Снобизм

Хотя к Ротшильдам ходили в гости, нельзя сказать, однако, что их любили. Современники находили Натана Ротшильда довольно отталкивающим: непривлекательным внешне, грубым, вплоть до откровенной невежливости в манерах. Князь Пюклер получил типичный для Натана прямой ответ, когда он впервые в 1826 г. зашел к «правителю Сити»: «Я застал там русского консула, который пришел засвидетельствовать свое почтение. Он был человеком выдающимся и умным, который прекрасно понимал, как играть роль скромного должника, сохраняя в то же время необходимое достоинство. Ему приходилось гораздо труднее, поскольку правитель Сити терпеть не мог церемоний. Когда я вручил ему свой аккредитив, он иронически заметил, что нам, богатым людям, везет — мы можем путешествовать по свету и развлекаться, в то время как на нем, бедняке, лежат заботы обо всем мире. Далее он принялся с горечью оплакивать свою участь: ни один неудачник не приезжает в Англию, не желая чего-нибудь от него. „Вчера, — продолжал он, — ко мне приходил один русский и клянчил у меня деньги (при этих словах консул скривился), да и немцы не дают мне ни минуты покоя“. Настала моя очередь сделать хорошую мину при плохой игре… При этом выражался он весьма специфическим языком, наполовину английским, наполовину немецким. По-английски он говорил с сильным немецким акцентом, однако был настолько преисполнен самомнения, что, казалось, не обращал внимания на такие мелочи».

Лесть имела успех лишь отчасти. Когда Пюклер и русский объявили, что «Европа без него не могла бы существовать», Натан «скромно отверг наш комплимент и, улыбаясь, ответил: „О нет, вы, конечно, шутите; я всего лишь слуга, которым люди довольны, потому что он хорошо ведет их дела, и которому в знак признания они подбрасывают крохи“». Это был сарказм, как прекрасно понимал приведенный в замешательство Пюклер.

В романе «Танкред» Дизраэли — который, как мы увидим далее, в 1830-е гг. близко познакомится с сыном Натана, Лайонелом, — пишет примерно о том же, когда изображает попытку своего героя получить аудиенцию у старшего Сидонии, персонажа, чьим прообразом почти наверняка послужил Натан: «В этот миг в комнату через стеклянную дверь вошел тот же молодой человек, который пригласил Танкреда в апартаменты. Он принес письмо Сидонии. Лорд Монтакут испытал замешательство; к нему вернулась его застенчивость… он встал и начал здороваться, когда Сидония, не сводя взгляда с письма, увидел его и, взмахнув рукой, остановил его, сказав: „Я договорился с лордом Эскдейлом, что вы не уйдете, если случится что-нибудь, что требует моего немедленного внимания“. <…> „Пишите, — продолжал Сидония, обращаясь к клерку, — что мои письма прибыли на двенадцать часов позже, чем депеши, и что Сити по-прежнему пребывает в безмятежности. В то же время отрывок из берлинского письма оставьте в казначействе. Какова последняя сводка?“

„Консоли падают… все иностранные валюты понижаются; акции весьма активны“.

Они снова остались одни».

Такие скоропалительные встречи в кабинете позже вылились в знаменитую шутку о «двух стульях», возможно, самый часто воспроизводимый анекдот о Ротшильдах, который наверняка навеян образом Натана. Некоего важного гостя проводят в кабинет к Ротшильду; не поднимая взгляда от стола, Ротшильд небрежно приглашает гостя «сесть на стул». «Вы хоть понимаете, к кому обращаетесь?» — восклицает задетый сановник. Ротшильд, по-прежнему не поднимая головы, отвечает: «Ну, так садитесь на два стула». (В одном из многочисленных вариантов гость возмущенно представляется как князь Турн-и-Таксис; Ротшильд предлагает по стулу каждому из них.)

