Безмятежность и порядок

Еще одно важное отличие 1848 г. от 1830-го заключалось в том, что в 1848 г. у Ротшильдов не было дипломатического влияния. Хотя они постоянно опасались войны в Европе, почти весь 1848 г. они были слишком заняты собственными финансовыми проблемами, чтобы играть привычную для них роль в политике великих держав. Когда австрийское правительство попросило Соломона помочь «покончить с итальянскими трудностями», послав «члена вашего дома, чтобы начать переговоры с этой целью от имени австрийского правительства», младшие Ротшильды не желали принимать в этом процессе никакого участия. Как выразился Майер Карл: «[П]о моему мнению, нам не следует вмешиваться в политику, потому что, как бы [все] ни обернулось, все удары достаются арлекину, а арлекин — это мы. Кроме того, я не верю, что Ломбардия что-нибудь заплатит Австрии. Итальянское дело возбудило слишком много сочувствия, чтобы любое решение не было враждебным интересам Австрии. Кроме того, все скажут… что мы бог знает сколько на этом заработали. Люди привыкли думать, что Ротшильд ничего не делает без выгоды для себя».

Ансельм и его кузены радовались, узнав, что Радецкий «задал хорошую взбучку» пьемонтской армии при Кустоцце. Однако, почти не имея вестей о дипломатических намерениях Австрии, они решили, что Австрия откажется от большинства своих итальянских территорий. Хотя Джеймс со временем понял, что Бастид, новый французский министр иностранных дел, не в восторге от объединения Северной Италии и потому усилия Палмерстона в этом направлении едва ли увенчаются успехом, его племянники еще некоторое время считали, что Ломбардия и Венеция сумеют купить себе независимость: как писал Энтони, «вопрос лишь в деньгах». Их источники информации в Германии оказались немногим лучше. Майер Карл, похоже, ожидал, что Фридрих-Вильгельм IV примет германскую корону, когда в марте ее предложил парламент Франкфурта, и, что еще невероятнее, что это поможет Австрии и Пруссии «работать дружно». (На самом деле он презрительно отверг то, что назвал «короной из сточной канавы» и «собачьим ошейником».) Лишь в конце февраля 1849 г. Ансельм начал получать некоторую достоверную информацию об австрийской дипломатии, которую его отец так долго воспринимал как должное. Вскоре он последовал примеру Соломона и с воодушевлением перешел на сторону Шварценберга во второй войне с Пьемонтом — возможно, смену взглядов укрепило возвращение его отца в апреле.

На практике Ротшильды, конечно, не могли надеяться, что будут оказывать серьезное политическое влияние, пока они оставались слабыми в финансовом смысле. В конце концов, традиционный рычаг влияния Ротшильдов основывался на предоставлении займов. Но весь 1848 г. британские Ротшильды пользовались своим новым преимуществом над континентальными домами для того, чтобы накладывать вето на многочисленные предложения о займах послереволюционным режимам в Австрии, Венгрии, Риме, Ломбардии, Пруссии,

Бадене и других местах. Как ни странно, похоже, что Соломон предлагал ссудить деньги, чтобы позволить венграм покупать ружья в Англии, — и это несмотря на его сетования из-за распада империи Габсбургов! Только в конце сентября возобновились более или менее «обычные дела», хотя разговоры о предоставлении займа Австрии оказались преждевременными. Трудность состояла в том, что революция не хотела ложиться и умирать. Стоило «красным республиканцам» потерпеть поражение в Париже, Вене и Берлине, как революция снова вспыхнула в Италии. Стоило победить революцию в Италии, как она в последний раз возродилась к жизни на юге Германии.

