нашей жизни. Знаете ли, что я предчувствовал это. И когда прощался с вами, мне что-то смутно говорило, что я увижу вас в другой раз уже вдовцом. Еще одно предчувствие, оно еще не исполнилось, но исполнится, потому что предчувствия мои верны, и я не знаю отчего во мне поселился теперь дар пророчества. Но одного я никак не мог предчувствовать — смерти Пушкина, и я расстался с ним, как будто бы разлучаясь на два дня. Как странно! Боже, как странно. Россия без Пушкина. Я приеду в Петербург — и Пушкина нет. Я увижу вас — и Пушкина нет. Зачем вам теперь Петербург? к чему вам теперь ваши милые прежние привычки, ваша прежняя жизнь? Бросьте всё! и едем в Рим. О, если б вы знали, какой там приют для того, чье сердце испытало утраты. Как наполняются там незаместимые пространства пустоты в нашей жизни! Как близко там к небу. Боже, Боже! Боже! о мой Рим. Прекрасный мой, чудесный Рим. Несчастлив тот, кто на два месяца расстался с тобой, и счастлив тот, для которого эти два месяца прошли, и он на возвратном пути к тебе. Клянусь, как ни чудесно ехать в Рим, но возвращаться в тысячу раз прекраснее».

10 апреля 1842 г. Гоголь писал П. по поводу цензурного запрета «Повести о капитане Копейкине» в «Мертвых душах»: «Уничтожение „Копейкина“ меня сильно смутило. Это одно из лучших мест в поэме, и без него — прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет. Характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо (в этом утверждении чувствуется скрытая ирония, ведь не мог же Гоголь всерьез считать, что отказ в пенсии инвалиду и герою войны 1812 года — это доброе дело. — Б. С.). Присоедините ваш голос и подвиньте, кого следует. Вы говорите, что от покровительства высших нужно быть подальше, потому что они всякую копейку делают алтыном. Клянусь, я готов теперь рублем почитать всякую копейку, которая дается на мою бедную рукопись. Но я думал даже, что один Никитенко может теперь ее пропустить… Передайте ему листы „Копейкина“ и упросите без малейшей задержки передать вам для немедленной пересылки ко мне, ибо печатанье рукописи уже началось».

И уже 12 апреля 1842 г. П. написал А. В. Никитенко: «Посылаю письмо Гоголя к вам и переделанного „Копейкина“. Ради Бога, помогите ему, сколько возможно. Он теперь болен, и я уверен, что если не напечатает „Мертвых душ“, то и сам умрет. Когда решите судьбу рукописи, то, не медля ни дня, препроводите ко мне для доставления страдальца. Он у меня лежит на сердце, как тяжелый камень».

8 июля 1842 г. друг П. Яков Карлович Грот (1813–1893), профессор русской словесности Гельсингфорсского университета и будущий академик, писал ему: «Талант Гоголя удивителен, но его заносчивость, самонадеянность и, так сказать, самопоклонение бросают неприятную тень на его характер».

22 ноября н. ст. 1842 г. Гоголь из Рима писал П.: «Я к вам с корыстолюбивой просьбой, друг души моей, Петр Александрович! Узнайте, что делают экземпляры „Мертвых душ“, назначенные мною к представлению государю, государыне и наследнику и оставленные мною для этого у гр. Виельгорского. В древние времена, когда был в Петербурге Жуковский, мне обыкновенно что-нибудь следовало. Это мне теперь очень, очень было нужно. Я сижу на совершенном безденежьи. Все выручаемые деньги за продажу книги идут до сих пор на уплату долгов моих. Собственно для себя я еще долго не могу получить. А у меня же, как вы знаете, кроме меня, есть кое-какие довольно сильные обязанности. Я должен иногда помогать сестрам и матери, не вследствие какого-нибудь великодушия, а вследствие совершенной их невозможности обойтись без меня. Конечно, я не имею никакого права, основываясь на этих причинах, ждать вспоможения, но я имею право просить, чтобы меня не исключили из круга других писателей, которым изъявляется царская милость за подносимые экземпляры. Теперь другая просьба, тоже корыстолюбивая. Вы, верно, будете писать разбор „Мертвых душ“; по крайней мере, мне б этого очень хотелось. Я дорожу вашим мнением… Мне теперь больше, чем когда-либо, нужна самая строгая и основательная критика. Ради нашей дружбы, будьте взыскательны, как только можно».