Натан отличался откровенным пренебрежением к социальному статусу посетителей не только «на своей территории», то есть в своем кабинете. Даже в столовые высшего общества он привнес грубые манеры и резкий, язвительный юмор франкфуртской Юденгассе. Когда князя Пюклера пригласили на ужин к Натану, он был «позабавлен», когда «услышал, как он объясняет, что изображено на окружающих нас картинах (там были портреты европейских монархов, сидящих в окружении своих министров), и говорит о персонажах картин как о своих близких друзьях и, в некотором смысле, равных ему».

«Да, — сказал он, — однажды____просил у меня ссуду, а на той же неделе, когда я получил написанное им собственноручно письмо, мне написал его отец, также собственноручно, из Рима, и просил, чтобы я, ради всего святого, не давал ему денег, так как я в жизни не сталкивался с таким бесчестным человеком, как его сын. „C’etait sans doute tres Catholique“; впрочем, возможно, письмо было написано старой____, которая до такой степени ненавидела родного сына, что, бывало, говорила о нем, пусть и несправедливо: „У него сердце____и лицо____“».

После одного званого ужина, на котором Натан жестоко унизил одного гостя, немецкий посол Вильгельм фон Гумбольдт писал жене: «Вчера Ротшильд ужинал у меня. Он довольно груб и необразован, но у него есть ум и явный талант к деньгам. Он один или два раза грубо обрезал майора Мартинса. М. также ужинал у меня и постоянно нахваливал все французское. Он проявлял бессмысленную сентиментальность, вспоминая об ужасах войны и об огромных количествах убитых. „Что ж, — сказал Р., — если бы они все не погибли, майор, вы бы, наверное, до сих пор были барабанщиком“. Видела бы ты физиономию Мартинса!»

Даже в менее возвышенном обществе Натан часто казался неотесанным: доказательством этому служит воспоминание либерала, члена парламента Томаса Фауэлла Бакстона о речах Натана за ужином в Хэм-Хаусе, который они оба посетили в 1834 г. Здесь, кажется, «миллионер из трущоб» ведет себя самодовольнее и хуже всего, хвастаясь своими успехами и давая банальные советы остальным:

«Я повидал… многих умных людей, очень умных, у которых не было ни одной пары обуви. С такими я никогда не имею дела. Их советы звучат очень хорошо, но судьба против них; они никогда не пойдут далеко; а если они не способны к успеху сами, на что они мне?..

Отдавать… разум, душу, сердце и плоть и все — делу; вот как можно стать счастливым. Мне потребовалось много храбрости и много осторожности, чтобы сколотить большое состояние; а когда вы его сколотили, требуется вдесятеро больше мозгов, чтобы сохранить его. Если бы я соглашался со всеми проектами, которые мне предлагали, я бы очень скоро разорился. Держитесь своего дела, молодой человек… держитесь своей пивоварни, и, может быть, вы станете величайшим пивоваром в Лондоне. Если же будете и пивоваром, и банкиром, и купцом, и промышленником, скоро вы окажетесь на страницах „Газетт“».

Когда на том же ужине один гость выразил надежду, «что ваши дети не слишком любят деньги и бизнес, чтобы не любить другие вещи. Уверен, что вы бы этого не желали», — Натан грубовато ответил: «Ни о чем другом я бы не мечтал».

Некоторых новых знакомых Натан поражал своей мещанской скупостью. Орнитолог Одюбон вспоминал, как ему не удалось уговорить Натана подписаться на его богато иллюстрированную книгу «Птицы Америки» в обмен на экземпляр книги авансом. Когда Натану показали счет, он «посмотрел на него с изумлением и воскликнул: „Что? Сто фунтов за птиц? Нет-нет, сэр, я дам вам пять фунтов, и ни фартингом больше!“» Согласно часто пересказываемому анекдоту, Натан сказал композитору Луи Спору: «Я совершенно не разбираюсь в музыке. Вот моя музыка, — и он дотронулся до кармана, в котором зазвякали монеты, — вот в чем хорошо разбираются у нас на бирже». В другом анекдоте он раздраженно отвечает на просьбу внести деньги на благотворительные нужды: «Выписать чек, говорите? Я только что ужасно опростоволосился!» Бакстон был потрясен довольно своеобразным отношением Натана к благотворительности. «Иногда, — объяснял он, — чтобы позабавиться, я даю нищему гинею. Он думает, что я ошибся, и, боясь, как бы я не отнял деньги, убегает прочь со всех ног. Советую вам иногда давать нищему гинею; это очень забавно». Кроме того, он часто рассказывал гостям за столом, сколько стоит то или иное блюдо или услуга.