Пока сохранялась политическая нестабильность, Ротшильды сдерживались. В марте, когда австрийское правительство обратилось к Ансельму с предложением о займе в размере 60 млн гульденов, он осторожно отверг его как «большую ерунду» и «глупый прожект». В следующем месяце, когда муниципалитет Парижа попросил у Джеймса заем в размере 25 млн франков, он «отказал и повторил три раза, что не желает вести каких-либо дел». Отказы отражали в первую очередь невозможность решить, как поступить с Венским домом, который, даже после искусной спасательной операции, проведенной Ансельмом, все еще был должен Франкфуртскому дому громадную сумму в размере 1,7 млн ф. ст. Его долги Парижскому дому были немногим меньше. И только летом, после ряда встреч главных партнеров (включая общий «конгресс» весной во Франкфурте), решено было сохранить Венский дом, списав почти все его долги. То, что лондонские партнеры желали ограничить своих дядей, становится очевидным из замечания Альфонса, что «истинной целью» «конгресса» «должно стать изменение основ нашего дома и, при всем уважении к Лондонскому дому, освободить их взаимно от солидарности, несовместимой с политической обстановкой и пылкостью первого поколения. Нашему доброму дядюшке [Амшелю] невыносима мысль о сокращении нашего состояния; стремясь воссоздать его в прежнем объеме, он, не колеблясь, ввергнет нас в рискованные предприятия».

В обстановке недоверия, вызванной кризисом 1848 г., весьма симптоматично, что лондонские партнеры начали проводить различия между письмами, которые они показывали дядьям, и теми, которые они оставляли при себе. Учитывая, что до тех пор циркуляция личной переписки была поистине источником жизненной силы их союза, предложение было поистине революционным — хотя невозможно знать наверняка, как далеко зашли лондонские партнеры в этом направлении, ведь огромная часть их переписки была утеряна или уничтожена.

Политическое влияние Ротшильдов умаляли еще два дополнительных фактора. Во-первых, их отношения с Палмерстоном оставались, как всегда, слабыми. Шарлотта в 1848 г. осуждала политику Палмерстона, называя ее «смехотворной». Вероятно, Лайонел разделял взгляды жены; судя по всему, в то время Ротшильды и Палмерстон почти не общались. По мнению Ната, «любая перемена в министерстве иностранных дел будет улучшением по сравнению с Л-дом Щалмерстоном]»; такой взгляд «совершенно» одобрял его дядя Джеймс. Бетти считала Палмерстона «злым гением, который повсюду изрыгает огонь и прячется за политическими марионетками, которых он умело расставляет у парадной двери». Более того, Ротшильды как будто больше основывали свои суждения о политике Великобритании на том, сколько страна тратит на оборону, чем на сведениях из первых рук, от надежных источников в министерстве. Возможно, дело связано с тем, что Лайонела в то время занимал вопрос еврейского представительства в парламенте. Во-вторых, они просчитались с определением политического будущего во Франции. Джеймс переоценил выносливость «почтенного, умеренного» республиканства. Решив, что Кавеньяк и его коллега генерал Николя Шангарнье (сочетавший командование Национальной гвардией с должностью военного коменданта Парижа) останутся ключевыми фигурами нового режима, он постарался войти к ним в доверие. Участились его встречи с Кавеньяком и другими министрами, на которых обсуждалась международная политика Франции. «Нашего маленького друга» Шангарнье приглашали на охоту в Ферьер; он часто бывал у Ротшильдов на званых ужинах. Отношения стали настолько близкими, что посол Австрии в Париже распространял слухи о «сердечных чувствах» Шангарнье к Бетти. Как оказалось, Джеймс поддерживал неудачника, хотя причины такой поддержки вполне понятны. Альтернативой двум генералам был Луи Наполеон Бонапарт, племянник бывшего императора.

