«МЕРТВЫЕ ДУШИ»,
«МЕРТВЫЕ ДУШИ»,
поэма Гоголя. 1-й том под названием «Похождения Чичикова, или Мертвые души» опубликован: М., 1842, с подзаголовком: «Поэма Н. Гоголя». Цензурное разрешение, датированное 9 марта 1842 г., подписано цензором А. В. Никитенко. 2-й том М. д. не был закончен. Сохранившиеся главы 2-го тома впервые опубликованы посмертно под названием: «Сочинения Николая Васильевича Гоголя, найденные после его смерти. Похождения Чичикова или Мертвые души. Поэма Н. В. Гоголя. Том второй (5 глав)»: М., 1855. Цензурное разрешение 2-го тома подписано 26 июля 1855 г. цензором И. Бессомыкиным.
Сюжет М. д. был подсказан Гоголю А. С. Пушкиным. Этот сюжет, по всей вероятности, вырос из пушкинского письма от 16 февраля 1831 года П. А. Плетневу: «Через несколько дней я женюсь; и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих 200 душ, взял 38 000 рублей — и вот им распределение: 11 000 теще, которая непременно хотела, чтоб дочь ее была с приданым, пиши пропало. 10 000 Нащокину, для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17 000 на обзаведение и житие годичное. В июне буду у вас и начну жить en bourgeois, а здесь с тетками справиться невозможно требования глупые и смешные — а делать нечего. Теперь понимаешь ли, что значит приданое и отчего я сердился? Взять жену без состояния — я в состоянии, но входить в долги для ее тряпок — я не в состоянии». В М. д. Чичиков мечтает заложить скупленные у помещиков мертвые души в Опекунский совет, чтобы зажить вполне буржуазной жизнью и иметь за собой «приданое», чтобы жениться на губернаторской дочке. Именно Чичиков — не только главный герой, но и тот стержень, на котором держится сюжет М. д. Как иронически подчеркивает Гоголь, «не приди в голову Чичикова эта мысль (накупить „всех этих, которые вымерли“, и заложить их в Опекунский совет. — Б. С.), не явилась бы на свет сия поэма… здесь он полный хозяин, и куда ему вздумается, туда и мы должны тащиться».
По утверждению дальней родственницы Гоголя Марьи Григорьевны Анисимо-Яновской, сюжет поэмы также имел свои корни в родной для писателя Миргородчине: «Мысль написать „Мертвые души“ взята Гоголем с моего дяди Пивинского. У Пивинского было 200 десятин земли и душ 30 крестьян и детей пятеро. Богато жить нельзя, и существовали Пивинские винокурней. Тогда у многих помещиков были свои винокурни, акцизов никаких не было. Вдруг начали разъезжать чиновники и собирать сведения о всех, у кого есть винокурни. Пошел разговор о том, что у кого нет пятидесяти душ крестьян, тот не имеет право курить вино. Задумались тогда мелкопоместные: хоть погибай без винокурни. А Харлампий Петрович Пивинский хлопнул себя по лбу да сказал: „Эге! не додумались!“ И поехал в Полтаву да и внес за своих умерших крестьян оброк, будто за живых. А так как своих, да и с мертвыми, далеко до пятидесяти не хватало, то набрал он в бричку горилки, да и поехал по соседям и накупил у них за эту горилку мертвых душ, записал их себе и, сделавшись по бумагам владельцем пятидесяти душ, до самой смерти курил вино и дал этим тему Гоголю, который бывал в Федунках, имении Пивинского, в 17 верстах от Яновщины; кроме того, и вся Миргородчина знала про мертвые души Пивинского».
7 октября 1835 г. Гоголь писал из Петербурга А. С. Пушкину, подсказавшему ему сюжет поэмы: «Начал писать „Мертвых душ“. Сюжет растянулся на предлинный роман и, кажется, будет сильно смешон. Но теперь остановил его на третьей главе. Ищу хорошего ябедника, с которым бы можно коротко сойтиться. Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь».