Манеры плохо образованного еврея, который вел себя таким образом в приличном обществе и это сходит ему с рук из-за его недавно нажитого богатства, которое к тому же в основном заключалось в бумагах, одних привлекали, а других ужасали — в зависимости от их общественного положения и философской приверженности к традиционному иерархическому порядку. Например, князь Пюклер вовсе не злился на шутки Натана, когда он пришел к нему со своим аккредитивом. Наоборот, он назвал его «человеком, которому нельзя отказать в гениальности и даже в своего рода величии характера… в самом деле un tres bon enfant и щедрый, более чем другие представители его класса — конечно, до тех пор, пока он уверен, что ничем не рискует лично, что ни в коем случае нельзя поставить ему в вину… Этот человек — настоящий оригинал». Как мы уже видели, Гумбольдт также весьма снисходительно отнесся к сочетанию дурных манер, острого ума и непочтительности, которое он привнес в «приличное» общество.

Зато в Париже эпохи Реставрации с отвращением относились к многочисленным выходкам Джеймса. Пересказывали, например, как он бестактно представил герцогу Орлеанскому собственную жену, а графа Потоцкого называл по имени, Станисласом. Подобно многим гостям Джеймса, которые находились на вершине общественной лестницы, маршал де Кастеллане не слишком лестно отзывался о хозяине дома, хотя и принимал его приглашения: «Его жена… довольно хорошенькая и с очень хорошими манерами. Она хорошо пела, хотя у нее дрожал голос; ее немецкий акцент неприятен. Джеймс… низкорослый, уродливый, надменный, но он устраивает банкеты и званые ужины; важные персоны потешаются над ним, однако с радостью ходят к нему в дом, где он собирает лучшее парижское общество».

По мнению Германна, сына Морица Гольдшмидта, чьи мемуары — одни из немногих свидетельств «из первых рук», которыми мы располагаем, Соломону еще больше недоставало светскости. «Почему я должен плохо есть у вас дома? Лучше приходите ко мне и пообедайте на славу», — так он однажды ответил русскому послу, который пригласил его на ужин. Еще одна «важная персона», которая попросила о ссуде, получила откровенный отказ: «Потому что я не хочу». Соломон «редко появлялся в обществе, потому что понимал, что, в силу его необразованности, ему придется играть трудную и неприятную роль»; «общение с бомондом» он предпочитал предоставить отцу Гольдшмидта. В редких случаях, когда он все же приглашал к себе Меттернихов, он не мог удержаться от вульгарного хвастовства своим богатством, показывая им содержимое своего сейфа в качестве послеобеденного развлечения. Даже в более узком кругу (то есть среди евреев) он считался грубияном. Если его цирюльник опаздывал по утрам — а Соломон обычно просыпался в 3 часа ночи, — он обзывал его «ослом». Если от кого-то из посетителей его конторы плохо пахло, Соломон прижимал к носу платок, открывал окно и кричал: «Вышвырните его вон, от него воняет!» Он ужинал в немыслимое для приличного общества время, в 18.30, и по привычке выпивал две бутылки вина перед тем, как отправиться на прогулку в парк, окруженный «слепо преданными подхалимами и приживалами». По воскресеньям, навещая Гольдшмидтов в их доме в Дёблинге, он флиртовал с самыми хорошенькими из присутствовавших там девушек «в такой манере, какая не всегда благопристойна или вежлива». В том числе он отпускал грубые шутки, если какая-либо из присутствовавших женщин ждала ребенка.