14 ноября 1842 г. П. писал Я. К. Гроту: «Пришел ко мне Никитенко и показал письмо из Рима от Гоголя, который рассыпается перед ним в комплиментах, потому что Никитенко цензирует его сочинения. Я краснел за унижение, до которого в нынешнее время доведены цензурою авторы: они принуждены подличать перед людьми… Что, если некогда это письмо Никитенко напечатает в своих мемуарах? Не таковы были Дельвиг и Пушкин».

27 октября 1844 г. П. писал Гоголю, перед этим поссорившемуся с Н. Я. Прокоповичем, не сумевшим обеспечить качественное издание гоголевских сочинений: «Наконец захотелось тебе послушать правды. Изволь, попотчую… Что такое ты? Как человек, существо скрытное, эгоистическое, надменное, недоверчивое и всем жертвующее для славы. Как друг, что ты такое? И могут ли быть у тебя друзья? Если бы они были, давно высказали бы тебе то, что ты читаешь теперь от меня… Твои друзья двоякие: одни искренно любят тебя за талант и ничего еще не читывали в глубине души твоей. Таков Жуковский, таковы Балабины, Смирнова и таков был Пушкин. Другие твои друзья московская братия. Это раскольники, обрадовавшиеся, что удалось им гениального человека, напоив его допьяна в великой своей харчевне настоем лести, приобщить к своему скиту. Они не только раскольники, ненавидящие истину и просвещение, но и промышленники, погрязшие в постройке домов, в покупках деревень и в разведении садов. Им-то веруешь ты, судя обо всем по фразам, а не по жизни и не по действиям. На них-то сменил ты меня, когда вместо безмолвного участия и чистой любви раздались около тебя высокопарные восклицания и приторные публикации. Ко мне заезжал ты, как на станцию, а к ним, как в свой дом. — Но посмотрим, что ты, как литератор. Человек, одаренный гениальной способностью к творчеству, инстинктивно угадывающий тайны языка, тайны самого искусства, первый нашего века комик по взгляду на человека и природу, по таланту вызывать из них лучшие комические образы и положения, но писатель монотонный, презревший необходимые усилия, чтобы покорить себе сознательно все сокровища языка и все сокровища искусства, неправильный до безвкусицы и напыщенный до смешного, когда своевольство перенесет тебя из комизма в серьезное. Ты только гений-самоучка, поражающий творчеством своим и заставляющий жалеть о своей безграмотности и невежестве в области искусства».

В конце 1844 г. П. предлагал Гоголю взаймы любую сумму из собственных средств, но Гоголь отказался, отмечая в письме А. О. Смирновой от 24 декабря н. ст. 1844 г., что «мне никаким образом не следует у него взять». Но уже в следующем письме просил Смирнову: «Плетнев пусть вымет из своего кармана две тысячи и пошлет моей матери; мы с ним после сочтемся».

28 февраля 1845 г. Я. К. Грот с удивлением писал П.: «Какое же Гоголю нужно споможение, когда он беспрестанно назначает пожертвования в пользу студентов и т. п.?» Но П. ответил: «Гоголя пожертвование есть фантазия. Оказалось, что денег в сборе (от продажи гоголевских сочинений. — Б. С.) никаких нет».

8/20 февраля 1846 г. Гоголь писал П. из Рима: «О, как премудр в Своих делах Управляющий нами! Когда я расскажу тебе потом всю чудную судьбу мою и внутреннюю жизнь мою (когда мы встретимся у родного очага) и всю открою тебе душу, — всё поймешь ты тогда, до единого во мне движения, и не будешь изумляться ничему тому, что теперь так тебя останавливает и изумляет во мне. Друг мой, повторяю вновь тебе, люби меня, люби на веру. Вот тебе мое честное слово, что ты был во многом заблуждении насчет многого во мне и многое принято тобою в превратном смысле и вовсе в другом значении, и горько мне, горько было оттого в одно время, так горько, как ты даже и представить себе не можешь. Скажу также тебе, что не дело литературы и не слава меня занимала в то время, как ты думал, что они только и составляют жизнь мою. Ты принял платье за то тело, которое должно было облекать платье. Душа и дело душевное меня занимали, и трудную задачу нужно было решить, пред пользою которой ничтожны были те пользы, которые ты мне поставлял на вид. Богу угодно было послать мне страдания душевные и телесные, всякие и горькие и трудные минуты, всякие недоразумения тех людей, которых любила душа моя, и всё на то, чтобы разрешилась скорей во мне та трудная задача, которая без того не разрешилась бы вовеки. Вот всё, что могу тебе сказать вперед; остальное всё договорит тебе мое же творение, если угодно будет Святой Воле ускорить его (имеются в виду „Мертвые души“. — Б. С.)… Прощай, целую тебя от всей души и вновь говорю тебе твердо: „Люби меня“.