О продолжении работы над М. д. Гоголь писал из Парижа В. А. Жуковскому 31 октября (12 ноября) 1836 г.: «Осень в Веве наконец настала прекрасная, почти лето. У меня в комнате сделалось тепло, и я принялся за „Мертвых душ“, которых было начал в Петербурге. Всё начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись… Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь, вещь, которая вынесет мое имя. Каждое утро, в прибавление к завтраку, вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было для меня достаточно, чтобы усладить мой одинокий день. Но наконец и в Веве сделалось холодно. Комната моя была нимало ни тепла; лучшей я не мог найти. Мне тогда представился Петербург, наши теплые домы, мне живее тогда представились вы, вы в том самом виде, в каком встречали меня, приходившего к вам, и брали меня за руку, и были рады моему приходу… и мне сделалось страшно скучно, меня не веселили мои „Мертвые души“, я даже не имел в запасе столько веселости, чтобы продолжить их. Доктор мой отыскал во мне признаки ипохондрии, происходившей от геморроид, и советовал мне развлекать себя, увидевши же, что я не в состоянии был этого сделать, советовал переменить место… Париж не так дурен, как я воображал… Бог простер здесь надо мной Свое покровительство и сделал чудо: указал мне теплую квартиру, на солнце, с печкой, и я блаженствую; снова весел. „мертвые“ текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве, и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною все наши, наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы, словом, вся православная Русь. Мне даже смешно, как подумаю, что я пишу „Мертвых душ“ в Париже. Еще один Левиафан затевается. Священная дрожь пробирает меня заранее, как подумаю о нем; слышу кое-что из него… Божественные вкушу минуты… но… теперь я погружен весь в „Мертвые души“. Огромно велико мое творение, и не скоро конец его. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпенье! Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом (намек на то, что работа над М. д. делается Божьим промыслом. — Б. С.). Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами влажными от слез, произнесут примирение моей тени… Не представится ли вам каких-нибудь казусов, могущих случиться при покупке мертвых душ? Это была бы для меня славная вещь потому, как бы то ни было, но ваше воображение верно, увидит такое, что не увидит мое. Сообщите об этом Пушкину, авось либо и он найдет что-нибудь с своей стороны. Хотелось бы мне страшно вычерпать этот сюжет со всех сторон. У меня много есть таких вещей, которые бы мне никак прежде не представились; но, несмотря, вы все еще можете мне сказать много нового, ибо что голова, то ум. Никому не сказывайте, в чем состоит сюжет „Мертвых душ“. Название можете объявить всем. Только три человека, вы, Пушкин да Плетнев, должны знать настоящее дело».
16/28 ноября 1836 г. Гоголь сообщал М. П. Погодину: «Вещь, над которой сижу и тружусь теперь и которую долго обдумывал, и которую долго еще буду обдумывать, не похожа ни на повесть, ни на роман, длинная, длинная, в несколько томов, название ей Мертвые души — вот всё, что ты должен покаместь узнать об ней. Если Бог поможет выполнить мне мою поэму так, как должно, то это будет первое мое порядочное творение. Вся Русь отзовется в нем».
6/18 апреля 1837 г. Гоголь в письме В. А. Жуковскому назвал М. д. своим священным долгом перед памятью только что погибшего А. С. Пушкина: «Меня страшит мое будущее. Здоровье мое, кажется, с каждым годом становится плоше и плоше. Я был недавно очень болен, теперь мне сделалось немного лучше. Если и Италия мне ничего не поможет, то я не знаю, что тогда уже делать. Я послал в Петербург за последними моими деньгами, и больше ни копейки, впереди не вижу совершенно никаких средств добыть их. Заниматься каким-нибудь журнальным мелочным взором не могу, хотя бы умирал с голода. Я должен продолжать мною начатый большой труд, который писать с меня взял Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание. Я дорожу теперь минутами моей жизни, потому что не думаю, чтобы она была долговечна, а между тем… я начинаю верить тому, что прежде считал басней, что писатели в наше время могут умирать с голоду. Но чуть ли это не правда. Будь я живописец, хоть даже плохой, я был бы обеспечен: здесь в Риме около 15 человек наших художников, которые недавно высланы из Академии, из которых иные рисуют хуже моего, они все получают по три тысячи в год. Поди я в актеры — я бы был обеспечен, актеры получают по 10 000 серебром и больше, а вы сами знаете, что я не был бы плохой актер. Но я писатель — и потому должен умереть с голоду».
3 января 1840 г. Гоголь читал первую главу М. д. у Аксаковых. Вот как запомнилось это чтение И. И. Панаеву: «— Теперь я вам прочту, — сказал он, — первую главу моих „Мертвых душ“, хоть она еще не обделана… Все литературные кружки перед этим уже были сильно заинтересованы слухами о „Мертвых душах“. Гоголь, если я не ошибаюсь, прежде всех читал начало своей поэмы Жуковскому. Говорили, что это произведение гениальное… Любопытство к „Мертвым душам“ возбуждено было не только в литературе, но и в обществе. Нечего говорить, как предложение Гоголя было принято его поклонниками… Гоголь читал неподражаемо. Между современными литераторами лучшими чтецами своих произведений считаются Островский и Писемский: Островский читает без всяких драматических эффектов, с величайшею простотою, придавая между тем должный оттенок каждому лицу; Писемский читает, как актер, — он, так сказать, разыгрывает свою пьесу в чтении… В чтении Гоголя было что-то среднее между двумя этими манерами. Он читал драматичнее Островского и с гораздо большею простотою, чем Писемский… Когда он окончил чтение первой главы и остановился, несколько утомленный, обведя глазами своих слушателей, его авторское самолюбие должно было удовлетвориться вполне… На лицах всех ясно выражалось глубокое впечатление, произведенное его чтением. Все были и потрясены и удивлены. Гоголь открывал для своих слушателей тот мир, который всем нам так знаком и близок, но который до него никто не умел воспроизвести с такою беспощадною наблюдательностию, с такою изумительною верностию и с такою художественною силою… И какой язык-то! язык-то! Какая сила, свежесть, поэзия!.. У нас даже мурашки пробегали по телу от удовольствия. После чтения Сергей Тимофеич Аксаков в волнении прохаживался по комнате, подходил к Гоголю, жал его руки и значительно посматривал на всех нас… „Гениально, гениально!“ повторял он. Глазки Константина Аксакова сверкали, он ударял кулаком о стол и говорил: — Гомерическая сила! гомерическая! Дамы восторгались, ахали, рассыпались в восклицаниях. Гоголь еще более вырос после этого чтения в глазах всех… На другой день я с Константином Аксаковым отправился к Белинскому… Аксаков передал ему о вчерашнем чтении с энтузиазмом, он говорил, что после первой главы „Мертвых душ“ нельзя уже сомневаться в том, что Гоголь гений и что он подарит русскую литературу колоссальным произведением, в котором отразится вся Русь».
