«ВЫБРАННЫЕ МЕСТА»

«ВЫБРАННЫЕ МЕСТА»

Он милосерд, он сказал: «Толците и отверзется вам».

А покуда займись огородом.

(Из письма сестре Анне, 1841 год)

От «Переписки с друзьями» остается глубокое впечатление, что автор ее одержим прежде всего страхом смерти, доведенным до отчаяния, до ужаса, до вопля. Это вопль заглушает его проповеди и наставления. Глухой, надорванный, он как бы поднимается из мрачного подземелья, из склепа, куда человек, еще живой, замурован навеки… Давно замолкнул этот крик ужаса, а все еще отдается в ушах, все еще леденит кровь и заставляет стоять в столбняке.

Страшно перед смертью, перед темной и зловещей завесой, перед возмездием.

«Страшна душевная чернота, и зачем эта видится только тогда, когда неумолимая смерть уже стоит пред глазами!..».

«Соотечественники! Страшно!.. Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия и тех духовных высших творений бога, пред которым пыль, все величие его творений, здесь нами зримых и нас изумляющих. Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них поднимутся…».

В мировой литературе едва ли найдутся слова, передающие с такой потрясающей силой предгробный вопль, какие содержит в себе «Переписка».

Гоголя страшит мысль, что его могут похоронить живым и он очнется уже в могиле:

«Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного омертвения, сердце и пульс переставали биться…»

Этот страх смерти усиливался благодаря другому чувству: вся «Переписка» проникнута напряженным сознанием общего неблагополучия в жизни, неустойчивости, всеобщего очерствения и озлобления, ожесточенной борьбы и, наконец, надвигающейся социальной катастрофы. Ни у одного из писателей того времени, тем более русских, не были так обострены эти темные, вещие предчувствия, как у автора «Переписки». Они прошли через все столетие. Мы находим их у Достоевского, Толстого, Влад. Соловьева, Мережковского, Брюсова, Блока, Розанова, Андрея Белого.

И как бы удивились многие современные буржуазно-реакционные европейские мыслители и публицисты, говорящие о гибели, о закате Европы, если бы им сказали, что их откровения можно найти в «Переписке» Гоголя, написанной восемьдесят с лишним лет тому назад. Правда, эти мысли не были приведены в логическую и стройную систему, не отличались эрудицией, но зато в них была величайшая эмоциональная насыщенность. Как бы то ни было, здесь крайне важно отметить, что говоря о всеобщем неблагополучии и неустойчивости, Гоголь имел в виду не только крепостную Россию, но и капиталистическую Европу. Это важно отметить потому, что, оценивая «Переписку», у нас сплошь и рядом твердили будто великий писатель видел и чувствовал распад крепостного уклада. Нет, Гоголь не ограничивался поместным крепостным хозяйством, он и в «Переписке» не потерял своего дара и многое видел из того, что делалось за рубежом, хотя он и смотрел и на Русь и на Европу глазами реакционного утописта. По поводу «Одиссеи» в переводе Жуковского он писал:

«Именно в нынешнее время, когда таинственною волей провидения стал слышаться повсюду болезненный ропот неудовлетворения, голос неудовольствия человеческого на все, что ни на есть на свете: на порядок вещей, на время, на самого себя, когда всем, наконец, начинает становиться подозрительным то совершенство, в которое возвели нас наша новейшая гражданственность и просвещение… когда сквозь нелепые крики и опрометчивые проповедования новых, еще темно услышанных идей, слышно какое-то всеобщее стремление стать ближе к какой-то желанной середине, найти настоящий закон действия, как в массах, так и отдельно взятых особах — словом, в это именно время Одиссея поразит величавою патриархальностью древнего быта…».

Это писалось незадолго до бурного 1848 года. Гоголь чувствовал его приближение. Он предупреждал «соотечественников»:

«Погодите, скоро поднимутся снизу такие крики, именно в тех с виду благоустроенных государствах, которым наружным блеском мы так восхищается, что закружится голова у самых тех знаменитых государственных людей, которыми вы так любовались в палатах и камерах. В Европе завариваются теперь повсюду такие сумятицы, что не поможет никакое человеческое средство, когда они вскроются, и перед ними будет ничтожная вещь те страхи, которые вам видятся в России».