30 июля н. ст. 1846 г. Гоголь просил П.: „Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги под названием: „Выбранные места из переписки с друзьями“. Она нужна, слишком нужна всем вот что покамест могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга; к концу ее печатания все станет ясно, и недоразуменья, тебя доселе тревожившие, исчезнут сами собою. Здесь посылается начало. Продолженье будет посылаться немедленно. Жду возврата некоторых писем еще, но за этим остановки не будет, потому что достаточно даже и тех, которые мне возвращены. Печатанье должно происходить в тишине: нужно, чтобы кроме цензора и тебя, никто не знал. Цензора избери Никитенку: он ко мне благосклоннее других. К нему я напишу слова два. Возьми с него также слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга. Ее нужно отпечатать в месяц, чтобы к половине сентября она могла уже выйти. Печатать на хорошей бумаге, в 8 долю листа среднего формата, буквами четкими и легкими для чтения, размещение строк такое, как нужно для того, чтобы книга наиудобнейшим образом читалась; ни виньеток, ни бордюров никаких, сохранить во всем благородную простоту. Фальшивых титулов пред каждой статьей не нужно; достаточно, чтобы каждая начиналась на новой странице, и был бы просторный пробел от заглавия до текста. Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания, которое, по моему соображенью, воспоследствует немедленно: книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга. Вслед за прилагаемою при сем тетрадью будешь получать безостановочно другие. Надеюсь на Бога, что он подкрепит меня в сей работе. Прилагаемая тетрадь занумерована № 1. В ней предисловье и шесть статей, итого седьмь, да включая сюда еще статью об „Одиссее“, посланную мною к тебе за месяц пред сим, которая в печатании должна следовать непосредственно за ними, — всего восемь. Страниц в прилагаемой тетради двадцать. О получении всего этого уведоми немедленно“.

В письме П., датированном 8/20 октября 1846 г., Гоголь просил: „Ради Бога, употреби все силы и меры к скорейшему отпечатанью книги. Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом, нужно для общего добра. Мне говорит мое сердце и необыкновенная милость Божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душевной, и всё мне далось вдруг на то ремя: вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда. Это просто чудо и милость Божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращенье трудных, болезненных моих припадков. Друг мой, я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени взял перо, а потому и расступились перед мною все преграды и всё, останавливающее бессильного человека. Действуй же и ты во имя Бога, печатая книгу мою, как бы делал сим дело на прославленье имени Его, позабывши все свои личные отношения к кому бы то ни было, имея одно только общее добро, — и перед тобой расступятся все препятствия. С Никитенком можно ладить, но с ним необходимо нужно иметь дело лично. Письмом и запиской ничего с ним не сделаешь… На него нужно серьезно насесть и на все приводимые им причины отвечать одними и теми же словами: Послушайте, всё это, что вы говорите, так и могло бы иметь место в другом деле, но вспомните, что всякая минута замедления расстраивает совершенно все обстоятельства автора книги. Вы — человек умный и можете видеть сами, что в книге содержится дело, и предпринята она именно затем, чтобы возбудить благоговенье ко всему тому, что поставляется нам всем в закон нашей же Церковью и нашим правительством. Вы можете сами смекнуть, что сам Государь же и двор станет в защиту ее. Переглядите и цензурный устав ваш, и все предписания прибавочные и покажите мне, против какого параграфа есть противуречие. Стыдно вам и колебаться этим, подписуйте твердо и теперь же листки, потому что типография ждет, а времени и без того уже упущено довольно“. И если ж им одолеют какие-нибудь нерешительности от всякого рода нелепых слухов, которые сопровождают всякий раз печатанье моей книги, какого бы ни была она рода, то обо всем переговори… с Александрой Осиповной и, наперекор всем помешательствам, ускори выход книги. Как кремень, крепись, верь в Бога и двигайся вперед — и все тебе уступит! По выходе книги приготовь экземпляры и поднеси всему царскому дому до единого, не выключая и малолетних, всем великим князьям, детям наследника, детям Марьи Николаевны, всему семейству Михаила Павловича. Ни от кого не бери подарков и постарайся от этого вывернуться; скажи, что поднесенье этой книги есть выраженье того чувства, которого я сам не умею себе объяснить, которое стало в последнее время еще сильнее, чем было прежде, вследствие которого все, относящееся к их дому, стало близко моей душе, даже со всем тем, что ни окружает их, и что поднесеньем этой книги им я уже доставляю удовольствие себе, совершенно полное и достаточное, что вследствие и болезненного своего состояния, и внутреннего состояния душевного, меня не занимает все то, что может еще шевелить и занимать человека, живущего в свете… Шесть экземпляров отдай (тот же час по выходе книги) Софье Михайловне Соллогуб… Шесть экземпляров и седьмой, с подписаньем цензора на второе изданье, отправь немедленно в Москву к Шевыреву. (Второе издание должно быть напечатано в Москве, ради несравненно большей дешевизны и ради отдыха тебе.) Шесть экземпляров отправь моей матери, с надписаньем: „Ее высокоблагородию Марье Ивановне Гоголь, в Полтаву“. Один экземпляр в Харьков Иннокентию… Два экземпляра — в Ржев Тверской губернии священнику Матвею Александровичу. Экземпляра же три, а если можно и более, отправь немедленно мне с курьером. Попроси от меня лично графиню Нессельрод, давши ей от имени моего экземпляр. Скажи ей, что она очень, очень большое сделает мне одолженье, если устроит так, что я получу эту книгу в Неаполе наискорейшим порядком, и попроси ее тоже от меня отправить немедленно в Париж два экземпляра графу Александру Петровичу Толстому. Не позабудь и Жуковского. Отдай еще Аркадию Россети три экземпляра с письмом. Вот тебе всё. Кажется, больше никому. Прочие купят».