16/28 декабря 1840 г. Гоголь писал из Рима С. Т. Аксакову: «…Обстоятельство, которое может дать надежду на возврат мой, — мои занятия. Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том „Мертвых душ“. Переменяю, перечищаю, многое перерабатываю вовсе и вижу, что их печатание не может обойтись без моего присутствия. Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые, невинные и скромные главы вы знаете».
В тот же день Гоголь писал М. П. Погодину: «Чувствую… свежесть, занимаюсь переправками, выправками и даже продолжением „Мертвых душ“, вижу, что предмет становится глубже и глубже. Даже собираюсь в наступающем году печатать первый том, если только дивной силе Бога, воскресившего меня, будет так угодно. Многое совершилось во мне в немногое время, но я не в силах теперь писать о том, не знаю почему, может быть, по тому самому, почему не в силах был в Москве сказать тебе ничего такого, что бы оправдало меня перед тобою во многом». Гоголь неслучайно создавал большую часть своей великой национальной эпопеи за границей. Как писал А. К. Толстой Каролине Сайн-Витгенштейн 9 мая 1869 г.: «Я останусь в России не для того, чтобы поближе видеть Россию. Страшно сказать, что не только любить больше свою страну издали, но и видишь ее лучше, и лучше понимаешь. Вспомните, что наш величайший гений, Гоголь, тот, который с полной справедливостью может называться всемирным гением, написал свои „Мертвые души“ именно в Риме».
В начале 1842 г. Гоголь сообщил В. Ф. Одоевскому о запрещении рукописи М. д. московской цензурой и просил князя употребить все силы, чтобы доставить ее Николаю I. Одновременно он отправил M. д. в петербургскую цензуру. Неизвестно, обращался ли Одоевский и другие друзья Гоголя непосредственно к императору. В конце января1842 г. Гоголь вновь писал Одоевскому: «Чтож вы всё молчите все? что нет никакого ответа? получил ли рукопись? получил ли письма? Распорядились ли вы как-нибудь? Ради Бога, не томите. Граф Строганов теперь велел сказать мне, что он рукопись пропустит, что запрещение и пакость случились без его ведома, и мне досадно, что я не дождался этого неожиданного для меня оборота; мне не хочется также, чтобы цензору был выговор. Ради Бога, обделайте так, чтобы всем было хорошо, и, пожалуйста, не медлите. Время уходит, время, в которое расходятся книги». Точно не известно, удалось ли Одоевскому познакомить царя с «Мертвыми душами», но Николай так или иначе узнал о существовании гоголевской поэмы.
По утверждению А. О. Смирновой, она прибегла к помощи князя М. А. Дондукова, попечителя Петербургского учебного округа. Трудно сказать, довел ли он дело до сведения императора или решил его своей властью (Дондукову подчинялась петербургская цензура). Одновременно за Гоголя ходатайствовал попечитель Московского учебного округа граф С. Г. Строганов. 29 января 1842 г. он писал шефу жандармов графу А. Х. Бенкендорфу: «Граф! Узнав о стесненном положении, в котором находится г. Гоголь, автор „Ревизора“ и один из самых известных современных писателей, нуждающийся в особом содействии, думаю, что исполню по отношению к вам свой долг, если извещу вас об этом и возбужу в вас интерес к молодому человеку. Может быть, вы найдете возможным доложить о нем императору и получить от него знак его высокой щедрости. Г. Гоголь строит все свои надежды, чтоб выйти из тяжелого положения, в которое он попал, на напечатании своего сочинения „Мертвые души“. Получив уведомление от московской цензуры, что оно не может быть разрешено к печати, он решил послать его в Петербург. Я не знаю, что ожидает там это сочинение, но это сделано по моему совету. В ожидании же исхода Гоголь умирает с голоду и впал в отчаяние. Я нимало не сомневаюсь, что помощь, которая была бы оказана ему со стороны Его Величества, была бы одной из наиболее ценных. Простите, граф, попытку, которую мне продиктовало мое чувство, почерпаемое в уверенности в вашей просвещенной доброте и которой я имею столько доказательств, и позвольте, пользуясь случаем, принести вам уверение в моем глубоком уважении». И уже через несколько дней, 2 февраля 1842 г., Бенкендорф докладывал царю, именуя писателя на немецкий манер «Гогелем» и прямо ссылаясь на его поэму: «Попечитель московского учебного округа генерал-адъютант гр. Строганов уведомляет меня, что известный писатель Гогель находится теперь в Москве в самом крайнем положении, что он основал всю надежду свою на сочинении своем под названием „Мертвые души“, но оно московскою цензурою не одобрено и теперь находится в рассмотрении здешней цензуры, и как между тем Гогель не имеет даже дневного пропитания и оттого совершенно пал духом, то граф Строганов просит об исходатайствовании от монарших щедрот какого-либо ему пособия. Всеподданнейше донося вашему императорскому величеству о таковом ходатайстве гр. Строганова за Гогеля, который известен многими своими сочинениями, в особенности комедией своей „Ревизор“, я осмеливаюсь испрашивать всемилостивейшего вашего величества повеления о выдаче единовременного пособия пятьсот рублей серебром». На докладе Бенкендорфа Николай I наложил резолюцию: «Согласен». И через несколько дней Гоголь получил денежное пособие. А уже в начале марта гоголевская поэма была разрешена к печати. Проблема возникла только с «Повестью о капитане Копейкине» (Копейкин — распространенное прозвище разбойников на Руси).