Нельзя отказать Гоголю в прозорливости, большей, чем ей обладали многие из самых просвещенных его современников. Поэт, художник в качестве политического провидца опередил изрядное количество записных политических вожаков и дельцов. Он недаром путешествовал по Европе и недаром царская цензура выбросила из издания целиком статью «Страхи и ужасы России», в которой содержались эти и подобные предсказания.

Гоголь вспоминает «Египетские тьмы» Соломона:

«Слепая ночь обняла их вдруг среди бела дня; со всех сторон уставились на них ужасающие образы: дряхлые страшилища с печальными лицами стали неотразимо в глазах их; без железных цепей сковала их всех боязнь и лишила всего…».

Подтверждается, что ужас смерти, каким заболел Гоголь, зависел преимущественно от причин общественного порядка, и не только русских, но и международных. Образины преследовали Гоголя повсюду и Вий грозил железным пальцем и в Париже, и в Берлине, и в Риме. Продолжая критиковать западно-европейскую цивилизацию, Гоголь обрушивается на человеческий ум:

«Ум не есть высшая в нас способность. Его должность не больше как полицейская: он может только привести в порядок и расставить по местам все то, что у нас уже есть. Он сам не двигается вперед, покуда не двинутся в нас две другие способности, от которых он умнеет».

Эти высшие способности: разум и мудрость, но их может дать только Христос.

Отличительная черта девятнадцатого века — гордость ума: «Никогда еще не возрастала она до такой силы, как в 19 веке. Она слышится в самой боязни каждого прослыть дураком. Все вынесет человек века: вынесет название плута, подлеца; какое хочешь дай ему название, он снесет его — и только не снесет названия дурака… Ум для него святыня…».

«Дьявол вступил уже без маски в мир». Мода, которую человек допустил, сначала как невинную мелочь, распоряжается теперь полной хозяйкой, изгоняя из человека все лучшее. Законы Христа попраны. Приличия стали сильней «коренных постановлений».

«Уже правят миром швеи, портные и ремесленники всякого рода, а божьи помазники остались в стороне».

В наши дни эта мысль облечена в теории высших и низших рас.

Гоголь знает, что там, в Европе уже поговаривают: «чтобы все было общее — и дома, и земли».

Так обстоит дело на Западе! А как оно обстоит у нас в России?

В России — лучше.

«Еще нет у нас непримиримой ненависти сословия против сословия и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними».

Однако, распад старой России и рост взаимной борьбы и ненависти и у нас очевидны.

«Дворяне у нас между собой, как кошки с собаками; купцы между собой, как кошки с собаками; мещане между собой, как кошки с собаками; крестьяне… между собой, как кошки с собаками… Только между плутами видится что-то похожее на дружбу».

Роскошь, заморские дорогие вещи, ломбарды, «обезьяничанье» разорили поместья. Христа поместили в лазареты и больницы.

Необыкновенно разрослись казнокрадства и хищения: «Завелись такие лихоимства, которых истребить нет никаких средств человеческих».

Россия несчастна:

«Россия точно несчастна, несчастна от грабительства и неправды, которые до такой наглости еще невозносили рог свой».

Гоголь в «Переписке» выступил преимущественно как проповедник, как аскет и реакционный утопист; но он не в состоянии еще был подавить в себе художника, автора «Ревизора», «Мертвых душ». А художник обладал необыкновенным глазом и проникновением. Там, где в «Переписке» прорывается этот художник, сказано много горькой и обнаженной правды. Верно, что и Европа и Россия жили накануне «всеобщих потрясений», что повсюду верх брали торгаши, предприниматели, что мода, внешние приличия, расчетливость, конкуренция, мещанство духа, пошлость овладели всем, — что «портные, швеи, ремесленники», хотя и далеки были от того, чтобы властвовать, но уже начинали жить деятельной и общественной и политической жизнью, требуя, чтоб «земля и дома были общие». Еще более верно утверждение, что Россия в руках лихоимцев и расхитителей. Все это Гоголь видел глазами великого мастера-художника. «Ужасающие образы», «дряхлые страшилища» были до боли, до ужаса наглядны, прикипали к самому сердцу. Надо было в самом деле делать решительные вывод из этого тяжелого и правдивого отрицания, надо было всему этому противопоставить нечто положительное.