В декабре 1846 г. Гоголь писал П.: «Мне доставалось трудно все то, что достается легко природному писателю. Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой, — первые, необходимые орудия всякого писателя. Они у меня до сих пор в таком неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей, так что надо мной имеет право посмеяться едва начинающий школьник. Все мною написанное замечательно только в психологическом значении, но оно никак не может быть образцом словесности, и тот наставник поступит неосторожно, кто посоветует своим ученикам учиться у меня искусству писать, или, подобно мне, живописать природу: он заставит их производить карикатуры… У меня никогда не было стремления быть отголоском всего и отражать в себе действительность как она есть вокруг нас. Я даже не могу заговорить теперь ни о чем, кроме того, что близко моей собственной душе».

1 января 1847 г. П. известил Гоголя о выходе «Выбранных мест из переписки с друзьями»: «Вчера совершено великое дело: книга твоих писем пущена в свет. Но это дело совершит влияние только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она, по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы. Все, до сих пор бывшее, мне представляется как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты первый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет. Обнимаю тебя, друг. Будь непреклонен и последователен. Что бы ни говорили другие, — иди своею дорогою… В том маленьком обществе, в котором уже шесть лет живу я, ты стал теперь гением помыслов и деяний».

17 января 1847 г. П. убеждал Гоголя не давать на цензуру императору полный текст «Выбранных мест из переписки с друзьями»: «О предоставлении государю переписанной вполне книги твоей теперь и думать нельзя. Иначе, какими глазами я встречу наследника, когда он сам лично советовал мне не печатать запрещенных цензором мест, а я, как будто в насмешку ему, полезу далее. Да и кто знает, не показывал ли он этого государю, который, не желая дать огласки делу, велел, может быть, ему от себя то сказать, что я от него слышал».

11 февраля н. ст. 1847 г. Гоголь жаловался в письме С. П. Шевыреву: «Я получил уже деньги от Плетнева вместе с известием о выходе книги в обезображенном цензурою виде. Плетнев сделал неосмотрительность непростительную, поторопившись с ее выпуском и не дождавшись моих распоряжений относительно самых значительных статей, в нее не вошедших. Вышло наместо толстой и солидной книги что-то странное, не то книга, не то брошюра. Последовательность и связь — всё пропало. В унынье от этого я, разумеется, не пришел, потому что знаю высокую душу Государя и не сомневаюсь в пропуске, но всё несколько неприятно».