Весь XIX в. ни одна политическая фигура не рассматривалась Ротшильдами с большей степенью подозрительности, если не сказать презрения, чем Луи Наполеон. Отчасти все объяснялось его сомнительным прошлым — эскападами в Булони в 1836 г. и в Страсбурге в 1840 г., своеобразные книги и брошюры, любовница-англичанка — и овеянный дурной славой образ жизни, который он так и не оставил. Так, в апреле 1849 г. Энтони сообщал, что его тетя и дядя «питают отвращение к Л. Н. Они говорят, что он напивается каждую ночь и бог знает что еще делает». Его связь с миссис Говард также была предметом язвительных замечаний: по словам Энтони, Луи Наполеон хотел только одного: «много [денег], чтобы можно было спать с кем угодно и напиваться, когда хочется». Джеймс считал его «глупым ослом», но, будучи, как всегда, прагматиком, он готов был уже 16 января забыть о своей антипатии и поужинать с ним — всего через восемнадцать дней после того, как Луи Наполеон принял присягу президента республики. «Я не мог отказаться от его приглашения», — оправдывался он в письме племянникам. Более того, похоже, что он в виде предосторожности предоставил Луи Наполеону незадолго до выборов ссуду в 20 тысяч франков. Тем не менее ничто не напоминало 1830 г., когда Джеймс и Луи-Филипп перевели частные финансовые отношения в публичные и политические почти за одну ночь. Как только Луи Наполеон получил доступ к государственным средствам, Джеймс отключил ему кредит, приказав Энтони «больше не давать Наполеону денег, он не имеет у нас кредита… Я обещал ему 20 тысяч франков до того, как прошел его бюджет, но теперь он получает деньги от государства, поэтому я не хочу выкидывать наши деньги на ветер и… не дам ему больше ни пенни».

Его жена питала к Луи Наполеону еще более глубокую неприязнь, отчасти основанную на ее традиционной верности низложенной Орлеанской ветви семьи. Дизраэли вспоминал, как Бетти яростно нападала на Наполеона, «которого она ненавидела», при Маколее, который тщетно пытался убедить ее, что он может оказаться Августом по сравнению со своим дядей Юлием Цезарем. Его слова не произвели на нее никакого впечатления; Франция «барахтается между ничтожеством и головой, удушенной подрывным бесполезным меньшинством». Если победит Кавеньяк, произойдет «катастрофа», ибо он не продемонстрировал «ни безупречности, ни способности во власти». Но если победит Луи Наполеон, это будет «унижением», так как он «нелепое охвостье чудесного прошлого… политическое ничтожество, который не имеет иной ценности, кроме негативной власти, полированный социалист, который прячет грубость под притворством в приятной учтивости». Она предсказывала, что «роман» с ним Франции «может быть похож на счастливый любовный роман в начале книги; любовники в этом случае всегда в конце ненавидят друг друга или их насильственно разлучают». Его победа стала «несчастьем, распространяемым вокруг, которое объединяет разные и противоположные мнения и ведет к протесту против верхнего слоя страны». С самого начала она решила, что будет восстановлена «пародия на империю». До апреля 1849 г. она старалась держаться подальше от президентских приемов.

Однако куда больше Ротшильдов заботила вероятность того, что Луи Наполеон, подобно своему дяде, начнет вести экспансионистскую внешнюю политику, которая снова ввергнет Европу в общую войну. С середины 1848 г., когда взошла звезда Бонапарта, когда его избрали в палату депутатов, именно это соображение влияло на суждение Ротшильдов. Считая его союзником всех «друзей беспорядка и бесчинств», они решили, что его популярность сулит войну. Как выразился Джеймс, Луи Наполеон «потратит кругленькую сумму, чтобы добиться того, чтобы его сделали президентом, и, по моему мнению, — хотя я никогда не верил в войну, — положение сейчас выглядит мрачнее, потому что народу… придется… заняться войной. На бирже все ужасно мрачно, потому что предполагают, что рабочий класс… его поддержит, ведь он социалист и черпает поддержку в слоях простого народа… Я пытаюсь ликвидировать дела».

Хотя в последующие месяцы им пришлось пересмотреть такое суждение, они совсем не радовались росту его популярности и боялись, что он победит на президентских выборах, считая Кавеньяка «решительно лучше». Оба лагеря напрямую обращались к Джеймсу за поддержкой, но он говорил им, что, «поскольку он не француз, то скрывает все свое влияние в этом серьезном вопросе и не станет поддерживать ни одного из двух кандидатов, что он ждет, пока страна сама сделает выбор, и не станет выступать против любого президента, которого предпочтет большинство». Неофициально он ожидал, что Луи Наполеон победит Кавеньяка. Но он находил нового президента «скучным и напрочь лишенным харизмы», несмотря на то что тот льстиво попросил Джеймса «часто навещать его и завтракать с ним по утрам». Сразу после победы Бонапарта в декабре они с Бетти боялись возвращения к «июньским дням» и даже новой войны между Францией и Пруссией.