Но тут выступал проповедник, миргородский помещик, доведший себя до аскетизма. Вывод положительный был один: надо смести с лица земли николаевскую крепостную Россию и начать борьбу рука об руку со швеями, портными и ремесленниками, чтобы «все было общее». Об этом выводе Гоголь знал лучше многих своих соотечественников, но его-то он больше всего и боялся. В старой России людям, которые не любили шутить с идеями, оставалось два пути: либо революция, либо аскетизм, «душевное дело». Когда под запретом «внешняя» общественно-политическая жизнь, когда дозволены одни лишь славословия и акафисты с разрешения начальства, тогда для многих создается благоприятная почва искать разрешения жизненных противоречий внутри себя, в душе, путем самоочищения от пороков и страстей. Это отметил еще Герцен. Гоголь всем своим прошлым, условиями жизни, личными свойствами толкался на второй путь самоочищения. И он пошел по этому пути.

Выход из тупиков, из лихоимств, из неправд — в боге. Он преобразует без внешних потрясений человеческие души: а когда все это произойдет, все устроится, восторжествует всеобщая любовь, наступит непреходящие светлое христово воскресенье, люди обнимут друг друга и волк почиет с агнцем.

Как же и где все это свершится? Совершится все это сначала в России, где нет еще непримиримой вражды сословий, где сильны патриархальные начала, православие и единодержавная власть монарха. Свершит все это русский монарх. Это высшее назначение монарха прозрели не законоведы, а русские поэты.

Высшее назначение монарха стать образом Христа. Монарх должен о всех «возболеть» духом; «рыдая и молясь и день и ночь о страждущем народе своем», государь приобретает «голос любви». От любви монарха и остальные загорятся друг к другу любовью, забудутся распри, даже у бесчувственных разорвется сердце; тогда-то и восторжествует истинное христианство. Божественная благодать от монарха перейдет к генерал-губернаторам, от них к исправникам, в народ. Не надо никаких внешних переворотов, нововведений, комитетов, прений, внутренний душевный переворот в корне изменит жизнь. Влияние на страну царя и начальников должно быть прежде всего нравственным.

Едва ли эти и подобные советы и соображения пришлись по нраву Николаю, двору, сановникам и бюрократам. Не пристало «помазнику божию», всесильному владыке, их высокопревосходительствам и сиятельствам выслушивать от чиновника восьмого класса и от «голого поэта» поучения, хотя и выраженные в почтительной форме, но как бы даже и свысока.

Не звучат ли далее, невольной насмешкой призывы сделаться образом Христа, обращенные к человеку, который воздвигнул виселицы декабристам, загнал их в цепях на каторгу, огнем и мечом подавил польское восстание, беспощадно расправился с бунтующими крестьянами, превратив Россию в казарму и в плацдарм для бравой маршировки? Ему ли, любителю нафабренных усов, голубых мундиров, аксельбантов и шпицрутенов преображаться в образ Христа, проникаться всепрощением и неземной любовью? Как себе представить его рыдающим день и ночь? О ком рыдающем? «О страждущем народе своем»? Разве «его» народ страждет? Народ не смеет «страждать». Народ при царях только благоденствует и возносит за них умильные молитвы. Автор всех этих советов утверждал, что в книге его скрыта тайна, что книгу надо читать не раз и не два, а много раз. Не приглашал ли он читателя вдуматься в несоответствие живого царя и живых генерал-губернаторов воображаемому монарху и воображаемым генерал-губернаторам, этим будущим евангельским апостолам, хотя бы и аксельбантах.

И разве случайно двор и царская цензура отнеслась с крайним подозрением к книге, исковеркав ее и выбросив из нее ряд статей и мест? Плетнев сообщал Гоголю, что о предоставлении государю полной книги нечего и думать, и что наследник, который, возможно, показывал книгу царю, не советовал хлопотать о восстановлении ее в полном объеме. Конечно, Гоголь был покорен, был предан монархии, его советы имели в виду укрепить в России монархический строй, а не ослаблять его, но он всерьез принял «образ Христа», тогда как по его же выражению носители аксельбантов сослали Христа в лазареты и больницы. «Крайности» Гоголя правительству были не нужны; к тому же перо у него часто срывалось; получалось совсем не то, что ему хотелось сказать. Многое он умел и зашифровать.