1 апреля 1842 г. А. В. Никитенко писал Гоголю: «сочинение… прошло цензуру благополучно; путь ее узок и тесен, и потому не удивительно, что на нем осталось несколько царапин, и его нежная и роскошная кожа кой-где поистерлась. Впрочем, надеюсь, что вы отдадите также и справедливость умеренности нашей цензуры: она всячески щадила прекрасное творение, которое искажать придирчивостью слишком осторожною я считал святотатственным посягательством на нашу бедную литературу. Совершенно невозможным к пропуску оказался эпизод Копейкина — ничья власть не могла защитить его от гибели, и вы сами, конечно, согласитесь, что мне тут нечего было делать. Как жаль, что вас здесь нет! Места, которые исключила цензура или принуждена была заменить своими, вы, вероятно, исправили бы так, что и сено было бы цело, и козы сыты; я уверен, что мы легко согласились бы с вами, на основании великого правила взаимной уступчивости. После сего официального изъяснения не могу удержаться, чтоб не сказать вам несколько сердечных слов, а сердечные эти слова не иное что, как изъяснение восторга к вашему превосходному творению. Какой глубокий взгляд в самые недра нашей жизни! Какая прелесть неподдельного, вам одним свойственного комизма! Что за юмор! Какая мастерская, рельефная, меткая обрисовка характеров! Где ударила ваша кисть, там и жизнь, и мысль, и образ — и образ так и глядит на вас, вперив свои живые очи, так и говорит с вами, как будто сидя возле вас на стуле, как будто он сейчас пришел ко мне в 4-й этаж прямо из жизни — мне не надобно напрягать своего воображения, чтоб завести с ним беседу, — он живой, дышащий, нерукотворный, Божье и русское создание. Прелесть, прелесть и прелесть! и что это будет, когда всё вы кончите; если это исполнится так, как я понимаю, как, кажется, вы хотите, то тут выйдет полная великая эпопея России XIX века. Рад успехам истины и мысли человеческой, рад вашей славе. Продолжайте, Николай Васильевич. Я слышал, что вас иногда посещает проклятая гостья, всем впрочем нам, чадам века сего, не незнакомая хандра, да Бог с ней! вам дано много силы, чтоб с нею управиться. Гоните ее могуществом вашего таланта — она стоит самой доблестной воли. Но дело зовет, почта отходит — прощайте! Да хранит вас светлый гений всего прекрасного и высшего — не забывайте в вашем цензоре человека, всей душой вам преданного и умеющего понимать вас».
По поводу запрещения «Повести о капитане Копейкине» цензурой Гоголь 10 апреля 1842 г. писал П. А. Плетневу: «Уничтожение „Копейкина“ меня сильно смутило. Это одно из лучших мест в поэме, и без него — прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет. Характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо (в этом утверждении чувствуется скрытая ирония, ведь не мог же Гоголь всерьез считать, что отказ в пенсии инвалиду и герою войны 1812 года — это доброе дело. — Б. С.). Присоедините ваш голос и подвиньте, кого следует. Вы говорите, что от покровительства высших нужно быть подальше, потому что они всякую копейку делают алтыном. Клянусь, я готов теперь рублем почитать всякую копейку, которая дается на мою бедную рукопись. Но я думал даже, что один Никитенко может теперь ее пропустить… Передайте ему листы „Копейкина“ и упросите без малейшей задержки передать вам для немедленной пересылки ко мне, ибо печатанье рукописи уже началось». В тот же день, 10 апреля 1842 г., Гоголь ответил А. В. Никитенко: «Благодарю вас за ваше письмо. В нем видно много участия, много искренности и много того, что прекрасно и благородно волнует человека. Да, я не могу пожаловаться на цензуру; она была снисходительна ко мне, и я умею быть признательным. Но, признаюсь, уничтоженье Копейкина меня сильно смутило. Это одно из лучших мест. И я не в силах ничем теперь заплатать ту прореху, которая видна в моей поэме. Вы сами, одаренные эстетическим вкусом, который так отразился в письме вашем, вы сами можете видеть, что кусок этот необходим, не для связи событий, но для того, чтобы на миг отвлечь читателя, чтобы одно впечатление сменить другим, и кто в душе художник, тот поймет, что без него остается сильная прореха. Мне пришло на мысль: может быть цензура устрашилась генералитета. Я переделал Копейкина; я выбросил всё, даже министра, даже слово „превосходительство“. В Петербурге, за отсутствием всех, остается одна только временная комиссия. Характер Копейкина я назначил сильнее; так что теперь ясно, что он сам причиной своих поступков, а не недостаток состраданья в других. Начальник комиссии даже поступает с ним очень хорошо. Словом, всё теперь в таком виде, что никакая строгая цензура, по моему мнению, не может найти предосудительного в каком бы ни было отношении. Молю вас возвратить мне это место и скорее сколько возможно, чтобы не задержать печатанья. У Плетнева вы возьмете рукопись и передайте ее потом ему же для пересылки ко мне. Ничего вам не скажу более, ибо вы сами в письме вашем сказали, что понимаете меня, стало быть, поймете и благодарность мою». И уже 12 апреля 1842 г. П. А. Плетнев написал А. В. Никитенко: «Посылаю письмо Гоголя к вам и переделанного „Копейкина“. Ради Бога, помогите ему, сколько возможно. Он теперь болен, и я уверен, что если не напечатает „Мертвых душ“, то и сам умрет. Когда решите судьбу рукописи, то, не медля ни дня, препроводите ко мне для доставления страдальца. Он у меня лежит на сердце, как тяжелый камень». В итоге смягченная редакция «Повести…» была разрешена к печати.