Такие опасения лишь усилились после заключения — что можно видеть уже в январе 1849 г., — что Луи Наполеон «не успокоится, пока не сделается императором, и для того, чтобы ему добиться успеха, достаточно будет голосов армии и крестьян». Джеймс не сомневался, что это будет «большой ошибкой». Первые месяцы 1849 г. он встревоженно следил за признаками «наглой» внешней политики Франции, которая могла подтвердить его предположения. Нестабильность в Италии как будто требовала от Франции вмешательства в том или ином виде. Выражаясь словами Джеймса, «вот какой вопрос больше всего нас интересует: будет у нас мир [или нет]». Каждая вспышка беспорядков в Париже как будто увеличивала вероятность того, что новое правительство сделало ставку на войну. «Все кончится войной, — предсказывал Джеймс 9 июня. — Мы в руках Божиих. У нас [не только] азиатская холера, [но и] холера политическая и финансовая… Не верю, что рентные бумаги вырастут».

Вот почему, осознав, что Наполеон собирается вмешаться в итальянские дела на стороне папы, — который вынужден был в ноябре бежать из Рима, — а не Римской республики, Ротшильды испытали долгожданное облегчение, хотя Энтони вначале не понимал, «как они могут посадить на трон папу, если у них здесь республика». Более того, продолжительные дебаты на эту тему означали, что последняя иностранная интервенция фактически положила конец революционному периоду. Первый удар был нанесен в марте после второй, решающей победы Австрии над Пьемонтом, за которой в мае последовала оккупация республиканской Тосканы. В апреле франкфуртским Ротшильдам еще раз пришлось собирать свои ценности, когда последняя волна народных беспорядков охватила юг Германии, однако позже их подавили совместными усилиями Пруссии, Саксонии и Ганновера. Как и прежде, Ротшильды почти ничего не могли поделать, лишь стояли в стороне и приветствовали победителей. Ансельм с воодушевлением приветствовал русскую интервенцию в Венгрии, понимая, что Виндишгрецу в одиночку не победить.

Только когда разгром различных анклавов революции стал бесспорным, Ротшильды всерьез задумались о возобновлении традиционной сферы кредитования. 4 июля Ансельм начал более позитивно отзываться об австрийском займе, а также побуждал Парижский дом оказать русской армии в Венгрии финансовую помощь. Кроме того, он участвовал в попытках стабилизировать австрийский обменный курс, серьезно ослабленный войной и приостановкой конвертации валюты на серебро. К середине сентября удалось разместить небольшой австрийский заем в виде эмиссии казначейских векселей на 71 млн гульденов; хотя почти все поглотил венский рынок, Амшель принял векселей на сумму около 22 млн и продал во Франкфурте.

Естественно, эти операции подразумевали явные обязательства перед силами монархической реакции, что вызвало некоторое беспокойство у членов семьи во Франции и Лондоне, где принято было поддерживать Венгрию. Бетти едва ли могла оставаться равнодушной к горьким чувствам, выраженным в провенгерском стихотворении Гейне «Германия в октябре 1849 г.», экземпляр которого он послал ей. Но у Ансельма совсем не было времени для «непростых» провенгерских чувств его английских кузенов; он посоветовал «вашим добрым англичанам [держаться] Ирландии и ее урожая картофеля, а свои доводы придерживать для других целей». Предложение Карла предоставить заем папе римскому также могло расцениваться как оказание поддержки контрреволюции. Для разочарованных революционеров 1848 г., не в последнюю очередь для Маркса, мораль была ясна: «Мы видим, что за каждым тираном стоит еврей, как за каждым папой — иезуит. Поистине прихоти угнетателей были бы эфемерны, возможность войн нереальна, если бы не было армии иезуитов для придушения мыслей и целой кучи евреев для опустошения карманов».