…Если монарх и губернаторы должны быть образами Христа, то такими же должны стать и помещики. Советы Гоголя помещикам отличаются, впрочем, большей практичностью. В них он старается совместить божественное и небесное с самыми земными вожделениями, святость с наживой, аскетизм с приобретательством. Все дело в том, как сделаться богатым хозяином и хорошим, нравственном человеком. «В крестьянском быту… богатый хозяин и хороший человек — синонимы». Помещики должны убеждать крестьян, что сословия даны от бога, но тут же надо показать евангелие, а в доказательство бескорыстия следует на глазах у всех сжечь ассигнации, очевидно не все, а только для примера. Помещик должен далее внедрять мужикам в сознание, мысль, что трудясь на него, они трудятся для бога. Пьяниц, негодяев и бездельников надо распекать и заставлять кланяться образцовым хозяевам. Учить мужика книжкам, какие издают «европейские честолюбцы» не следует, лучше пусть их наставляют деревенские священники. «По настоящему ему не следует и знать, есть ли какие-нибудь другие книги, кроме святых. В результате: „Разбогатеешь ты, как крез“». В этих советах есть большой смысл: кулачество в деревнях являлось самой надежной опорой помещиков.

Хозяйкам Гоголь советует: «Молись и к берегу гребись», то-есть, помолившись с утра, — надо заняться вплотную приходом и расходом по делам домашнего порядка. Копеечка счет любит. Очень полезно разложить деньги на семь куч по дням недели и вести для самовоспитания расходы по каждой отдельной кучке. «Укрепясь в деле вещественного порядка, вы укрепитесь нечувствительно в деле душевного порядка». Будущее Гоголю представляется отрадным:

«Еще пройдет десяток лет, и вы увидите, что Европа придет к вам не за покупкою пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках».

На европейских рынках и вправду мудрости не продавали, но в этих советах ее тоже не было. Странное впечатление производит эта помесь сквалыжничества, рассудительного скопидомства с мистическими и аскетическими порывами, это — евангелие и Апокалипсис вперемежку с руководством к куроводству и к обирательству мужика, попытки соединить крепостничество и кулачество с высшими запросами духа!

В мировой литературе едва ли можно найти такую странную и страшную книгу, обнажающую с предельной наглядностью крайнюю раздвоенность писателя.

Внешнее хозяйство противополагается внутреннему хозяйству. Все дело во внутреннем хозяйстве. Но тут же Гоголь пишет: укрепляясь в деле вещественного порядка, тем самым человек укрепляется и в делах порядка духовного. Гоголь не сводит концы с концами. Далее, если все дело во внутреннем хозяйстве, то зачем устроять хозяйство внешнее? К чему богатеть, заниматься хлебопашеством, куроводством? Христос был в этом последовательнее, он советовал не сеять, не жать, а питаться подобно птицам небесным.

Все дело во внутреннем хозяйстве. Этот вывод ясно противоречит не только хозяйственным советам, но и всему содержанию «Мертвых душ». Гоголь чувствовал, понимал это и сокрушался. Отсюда — сознание вины, убеждение в душевной черноте. «Необдуманными, незрелыми сочинениями» нанес он многим огорчение и вооружил против себя. Он утверждает, что в своих сочинениях он вел борьбу со своими собственными гадостями:

«По мере того, как они стали открываться, чудным высшим внушение усиливалось во мне желание избавляться от них; необыкновенным душевным событием я был наведен на то, чтобы передать их моим героям… С этих пор я стал наделять своих героев, сверх их собственных гадостей, моею собственною дрянью… Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего в начале для меня самого,он бы, точно, содрогнулся». Далее следует широко известный рассказ о том, как Пушкин, прослушав «Мертвые души» произнес с точкой: «Боже, как грустна наша Россия». «Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вообще душевная правда, и в каком ужасающем для человека виде может быть ему представлена тьма и пугающее отсутствие света. С этих пор я уже стал думать только о том, как бы смягчить то тягостное впечатление, которое могли произвести „Мертвые души“».