7.1. Эрнст Шальк и Филипп Херрлих. Барон Мориц фон Бетман и барон Амшель фон Ротшильд. Картинки из Франкфурта, № 1 (1848)

Не то чтобы все подобные рассказы были совершенно неверными; несомненно, Натан и его братья многим знакомым казались олицетворением «новых денег», со всеми их шероховатостями. Ничто не подтверждает такую точку зрения ярче, чем карикатура 1848 г., ставшая первой из серии «Картинки из Франкфурта». На ней противопоставлены Мориц фон Бетман и Амшель. Первый изящно правит четверкой, второй неуклюже устроился на копилке (см. ил. 7.1). Однако подобные иллюстрации — не лучший вид исторических свидетельств. Во-первых, они лишь дают представление о том, какими Ротшильды казались другим. Во-вторых, из-за того, что «новые деньги» на протяжении 2000 лет служили объектом презрения, некоторые сравнения постоянны, вне зависимости от того, насколько мало тот или иной нувориш на самом деле соответствует стереотипу. Письма самих братьев расходятся с подобными историями о них.

Более того, сами братья питали отвращение к подавляющему большинству светских мероприятий, которые они устраивали. Амшель «благодарил Бога», когда с его ужинами было покончено, а Карл называл их дорогим «очковтирательством» — «все было очень мило, но деньги милее», — заметил он, когда нанятый ими повар представил счет. «Однако, — продолжал он, — это не хуже взяток». Следует отметить, что по меньшей мере пятеро гостей, которые присутствовали на ужине в 1817 г., получили пакеты облигаций нового займа города Парижа. И в Берлине, где Карлу почти без труда удавалось получать престижные приглашения от Гарденберга, британского и австрийского послов, он скептически относился к ценности такого общения: «Мне на самом деле все равно, потому что, как показывает практика, мы всегда лучше ведем дела с теми, кто нас не приглашает». В бальной зале или в салоне Натан чувствовал себя так же не в своей тарелке, как в деревне. Как сказал о нем Амшель в 1817 г., если Натан устраивает просто прием с чаем, ему кажется, будто у него «украли» утро. Даже его дочь Шарлотта в 1829 г. поддержала мнение отца, когда выразила надежду на то, что «сезон будет очень оживленным, так как это всегда, по-моему, способствует торговле».

Слова Джеймса также проливают свет на необщительность его братьев. Вспоминая очередной бал, он выразился так: «Теперь я чувствую то же самое, что и вы. Я бы с радостью остался дома; не собираюсь сходить с ума из-за такой ерунды». Светские приемы нравились ему гораздо меньше, чем иногда снисходительно подразумевали его гости. С самого начала он подходил к подобным мероприятиям вполне утилитарно. «Я не думаю ни о чем, кроме дела, — уверял он Натана. — Если я и посещаю светский прием, я иду туда, чтобы познакомиться с людьми, которые могут оказаться полезными для дела». Доказательством служит то, что первые его знакомства в высшем обществе, например с секретарем Ришелье, использовались для выведывания нужных ему сведений. В личной переписке Джеймс признавался, что ему надоели пышные балы; он продолжает их устраивать, писал он Натану в январе 1825 г., только чтобы люди не подумали, что он больше не может себе позволить таких развлечений. «Мой милый Натан! — восклицал он, — я обязан устроить бал, потому что весь свет утверждает, будто я банкрот. Люди, привыкшие к тому, что я даю три или четыре бала за сезон, как прошлой зимой, начнут мести языками, а французы, между нами говоря, очень злые. Что ж, на следующей неделе будет карнавал, и мне больше всего на свете хочется, чтобы он был уже позади. Даю тебе слово, что сердце мое не там, но нужно делать все, чтобы устроить зрелище для всего мира».

Через шесть лет, на волне революционного кризиса 1830 г., Шарлотта заметила ту же связь между экономическим положением своего дяди и его общительностью: хотя Бетти чувствовала себя слишком «утомленной», чтобы давать «обычные балы», «рентные бумаги по-прежнему так резко идут вверх, что Джеймс будет склонен их устраивать». Как мы увидим в дальнейшем, балы служили одним из важнейших знаков, с помощью которых Джеймс показывал парижскому бомонду, что он благополучно пережил финансовую и политическую бурю 1830 г.