Было бы неверно, однако, следом за многими публицистами прошлого изображать Ротшильдов финансистами реакции. Во-первых, как сообщал Лайонел в августе из Вильдбада, революция сделала прежних либералов более консервативными: «Либеральная партия в Германии очень отличается от либералов в Англии. Все собственники или дельцы за прежний порядок вещей». Главной заботой Джеймса было возобновление нормальной деятельности — как он напоминал лондонским племянникам, он «друг бизнеса» и хочет, «чтобы колеса вращались и дальше». При условии, что в мире сохранится стабильность, его относительно мало интересовали политические составляющие тех режимов, которым он давал взаймы. Например, до того, как подтвердили, что папа восстановится при поддержке Франции, Джеймс выражал желание вести дела с Римской республикой. Более того, в марте 1849 г., когда к нему обратился представитель Римской республики с небольшим вкладом и спросил, будет ли Джеймс «вести их дела», он ответил утвердительно, добавив: «…поскольку я [теперь] республиканец» — ироническое отступление со стороны человека, который в прежние времена называл Римскую республику «проклятой». В конце же июня, когда положение папы было восстановлено, Джеймс сообщил Карлу, что у него нет желания «ухаживать» за Ватиканом по делу. И Адольф не выказывал папе никакого почтения, называя его «Его ханжеским святейшеством со всей его ерундой». Французские же кузены настаивали на том, что условие предоставления любого займа — дарование гражданских прав римским евреям. Ансельм говорил так: «…папа, который когда-то был таким либеральным и который принес Италии столько несчастий из-за своих поспешных реформ, сейчас не только полный реакционер, но, следуя примеру пап в Средние века, нетерпим в высшей степени, мне даже хочется сказать, нечеловечески нетерпим. Если бы папа мог вести дела с любым другим банкирским домом, он бы, скорее всего, порвал с нами, поэтому комплиментов его святейшеству делать не стоит».

Джеймс и Лайонел не горели желанием и помогать Венскому дому в возобновлении его традиционной роли более или менее бесспорного сторонника режима Габсбургов. В декабре оба высказались резко против попыток Соломона поддержать австрийскую валюту, когда их конкуренты получали прибыль, спекулируя на бирже против нее.

Такой политический нейтралитет заметнее всего в случае с Пьемонтом, одним из главных «смутьянов» 1848 г. Как заметил Ансельм, компенсация, которую Пьемонт должен был выплатить Австрии, сулила «прекрасное и безопасное дельце» в виде займа Пьемонту, а также перевод части его дел в Вену. Нат вначале отнесся к замыслу скептически, — как заметила Шарлотта, «самые разумные» члены семьи еще не забыли «полного страхов периода» предыдущего года, — но даже он понимал всю привлекательность подобной операции.

Ну а Джеймс так сильно интересовался Пьемонтом, что Ансельм боялся, что он может создать у туринского правительства впечатление «слишком горячего желания». Ансельм недооценивал способностей Джеймса вести переговоры. Он начал выяснять в правительстве перспективы мирного договора с Австрией, не беря на себя никаких обязательств. Затем он намекнул на сделку с итальянскими банкирами, которые надеялись сами разместить облигации, чтобы исключить конкурентов из Парижа и Вены. В сентябре он лично приехал в Вену и Милан, чтобы предложить аванс в размере 15 млн франков по пьемонтской компенсации австрийскому правительству. Наконец, в Турине ему удалось приобрести контроль над более чем половиной займа Пьемонту в размере 76 млн франков; итальянским банкирам он оставил всего 8 млн, а остальное пустил в открытую подписку.