По мнению Ю. М. Лотмана, высказанном в книге «В школе поэтического слова» (1988), прототипом Копейкина мог послужить герой Отечественной войны 1812 года полковник лейб-гвардии уланского полка, служивший также в Сумском гусарском полку, кавалер ордена Св. Георгия 4-й степени Федор Федорович Орлов (умер в 1834 г.), потерявший в сражении под Бауценом ногу от неприятельского ядра. Не исключено, что он был также прототипом Анатоля Курагина в «Войне и Мире» Льва Толстого. Ф. Ф. Орлов, которого хорошо знал А. С. Пушкин, по натуре был игроком и гулякой. Лишенный средств к существованию, он обратился к разбою. Ф. Ф. Орлова поймали, но благодаря заступничеству брата, князя Алексея Федоровича Орлова (1786–1861), будущего шефа жандармов и председателя Комитета министров, он был прощен.
Весной 1842 г. Гоголь читал только что опубликованные М. д. своим друзьям. А. О. Смирнова вспоминала, как он «изъявил желание прочитать отрывки уже напечатанных „Мертвых душ“ и читал их у кн. П. А. Вяземского. Особенно хорош выходил в его чтении разговор двух дам… Тут кстати заметить, что смех, возбужденный чтением „Мертвых душ“, производил на него совсем не то впечатление, как смех во время чтения комедии. Ему, очевидно, делалось грустно».
14/26 июня 1842 г. Гоголь из Берлина послал В. А. Жуковскому только что вышедший первый том М. д.: «Это первая часть… Я переделал ее много с того времени, как читал вам первые главы, но все однако же не могу не видеть ее малозначительности в сравнении с другими, имеющими последовать ее частями. Она в отношении к ним всё мне кажется похожею на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах, а без сомнения в ней наберется не мало таких погрешностей, которых я пока еще не вижу. Ради Бога, сообщите мне ваши замечания. Будьте строги и неумолимы как можно больше. Вы сами знаете, как мне это нужно… Потом, по прочтении каждой главы, напишите два-три замечанья вообще обо всей главе. Потом о взаимном отношении всех глав между собою и потом, по прочтении всей книги, вообще обо всей книге, и все эти замечания, и общие и частные, соберите вместе, запечатайте в пакет и отправьте мне».
16 июня 1842 г. попечитель Московского учебного округа граф С. Г. Строганов писал С. С. Уварову по поводу М. д.: «На днях, прочитывая новую поэму Гоголя „Похождения Чичикова, или Мертвые Души“, я останавливался на многих местах, которые, несмотря на свою занимательность и юмор, не могли, как я думаю, быть дозволены к напечатанию без особенного высшего разрешения и с какою-либо особенною целию. Цензурные постановления вообще неопределенны. Были случаи, что цензура, при одобрении некоторых сочинений к напечатанию или при неодобрении, руководствовалась доселе особенными указаниями правительства и из них составляла для себя частные правила. Теперь новое произведение Гоголя обратило на себя всеобщее внимание и, конечно, будет подвергнуто разным толкованиям и критике. В сем случае цензура будет поставлена в затруднение, потому что не имеет указания, при каких обстоятельствах дозволено напечатание означенной поэмы. Вследствие сего и для ограждения членов московского цензурного комитета, покорнейше прошу ваше высокопревосходительство снабдить меня наставлением, какими условиями должно руководствоваться, в случае представления рецензий и критик на поэму Гоголя, для напечатания в повременных изданиях и журналах». 18 июля 1842 г. С. С. Уваров ответил С. Г. Строганову: «…Книга „Похождения Чичикова“ рассмотрена и одобрена цензурою на общих основаниях, и при рассмотрении критик на это сочинение надлежит руководствоваться общими цензурными постановлениями».