Не опорочивая правдивости этого заявления, отметим, что в нем содержится попытка истолковать «Мертвые души», подобно «Ревизору», в аллегорическом смысле, как олицетворение личных страстей автора.

Ужас перед смертью, горькое сознание, что над человеком господствует «вещественность», что он измельчал, сделался рабом денег, моды, конкуренции, что в России царит лихоимство, неправда, и повсюду разоры, нарастание противоречий, — предчувствие перемен, переворотов, в которых швеи и ремесленники будут иметь руководящее значение, проповедь нравственного самоочищения, надежды на монарха-Христа, аскетизм, трезвые и дотошные советы кулака-хозяина-крепостника, сознание вины за прежние сочинения — вот сложное и отнюдь не химическое соединение мыслей, идей, чувств, определивших «Переписку с друзьями».

Гоголь по своему прав, отметив в письме Жуковскому, что его «Переписка» хотя и не является капитальным произведением литературы, но она может породить многие капитальные произведения. Он и в этом оказался пророком. От «Ревизора», «Мертвых душ» и «Шинели» пошла одна полоса в русской литературе: Достоевский — автор «Бедных людей», «Записок мертвого дома», петербургских повестей: Салтыков-Щедрин, Островский, Успенский. От «Переписки» пошла другая полоса: Достоевский и Толстой — проповедники, Страхов, Константин Леонтьев, Владимир Соловьев. Без преувеличения можно сказать, что у проповедников нравственного самооичщения не было ни одного положения, ни одной значительной мысли, каких мы не встретили бы у Гоголя, хотя бы в зачаточном виде. Волынский приводил отзыв Л. Н. Толстого о «Переписке с друзьями»:

«Перечел я книгу в третий раз… Всякий раз, когда я ее читал, она производила на меня сильное впечатление. Гоголь много сказал в своих письмах, но пошлость, им обличенная, закричала: „Он — сумасшедший!“ И Гоголь, наш Паскаль, — лежит под спудом. Пошлость господствует, и я всеми силами стараюсь сказать то же, что сказано Гоголем»[28].

Мы найдем у Гоголя призывы к упрощению, к физическому земледельческому труду. Предчувствия катастроф Достоевским, Соловьевым, Розановым, Белым тоже от Гоголя. Гоголь несомненно более реакционный мыслитель, чем Достоевский и Толстой, но у него есть и крупное преимущество. Это преимущество в его исключительной гражданственности. Для Толстого «душевное дело» диктуется потребностью найти смысл личной жизни. Он — моралист. Для него мораль имеет самодовлеющее значение. Достоевсого занимают высшие суверенные права человеческой личности. Для обоих душевное усовершенствование дело по-преимуществу личное, а потом уже гражданское. Гоголь, наоборот, в первую очередь гражданин. Его прежде всего беспокоит участь России, Европы, века, мира. «Душевное дело» для него средство, а не самоцель. Отсюда такая социальная насыщенность всего того, что он писал, какой нет ни у Толстого, ни у Достоевского, хотя и у них она чрезвычайно сильна.

И еще в одном есть преимущество у Гоголя пред своими позднейшими учениками: нигде ни у кого с такой осязательностью не обнажаются темные, классовые корни «душевного дела», с какой они обнажаются Гоголем в его «Переписке». У Достоевского, у Толстого эти корни часто глубоко скрыты. У Гоголя они совершенно на виду. В этом смысле «Переписка» является единственным литературным документом. Здесь «небесное», аскетическое, мистическое, прямо и непосредственно связывается с земным, с хозяйственным; необыкновенно отчетливо показано, как страх перед революциями, перед общественными битвами, боязнь портных и мастеровых, распад старинного крепостного уклада заставляют обращаться к мистическому христианству, к проповеди: «царствие божие внутри вас есть».

«Переписка с друзьями» являлась последовательным выводом из внутренних потрясений, пережитых Гоголем за последние годы. Но «душевное дело» его было известно лишь немногим его друзьям. Для большинства читателей Гоголя новая книга его явилась крайне мрачной неожиданностью. В передовых кругах она вызвала бурю негодования. Белинский ответил на нее страстным открытым письмом. Герцен назвал это письмо гениальным.