Так произошло не только потому, что он хотел, чтобы Австрия получила свою компенсацию. Как он заверял молодого и амбициозного финансиста по имени Камилло ди Кавур, ему «очень хочется вести дела с этой страной; он неоднократно повторял, что рассматривает Пьемонт как государство, учрежденное на гораздо более разумном фундаменте, чем Австрия». Кавур, со своей стороны, был потрясен тем, как Джеймс «мистифицировал» министра финансов Пьемонта Нигру. Убежденный, что Пьемонту не следует позволять впадать в зависимость от «этого хитрого старого шакала Ротшильда», Кавур в будущем создаст серьезное препятствие для притязаний Ротшильдов в Италии[140]. Однако пока Джеймс как будто нашел там прочную точку опоры и надеялся, что это, по его выражению, приведет к финансовому «браку» с Италией в целом. Точно так же Франкфуртский дом примерно в то же время пытался сблизиться с такими немецкими государствами, как Вюртемберг и Ганновер (где до ноября 1850 г. у власти оставалось либеральное правительство под руководством Иоганна Штюве), хотя от его услуг там отказались.

Успех Джеймса в Турине положил конец периоду застоя, вызванному революцией, который продолжался больше года. Даже Лайонел и его братья теперь готовы были обдумывать новые операции, хотя они по-прежнему больше интересовались Испанией и Америкой, не затронутыми революцией, чем Центральной Европой. Ртуть, хлопок, золото, табак, даже никарагуанские каналы и африканский арахис казались куда надежнее, чем займы политически нестабильным государствам.

В самом Париже также наблюдалось легкое ослабление во взглядах Ротшильдов. Главный барометр финансовой погоды — курс рентных бумаг — указывает на растущую (хотя и неофициальную) уверенность в президентском режиме в ходе всего 1849 г.: за год после декабря 1848 г. пятипроцентные бумаги выросли с 74 до 93, а с ними — и настроение Ната. Отчасти рост стал отражением сдержанной внешней политики Наполеона. Как заметил Нат, когда только стало известно об отправке экспедиционного корпуса в Рим, «в целом, когда войска начинают двигаться, держатели облигаций пугаются; в данном случае, поскольку речь идет о восстановлении порядка… даже я верю в то, что это возымеет хорошее действие». Кроме того, возвращение финансовой уверенности отражало растущее сознание того, что Луи Наполеон далек от союза с левыми радикалами. Хотя Нат по-прежнему считал его «мелким уродом», на него произвело благоприятное впечатление доказательство социальной реставрации, которое он наблюдал однажды вечером в президентском дворце: «Дамы были нарядно убраны драгоценностями, а когда вызывали кареты, титулов не опускали!» «Если мы сохраним покой, — с надеждой продолжал он, — не будет разницы между республикой и монархией». Оказалось, что его взгляды излишне оптимистичны: в строго финансовых терминах рентные бумаги так и не поднялись до довоенного, дореволюционного уровня при республике, что намекало на продолжающееся сомнение относительно стабильности режима — отсюда неоднократные предупреждения Энтони, что Луи Наполеон пойдет по стопам Луи-Филиппа или что республиканцы станут жертвами бонапартистского переворота. Однако Ротшильдам хватало уверенности для того, чтобы поднять неизбежную тему нового займа самой Франции.

Кроме того, наблюдались первые признаки возрождения железнодорожной мании 1840-х гг. (особенно много надежд внушало назначение Леона Фоше министром общественных работ). В феврале 1849 г. братья Перейра открыли свой самый амбициозный тогдашний проект: железную дорогу, которая должна была связать Париж, Лион и Авиньон; затем она должна была слиться с линией из Авиньона в Марсель (предтеча линии Париж — Лион — Марсель). Целью было возродить систему, на которой основывалась Северная железная дорога, когда государство инвестировало 147 млн франков в первоначальную прокладку линии между Парижем и Лионом и гарантировало компании прибыль в 5 %, а компания вкладывала 240 млн франков в эксплуатацию концессии на 99 лет. На самом деле могло показаться, что Перейры пытались освободиться от Ротшильдов. Для того чтобы собрать деньги для новой компании, они вначале обратились к Делессару, а через него к Бэрингам — первый намек на скорый разрыв. Джеймс прекрасно знал, что происходит, и в мае произвел первый ответный выстрел, вынудив Исаака Перейру выйти из правления Северной железной дороги. Никто не должен был подумать, «что Перейры — то же [самое], что Ротшильд, — говорил он Энтони. — Ты понятия не имеешь, что за мошенники эти людишки. Они всегда пытаются эксплуатировать наше имя». Но «когда ты больше им не нужен, они дают тебе пинок под зад».