3 июля 1842 г. С. Т. Аксаков извещал Гоголя о том, как москвичи отзываются о М. д.: «…Я обещал вам записывать разные толки о Чичикове — я сделал это, сколько мог успеть… Вот они: выписываю их с дипломатическою точностью. С. В. Перфильев (Сергей Васильевич Перфильев (1796–1878), жандармский генерал, впоследствии начальник 2-го корпуса жандармов, объединявшего жандармские части Московского округа. — Б. С.) сказал мне: „Не смею говорить утвердительно, но признаюсь: „Мертвые Души“ мне не так нравятся, как я ожидал. Даже как-то скучно читать; всё одно и то же, натянуто — видно желание перейти в русские писатели; употребление руссицизмов вставочное не выливается из характера лица, которое их говорит“. Он прочел залпом в один день. Я просил его через несколько времени прочесть в другой раз и не искать анекдота. Он хотел прочесть три раза. Уходя, он прибавил, что сальности в прежних сочинениях, даже в „Ревизоре“, его не оскорбляли; но что здесь они оскорбительны, потому что как будто нарочно вставляются автором. Н. И. Васьков говорил, „что состав губернского общества не верен (как и в „Ревизоре“, где пропущены: стряпчий, казначей и исправник); что председателей двое; что полицеймейстер лицо ничтожное в губернском городе; что, представив сначала всё в дрянном и смешном виде, странно сделать такое горячее обращение к России; что часто шутки автора плоски, неблагопристойны, и что порядочной женщине нельзя читать всю книгу“. Наконец, нашелся один, который обиделся следующими словами: „Посмотрим, что делает наш приятель?“ И кто же этот приятель?.. Селифан или половой!.. Что же они мне за приятели?.. Не сочтите за выдумку последнего выражения; всё правда до последней буквы. Есть, впрочем, обвинения и справедливые. Я очень браню себя, что одно просмотрел, а на другое мало настаивал: крестьяне на вывод продаются с семействами, а Чичиков отказался от женского пола; без доверенности, выданной в присутственном месте, нельзя продать чужих крестьян, да и председатель не может быть в одно и то же время и доверенным лицом и присутствующим по этому делу. Несмотря на лето „Мертвые Души“ расходятся очень живо и в Москве, и в Петербурге…» Реакция читающей публики на М. д. не удовлетворила Гоголя. 6/18 августа 1842 г. он писал С. Т. Аксакову из Гастейна: «Первое впечатление их (М. д. — Б. С.) на публику совершенно, какое подозревал я заране. Неопределенные толки; поспешность быстрая прочесть и ненасыщенная пустота после прочтенья; досада на видимую беспрерывную мелочь событий жизни, которая становится невольно насмешкой и упреком. Всё это я знал заранее. Бедный читатель с жадностью схватил в руки книгу, чтобы прочесть ее, как занимательный, увлекательный роман, и, утомленный, опустил руки и голову, встретивши никак не предвиденную скуку. Всё это я знал. Но при всем этом подробные известия обо всем этом мне всегда слишком интересно слышать». И тут же высказался по поводу лирических отступлений поэмы: «Разве вам не странно было встретить в сочинении, подобном „Мертвым душам“, лирическую восторженность? Не смешною ли она вам показалась вначале, и потом не примирились ли вы с нею, хотя не вполне еще узнали значение?» В этом же письме Гоголь писал, что в связи с М. д. родилась у него мысль о возможном будущем путешествии в Иерусалим, чтобы поклониться святым местам: «Как можно знать, что нет, может быть, тайной связи между сим моим сочинением, которое с такими погремушками вышло на свет из темной низенькой калитки, а не из победоносных триумфальных ворот в сопровождении трубного грома и торжественных звуков, и между сим отдаленным путешествием? И почему знать, что нет глубокой и чудной связи между всем этим и всей моей жизнью, и будущим, которое незримо грядет к нам и которого никто не слышит? Благоговение же к Промыслу! Это говорит вам вся глубина души моей. Помните, что в то время, когда мельче всего становится мир, когда пустее жизнь, в эгоизм и холод облекается всё, и никто не верит чудесам, — в то время именно может совершиться чудо, чудеснее всех чудес. Подобно как буря самая сильная нарастает только тогда, когда тише обыкновенного станет морская поверхность. Душа моя слышит грядущее блаженство и знает, что одного только стремления нашего к нему достаточно, чтобы всевышней милостью Бога оно ниспустилось в наши души. Итак, светлей и светлей да будут с каждым днем и минутой ваши мысли, и светлей всего да будет неотразимая вера ваша в Бога, и да не дерзнете вы опечалиться ничем, что безумно называет человек несчастием. Вот что вам говорит человек, смешащий людей». Но такое путешествие писатель мыслил только после завершения поэмы: «Впрочем, помните, что путешествие мое еще далеко. Раньше окончания моего труда оно не может быть предпринято ни в каком случае, и душа моя для него не в силах быть готова. А до того времени нет никакой причины думать, чтобы не увиделись опять, если только это будет нужно».