Письмо Белинского распространялось подпольно и только в 1905 году было напечатано открыто. На нем воспитывались революционные поколения.

Белинский подошел к «Переписке», как боец-просветитель. Он нашел в ней попытку защитить и осветить именем Христа крепостное право и николаевские порядки.

«Я не в состоянии дать вам ни малейшего понятия, — писал он Гоголю, — о том негодовании, которое возбудила ваша книга во всех благородных сердцах, ни о тех воплях, дикой радости, которые издали при появлении ее враги наши, — и не литературные Чичиковы, Ноздревы, городничие и т. д. — и литературные, которых имена хорошо вам известны».

В то время, как Россия представляет собою «ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми» — является великий писатель с книгой, в «которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, учит их ругать побольше».

«Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскуратизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете! Взгляните себе под ноги, — ведь вы стоите над бездною». «По вашему, русский народ самый религиозный в мире — ложь! Основа религиозности есть пиэтизм, благовение, страх божий. А русский человек произносит имя божее, почесывая себе зад. Он говорит об образе: годится — молиться, а не годится — горшки покрывать? Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности».

«Не истинной христианского учения, а болезненной боязнью смерти, чорта и ада веет от вашей книги…»

В письме Белинского дрожит и трепещет гневом каждое слово. Это от лица революционных разночинцев. Если «Переписка» определила собою линию «душевного дела» Достоевского, Толстого, то письмо Белинского наметило поведение Чернышевского, Добролюбова, Писарева, «кухаркиных детей», бурсаков, всех, кто полагал, что «душа» определяется общественными порядками, что развитию ее мешает крепостничество, самодержавие, имущественное неравенство и что всему этому надо объявить борьбу не на живот, а на смерть. Письмо Белинского являлось линией крестьянской революции, направленной против попыток с помощью религии оправдать и поддержать царский строй.

Белинский не вскрыл трагедии Гоголя, не показал, каким образом случилось, что гениальный писатель, творец социального романа в России, отрекался от своих лучших произведений и цеплялся за худшее мракобесие. Не заметил Белинский и того, что шло в «Переписке» от Гоголя-художника с его ясновидением: указаний на пошлость, пустоту, мертвенность, мелочность всего окружающего, на непрочность и переходность этой действительности. Увлеченный обличением Белинский не подчеркнул, не углубил и не объяснил со своей точки зрения то отрицательное, что увидел на западе Гоголь и что следовало выделить из «Переписки».

От упреков, будто Гоголь сознательно и гнусно приспособляется к самодержавию, освободил художника еще Чернышевский. Вообще же письмо Белинского еще раз и в необыкновенно яркой форме показывало, насколько вперед ушло тогда еще незначительное крыло революционных разночинцев в своем общественно-политическом самоопределении и насколько оно опередило в этом так называемое передовое русское «общество», то есть либеральные дворянские круги.

Гоголь ответил Белинскому коротким письмом в духе христианского смирения, сквозь которое проступают следы крайней угнетенности и раздражения:

«Душа моя изнемогла, все во мне потрясено…»

«Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды».

Но вместе с тем: «Как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались.

…Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного…»

Сохранился еще черновик другого письма; его Гоголь написал сначала, но не послал. Оно составлено совсем в другом духе, более непосредственно и ядовито. Христианского смирения в нем мало. Гоголь уверяет, что Белинский, якобы, получил легкое журнальное образование, занят писанием фельетонных статеек и даже не окончил университетского курса. Не ему говорить о церкви, о Христе, о русском народе. Задача «Переписки» в том и состояла, чтобы «остановить несколько пылких голов, готовых закружиться и потеряться в этом омуте и беспорядке».

«Многие, видя, что общество идет дурной дорогой… думают что преобразованиями и реформами… можно поправить мир». Мечты! «Общество образуется, само собой слагается из единиц. Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою. Пускай вспомнит человек, что он вовсе не материальная скотина, а высокий гражданин небесного гражданства».

Это место в черновом письме очень ценное: оно со всей ясностью обнаруживает, в чем заключалась основная теоретическая ошибка Гоголя. Общество представлялось ему простым, механическим собранием единиц, подобно гороху в мешке. Гоголь не видел, что общество — сложнейший организм; люди в обществе — единицы, но единицы, связанные производственными, имущественными, правовыми и другими отношениями, совокупность их образует общественного человека; вне этих отношений «единица» — худшая абстракция, чем Робинзон, потому что и Робинзон родился и воспитывался в определенной общественной среде.