Символически возвращая себе пост железнодорожного короля, Джеймс в июне намеренно появился рядом с Наполеоном и Шангарнье, на открытии нового участка Северной железной дороги. В ноябре он постарался пробиться на переговоры о концессии на строительство ветки Париж — Лион — Авиньон. За ужином он упорно заводил с Луи Наполеоном разговоры на эту тему, а после ужина спорил с новым министром финансов Ашилем Фульдом. Однако, с точки зрения братьев Перейра, это могло быть нежелательным напоминанием их союза с «Ротшильдом I». Возникло упорное противодействие их замыслу, который, по мнению одного очевидца, мог привести к «главенству консорциума Перейров — Ротшильдов по всей стране от Марселя до Дюнкерка и от Парижа до Нанта, когда они контролировали бы побережья Средиземного моря, берега Ла-Манша и почти все атлантическое побережье… Они стали бы хозяевами французского перешейка». Для сравнения, более скромное предложение конкурентов, выдвинутое Талабо и Бартолони, которое должно было связать Париж и Лион, казалось не столь монополистическим. Такое же противодействие встретил план братьев Перейра относительно линии, которая должна была связать Париж и Рен на западе. Они надеялись привязать новую линию к своему вокзалу на правом берегу Сены. Само упоминание о том, что он стремится к такой «железнодорожной гегемонии», свидетельствовало о степени выздоровления Ротшильдов. Как выразился Джеймс в письме к Энтони: «Самое главное, хорошо, что люди понимают, что ничто не воплощается в жизнь без нас, и если мы что-то требуем, надо дать Ротшильду все, что он хочет».

Такая самоуверенность лучше чем что бы то ни было свидетельствует о том, что все вернулось на круги своя — кроме, может быть, весьма странной дружбы, которая завязалась у Джеймса в 1849 г. с Александром Герценом. Герцен, один из отцов-основателей русского социализма — именно ему принадлежит фраза «Земля и воля», — уехал из России в Париж в январе 1847 г. и, после короткой поездки в Италию, вернулся в Париж в разгар революции в мае 1848 г. В юности он уже побывал в ссылке за либеральные убеждения, но к тому времени, как он попал в Париж, его взгляды стали ближе к таким революционерам-социалистам, как Михаил Бакунин и Пьер-Жозеф Прудон (автор еще одного известного тогдашнего афоризма: «Собственность — это кража»). Более того, Герцен лично вложил 24 тысячи франков в недолго продержавшийся журнал Прудона «Голос народа» в то время, когда последний сидел в тюрьме. Менее вероятного человека, который мог стать любимым клиентом Ротшильда, трудно себе представить. То, что он все же им стал, проливает свет на политический кругозор Джеймса и, может быть, поддерживает более ранний вывод Гейне о том, что в глубине души он был скорее революционером, чем реакционером.

Хотя Герцен был незаконнорожденным, он унаследовал значительное состояние от своего отца-аристократа, так что не совсем странно то, что Ротшильды оказывали ему мелкие банковские услуги, пока он находился в Италии, и помогли ему инвестировать около 10 тысяч рублей, когда он начал распродавать свое имущество в России. Позже Герцен вспоминал, как он «познакомился с Ротшильдом и предложил ему разменять мне два билета московской сохранной казны. Дела тогда, разумеется, не шли, курс был прескверный; условия его были невыгодны, но я тотчас согласился и имел удовольствие видеть легкую улыбку сожаления на губах Ротшильда — он меня принял за бессчетного prince russe, задолжавшего в Париже, и потому стал называть „monsieur le comte“… По совету Ротшильда я купил себе американских бумаг, несколько французских и небольшой дом на улице Амстердам, занимаемый Гаврской гостиницей».