В первой рецензии на гоголевскую поэму, «Похождения Чичикова или Мертвые души», напечатанной в 7-м номере «Отечественных записок» за 1842 г., В. Г. Белинский писал: «И вдруг среди этого торжества мелочности, посредственности, ничтожества, бездарности, среди этих пустоцветов и дождевых пузырей литературных, среди этих ребяческих затей, детских мыслей, ложных чувств, фарисейского патриотизма, приторной народности — вдруг, словно освежительный блеск молнии среди томительной и тлетворной духоты и засухи, является творение чисто русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни; творение необъятно художественное по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц и подробностям русского быта, — и в то же время глубокое по мысли, социальное, общественное и историческое… В „Мертвых душах“ автор сделал такой великий шаг, что все доселе написанное кажется слабым и бледным в сравнении с ними… Преобладание субъективности, проникая и одушевляя собою всю поэму Гоголя, доходит до высокого лирического пафоса и освежительными волнами охватывает душу читателя даже в отступлениях… Но этот пафос субъективности поэта проявляется не в одних таких высоко лирических отступлениях: он проявляется беспрестанно, даже и среди рассказа о самых прозаических предметах, как, например, об известной русской дорожке, проторенной забубенным русским народом… Его же музыку чует внимательный слух читателя и в восклицаниях, подобных следующему: „Эх, русский народец! не любит умирать своею смертью!“… Столь же важный шаг вперед со стороны таланта Гоголя видим мы и в том, что в „Мертвых душах“ он совершенно отрешился от малороссийского элемента и стал русским национальным поэтом во всем пространстве этого слова. При каждом слове его поэмы читатель может говорить:
Здесь русский дух,
здесь Русью пахнет!
Этот русский дух ощущается и в юморе, и в иронии, и в выражениях автора, и в размашистой силе чувств, и в лиризме отступлений, и в пафосе всей поэмы, и в характерах действующих лиц, от Чичикова до Селифана и „подлеца чубарого“ включительно, — в Петрушке, носившем с собою свой особенный воздух, и в будочнике, который при фонарном свете, впросонках, казнил на ноге зверя и снова заснул… „Мертвые души“ не соответствуют понятию толпы о романе, как о сказке, где действующие лица полюбили, разлучились, а потом стали богаты и счастливы. Поэмою Гоголя могут вполне насладиться только те, кому доступна мысль и художественное наполнение создания, кому важно содержание, а не „сюжет“; для восхищения всех прочих остаются только места и частности. Сверх того, как всякое глубокое создание, „Мертвые души“ не раскрываются вполне с первого чтения даже для людей мыслящих: читая их во второй раз, точно читаешь новое, никогда не виданное произведение…
…Не в шутку назвал Гоголь свой роман „поэмою“ и… не комическую поэму разумеет он под нею… Мы не видим в ней ничего шуточного и смешного; ни в одном слове автора не заметили мы намерения смешить читателя: все серьезно, спокойно, истинно и глубоко… Не забудьте, что книга есть только экспозиция, введение в поэму, что автор обещает еще две такие же большие книги, в которых мы снова встретимся с Чичиковым и увидим новые лица, в которых Русь выразится с другой стороны… Нельзя ошибочнее смотреть на „Мертвые души“ и грубее понимать их, как видя в них сатиру… Найдутся также и патриоты… которые, со свойственной им проницательностию, увидят в „Мертвых душах“ злую сатиру, следствие холодности и нелюбви к родному, к отечественному, — они, которым так тепло в нажитых ими потихоньку домах и домиках, а может быть, и деревеньках — плодах благонамеренной и усердной службы… Что же касается до нас, мы, напротив, упрекнули бы автора скорее в излишестве непокоренного спокойно-разумному созерцанию чувства, местами слишком юношески увлекающегося, нежели в недостатке любви и горячности к родному и отечественному… Мы говорим о некоторых — к счастию, немногих, хотя, к несчастию, и резких — местах, где автор слишком легко судит о национальности чуждых племен и не слишком скромно предается мечтам о превосходстве славянского племени над ними… Мы думаем, что лучше оставлять всякому свое и, сознавая собственное достоинство, уметь уважать достоинство и в других…»
Один из первых откликов на М. д. принадлежал К. С. Аксакову. В статье «Несколько слов о поэме Гоголя „Похождения Чичикова, или Мертвые души“» (1842), опубликованной отдельной брошюрой, он утверждал: «Пред нами возникает новый характер создания, является оправдание целой сферы поэзии, сферы, давно унижаемой; древний эпос восстает перед нами… Тот же глубокопроникающий и всевидящий эпический взор, то же всеобъемлющее эпическое созерцание… Некоторым может показаться странным, что лица у Гоголя сменяются без особенной причины; это им скучно, но… именно эпическое созерцание допускает это спокойное появление одного лица за другим, без внешней связи, тогда как один мир объемлет их, связуя их глубоко и неразрывно единством внутренним… Созерцание Гоголя таково… что предмет является у него, не теряя нисколько ни одного из прав своих, является с тайною своей жизни, одному Гоголю доступной; его рука переносит в мир искусства предмет, не измяв его нисколько; нет, свободно живет он там, еще выше поставленный; не видать на нем следов его перенесшей руки, и