22 сентября 1848 г. П. писал Я. К. Гроту: «Сюда приехал Гоголь. Он был у меня… Гоголь — большой знаток церковной литературы… Он на вид очень здоров и даже более полон, нежели когда-либо был таким. Наружность его, щеголеватая до изысканности, не напоминает автора „Переписки“. О состоянии духа он не вдается в объяснения».

20 ноября 1848 г. Гоголь сообщал П.: «О себе покуда могу сказать немного: соображаю, думаю и обдумываю второй том „Мертвых душ“. Читаю преимущественно то, где слышится сильней присутствие русского духа. Прежде, чем примусь сурьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью. Боюсь нагрешить противу языка».

21 января 1850 г. Гоголь сообщал П.: «Конец делу еще не скоро, т. е. разумею конец „Мертвых душ“. Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только. Я не знаю даже, можно ли творить быстро собственно художническое произведение. Это разве может только один Бог, у Которого всё под рукой: и разум и слово с Ним. А человеку нужно за словом ходить в карман, а разума доискиваться».

6 мая 1851 г. Гоголь писал П.: «Что второй том „Мертвых душ“ умнее первого — это могу сказать, как человек, имеющий вкус и притом умеющий смотреть на себя, как на чужого человека… но как рассмотрю весь процесс, как творилось и производилось его созданье, вижу, что умен только Тот, Кто творит и зиждет все, употребляя нас всех вместо кирпичей для стройки по тому фасаду и плану, которого Он один истинно разумный зодчий».

30 ноября 1851 г. Гоголь написал П. последнее письмо: «Извини, что не писал к тебе. Всё собираюсь. Время так летит. Свежих минут так немного, так торопишься ими воспользоваться, так занят тем делом, которое бы хотелось скорей принести к окончанью, что и две строчки к другу кажутся как бы тягость. Прости великодушно и добродушно. Печатанье сочинений, слава Богу, устроилось и здесь. Что же до печатанья новых, то… впрочем, в них, кажется, всё так ясно и должно быть отчетливо, что, я думаю, и они пройдут. Что делаешь ты? Напиши также хоть строчки две о Смирновой. Я о ней ни слуху, ни духу. Твой весь. А Жуковский что и где? Я пред ним тоже виноват: не писал, всё ожидал приезда, а наконец — не знаю даже и куда адресовать».

Вскоре после смерти Гоголя, 24 февраля 1852 г., П. писал В. А. Жуковскому: «Еще осенью Гоголь уже показывал упадок духа и воли, стараясь опираться на слово какого-нибудь духовного. Отправясь в Малороссию на свадьбу сестры, он дорогою заехал к одному монаху, чтобы тот дал ему совет, в Москве ли ему остаться или ехать к своим. Монах, выслушав рассказ его, присоветовал ему последнее. На другой день Гоголь опять пришел к нему с новыми объяснениями, после которых монах сказал, что лучше решиться на первое. На третий день Гоголь явился к нему снова за советом. Тогда монах велел ему взять образ — и исполнить то, что при этом придет ему на мысль. Случай благоприятствовал Москве. Но Гоголь в четвертый раз пришел за новым советом: тогда, вышед из терпения, монах прогнал его, сказав, что надобно остаться при внушении, посланном от Бога». В том же письме П. рассказал о последних днях жизни Гоголя, опираясь на свидетельство А. О. Смирновой: «Гоголем овладело малодушие или, правильнее сказать, — суеверие. Итак, он начал говеть. Через два дня слуга графа А. П. Толстого явился к нему и говорит, что боится за ум и даже за жизнь Николая Васильевича, потому что он двое суток провел на коленях перед образами без питья и пищи. Как Толстой ни увещевал Гоголя подкрепиться, ничто не действовало. Граф писал к митрополиту Филарету, чтобы словом архипастыря подействовать на расстроенное воображение кающегося грешника. Филарет приказал сказать, что сама церковь повелевает в недугах предаться воле врача. Но и это не произвело перемены в мыслях больного. Пропуская лишь несколько капель воды с красным вином, он продолжал стоять коленопреклоненный перед множеством поставленных перед ним образов и молиться. На все увещания он отвечал тихо и коротко: „Оставьте меня; мне хорошо“. Он забыл обо всем: не умывался, не чесался, не одевался… Вот, милый друг, — какова натура человека: с одной стороны, гений вдохновения, а с другой — слепота младенца».