Однако, когда правительство России попыталось помешать Герцену получить деньги, арестовав костромское имение его матери, понадобилась более специфическая финансовая помощь. По словам самого Герцена, Джеймс согласился принять «билет», выписанный на стоимость залога, и, когда «государь велел остановить капитал по причинам политическим и секретным», «Ротшильд стал сердиться и, ходя по комнате, говорил: „Нет, я с собой шутить не позволю, я сделаю процесс ломбарду, я потребую категорического ответа у министра финансов!“» Несмотря на то что посол России граф Киселев предупреждал Ротшильда о его новом клиенте, Джеймс заступился за Герцена, написав сердитое письмо Гассеру в Санкт-Петербург, в котором угрожал иском и оглаской в прессе.

Зачем он это сделал? Едва ли он питал иллюзии относительно политических взглядов Герцена, потому что Киселев ему представил «очень невыгодное мнение» о нем. Как выразился Герцен, «он, кажется, с этих пор стал догадываться, что я не prince russe». Возможно, ответ заключается в том, что так Джеймс понимал шутку. Герцена поразило, что Джеймс «уже называл меня бароном», и еще больше его поразило, когда он отказался послать его письмо Гассеру, пока Герцен не поднимет ему комиссию за сделку с полпроцента до пяти процентов. Эта «мефистофелевская ирония» имела своей целью испытать Герцена, который отказался уступить больше чем еще на полпроцента:

«Когда через полчаса я входил на лестницу Зимнего дворца финансов в Rue Laffitte, с нее сходил соперник [царя] Николая.

…сказало его величество, милостиво улыбаясь и высочайше протягивая собственную августейшую руку свою, — письмо подписано и послано. Вы увидите, как они повернутся, я им покажу, как со мной шутить.

„Только не за полпроцента“, — подумал я и хотел стать на колени и принести, сверх благодарности, верноподданническую присягу, но ограничился тем, что сказал:

— Если вы совершенно уверены, велите мне открыть кредит хоть на половину всей суммы.

— С удовольствием, — отвечал государь император и проследовал в улицу Лаффита.

Я откланялся…»

Через шесть недель деньги были уплачены. «С тех пор, — вспоминал Герцен, — мы были с Ротшильдом в наилучших отношениях; он любил во мне поле сражения, на котором он побил Николая, я был для него нечто вроде Маренго или Аустерлица, и он несколько раз рассказывал при мне подробности дела, слегка улыбаясь, но великодушно щадя побитого противника». После изгнания Герцена из Парижа при бонапартистском режиме Джеймс продолжал заботиться о его инвестициях в американские и другие облигации (он присутствует в балансовом отчете за 1851 г., когда был должен Парижскому дому 50 тысяч франков) и добивался для него разрешения в тех случаях, когда Герцен желал посетить Париж. Кроме того, он рекомендовал его Лондонскому дому, который и взял на себя ведение его счетов в годы долгой английской ссылки.

Преображение Герцена из мятежника в инвестора, из критика Ротшильда в его клиента во многом символизировало всеевропейскую смену настроения — как и желания Джеймса играть в такую игру с печально известным революционером. Знал ли он, что деньги, которые он передает Герцену, используются для финансирования «Голоса народа»? Если и знал, его это не беспокоило. В 1849 г. революция закончилась, и чем более стремительно и неуклонно шел с тех пор процесс экономического развития, тем менее вероятным было повторение 1848 г. Герцен, со своей стороны, видел в Ротшильдах олицетворение этого сдвига от революционной политики: «Ротшильду… надобно с утра в бюро, чтоб начать капитализацию сотого миллиона; в Бразилии мор, в Италии война, Америка распадается — все идет прекрасно; а тут ему говорят о безответственности человека и об ином распределении богатств — разумеется, он не слушает».

Конечно, впереди лежала новая эпоха — эпоха конфликтов внутри капитализма, а не против него, и между государствами, а не между классами.