Если общество механически слагается из единиц, общественные отношения тем самым естественно выпадают и все дело, следовательно, сводится не к этим отношениям, а к единице. Очевидно, надо исправить эту единицу, и тогда все остальное приложиться.

К этим и подобным рассуждениям Гоголь прибавил выпады против красных фаланстеров, против коммунистов и социалистов.

Любопытен отклик на «Переписку» Чаадаева. В неудаче книги Чаадаев обвинял не столько Гоголя, сколько его неумеренных поклонников: им надо было во что бы то ни стало возвеличить скромную Россию перед всеми народами. Для этого им потребуется свой Данте, Шекспир, Гомер. В Гоголе они нашли простодушного поэта, впрочем, не лишенного гордости, спесивости и даже цинизма, готового стать таким русским Гомером.

Чаадаев имел в виду кружок славянофилов, но его отзыв должен быть отнесен в первую очередь к великосветским поклонникам Гоголя-проповедника.

Из славянофилов многие отнеслись к «Переписке» отрицательно. С. Т. Аксаков находил, что книга проникнута лестью и, под личиной смирения, — страшный гордостью ума. «Он не устыдился напечатать, что нигде нельзя говорить так свободно правду, как у нас». Мистицизм Аксаков считал для Гоголя гибельным. Шевырев, хотя и напечатал хвалебный разбор «Переписки», но делал это, видимо, из кружковых славянофильских интересов, причисляя Гоголя к «своим». В письме же своем он указал Гоголю, что тот вводит в религию личное начало и видит в побочных обстоятельствах указания свыше, уподобляясь княгине Волконской. Все это было справедливо, но не пошло дальше личной переписки. Очень зло против Гоголя выступал писатель-новеллист Павлов, автор талантливых повестей.

Защищали «Переписку с друзьями» заведомые реакционеры: остроумный и мрачный Вигель, А. О. Смирнова, П. Вяземский, тогда уже более реакционно настроенный, чем в годы, когда вышел «Ревизор». Вигель заявлял:

«Не могу описать восторгов, с которыми смотрел на Гоголя! Я смеялся над теми, которые сравнивали его с Гомером. Теперь я каюсь в том… И что за мысли, и какая их выразительность! С фейерверком сравнить мало их! В них нечто молнии подобное!».

П. Вяземский, которого Белинский назвал князем в аристократии и холопом в литературе, нашел в книге Гоголя нужный и спасительный перелом: Гоголь в своих художественных произведениях «задевает за живое не одни наружные и противные болячки: нет, он проникает вглубь он выворачивает всю природу и не находит здорового места». От этого писателю надо скорее отказаться. Умница-реакционер верно понял, какие выводы следуют из «Мертвых душ», «Шинели» и других вещей Гоголя.

С хвалебной статьей по адресу «Переписки» выступил «начинающий» критик Апполон Григорьев. Статья была неудачная.

Общественно-политическая сторона «Переписки» заставляла забывать многие литературные высказывания Гоголя. Среди них есть мысли блестящие; даже и по ныне они заслуживают включения в хрестоматии и учебники. Статья «В чем же, наконец, существо русской поэзии» стоит многотомных критических трудов. Вот для примера, характеристика русского стиха:

«Этот металлический бронзовый стих Державина, этот густой, как смола или струя столетнего токая, стих Пушкина, этот сияющий, праздничный стих Языкова, влетающий как луч в душу, весь сотканный из света; этот облитый ароматами полудня стих Батюшкова; сладостный как мед из горного ущелья; этот легкий воздушный стих Жуковского, порхающий, как неясный звук эоловой арфы… — все они, точно, разнозвонные колокола, или бесчисленные клавиши одного великолепного органа разнесли благозвучие по Русской земле…»

Когда от нудных и скопидомских советов, как лучше разбогатеть помещику, как губернаторше подслушивать, что говорят кругом, обращаешься к этим и подобным страницам — как будто выходишь из склепа наружу, на солнечный свет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.