поэтому узнаешь ее. Всякая вещь, которая существует, уже по этому самому имеет жизнь, интерес жизни, как бы мелка она ни была, но постижение этого доступно только такому художнику, как Гоголь; и в самом деле, все: и муха, надоедающая Чичикову, и собаки, и дождь, и лошади от заседателя до чубарого, и даже бричка — все это, со всей своей тайною жизни, им постигнуто и перенесено в мир искусства (разумеется, творчески создано, а не описано, Боже сохрани; всякое описание скользит только по поверхности предмета); и опять только у Гомера можно найти такое творчество… Хотя это только первая часть, хотя это только начало реки, дальнейшее течение которой Бог знает куда приведет нас и какие явления представит, — но мы, по крайней мере, можем, имеем даже право думать, что в этой поэме обхватывается широко Русь, и уж не тайна ли русской жизни лежит, заключенная в ней, не выговорится ли она здесь художественно? Не входя подробно в раскрытие первой части, в которой во всей, разумеется, лежит одно содержание, мы можем указать, по крайней мере, на ее окончание, так чудно, так естественно вытекающее. Чичиков едет в бричке, на тройке; тройка понеслась шибко, и кто бы ни был Чичиков, хоть он и плутоватый человек, и хотя многие и совершенно будут против него, но он был русский, он любил скорую езду, — и здесь тотчас это общее народное чувство, возникнув, связало его с целым народом, скрыло его, так сказать; здесь Чичиков, тоже русский, исчезает, поглощается, сливаясь с народом в этом общем всему ему чувстве. Пыль от дороги поднялась и скрыла его; не видать, кто скачет, видна одна несущаяся тройка. И когда здесь, в конце первой части, коснулся Гоголь общего субстанционального чувства русского, то вся сущность (субстанция) русского народа, тронутая им, поднялась колоссально, сохраняя свою связь с образом, ее возбудившим. Здесь проникает наружу и видится Русь, лежащая, думаем мы, тайным содержанием всей его поэмы. И какие эти строки, что дышит в них! и как, несмотря на мелочность предыдущих лиц и отношений на Руси, — как могущественно выразилось то, что лежит в глубине, то сильное, субстанциальное, вечное, неисключаемое нисколько предыдущим и которое многим покажется противоречием, — каким чудным звуком наполняет оно грудь, как глубоко возбуждаются все силы жизни, которую чувствуешь в себе разлитой вдохновенно по всему существу… Слог Гоголя не образцовый, и слава Богу: это был бы недостаток. Нет, слог у Гоголя составляет часть его создания; он подлежит ому же акту творчеству, той же образующей руке, которая вместе дает и ему формы и самому произведению, и потому слога нельзя у него отделить от его создания и он в высшей степени хорош (мы не говорим о частностях и безделицах)… Общий характер лиц Гоголя тот, что ни одно из них не имеет ни тени односторонности, ни тени отвлеченности, и какой бы характер в нем ни высказывался, это всегда полное, живое лицо, а не отвлеченное качество (как бывает у других, так что над одним напиши: скупость, над другим: вероломство, над третьим: верность и т. д.); нет, все стороны, все движения души, какие могут быть у какого бы то ни было лица, все не пропущены его взором, видящим полноту жизни; он не лишает лицо, отмеченное мелкостью, низостью, ни одного человеческого движения; все воображены в полноте жизни: на какой бы низкой степени ни стояло лицо у Гоголя, вы всегда признаете в нем человека, своего брата, созданного по образцу и подобию Божию… Например, Манилов при всей своей пустоте и приторной сладости, имеющей свою ограниченную, маленькую жизнь, но все же жизнь, — и без всякой досады, без всякого смеха, даже с участием смотришь, как он стоит на крыльце, куря свою трубку, а в голове его и Бог знает что воображается, и это тянется до самого вечера. Или Плюшкин, скупец, но за которым лежат иначе проведенные годы, который естественно и необходимо развился до своей скупости; вспомните то место, когда прежняя жизнь проснулась в нем, тронутая воспоминанием, и на его старом, безжизненном лице мелькнуло выражение чувства. Одним словом: везде у Гоголя такое совершенное отсутствие всякой отвлеченности, такая всесторонность, истина и вместе такая полнота жизни, не теряющей ни малейшей частицы своей от явлений природы: мухи, дождя, листьев и пр. до человека, — какая составляет тайну искусства, открывающуюся очень, очень немногим…»
В. Г. Белинский откликнулся на брошюру К. С. Аксакова рецензией в № 8 «Отечественных записок» за 1842 г., где утверждал: «…Мы в Гоголе видим более важное значение для русского общества, чем в Пушкине: ибо Гоголь более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени; он также менее теряется в разнообразии создаваемых им объектов и более дает чувствовать присутствие своего субъективного духа, который должен быть солнцем, освещающим создания поэта нашего времени… Чем выше достоинство Гоголя как поэта, тем важнее его значение для русского общества, и тем менее может он иметь какое-либо значение вне России. Но это-то самое и составляет его важность, его глубокое значение и его — скажем смело колоссальное величие для нас, русских. Тут нечего и упоминать о Гомере и Шекспире, нечего и путать чужих в свои семейные тайны. „Мертвые души“ стоят „Илиады“, но только для России: для всех же других стран их значение мертво и непонятно».