Революция и рента

Обладая преимуществом знать прошлое, всегда легко обвинить исторических личностей, которым не удалось предвидеть революцию. Но революции не обязательно являются плодом предсказуемых сил (о чем свидетельствует пример стран Восточной Европы в 1989 г.), хотя многим историкам интересно исследовать проблему постфактум. Вступление на престол Карла X в 1824 г. и падение Виллеля три года спустя после неудачной конверсии не следует считать предпосылками кризиса во Франции. Дело в том, что правительство виконта де Мартиньяка, образованное в январе 1828 г., на первый взгляд успешно лавировало между либеральными силами, представленными в палате депутатов, и консервативными, клерикальными тенденциями двора. В 1829 г., когда дочь Натана Шарлотта приехала в Париж, Джеймс «устраивал званый ужин для либералов и министров, как будто предпочитал дружить со всеми партиями». Хотя апрельская парламентская сессия оказалась именно такой «бурной», как предупреждали Шарлотту, Джеймс не терял оптимизма. На бирже бывали периоды застоя; время от времени поступали сообщения о «хлебных бунтах» из-за неурожаев, но главным барометром финансовой стабильности служили рентные бумаги. Судя по их курсу, режим пребывал в добром здравии. В мае 1829 г. трехпроцентные рентные бумаги держались на уровне 76,6; годом позже они поднялись выше 84, а в декабре достигли пика в 86. Очевидно, даже такие события, как уход Мартиньяка и назначение 9 августа на его место ультраконсервативного Жюля де Полиньяка, не предвещали кризиса. Более того, рентные бумаги выросли после назначения нового правительства и продолжали расти до мая 1830 г., проседая лишь временами.

В условиях острой конкуренции не приходится удивляться, что в начале 1830 г. Джеймс поспешил обойти конкурентов в ожесточенной борьбе за относительно скромный государственный заем, необходимый для финансирования военной авантюры в Алжире. Война призвана была повысить популярность власти. По мнению Джеймса, следовало проводить различие между антигосударственной риторикой парижской прессы и финансовой стабильностью: «С одной стороны, весь мир вопит, что правительство разжигает революцию во Франции, а с другой стороны, многочисленные консорциумы борются между собой, чтобы наложить руки на вшивые рентные бумаги на 4 миллиона». Скорее всего, правительство столкнулось «с бурными временами» в марте, когда на сессию собралась палата представителей; но обстановка на бирже по-прежнему оставалась «очень хорошей». Будучи банкиром, Джеймс, естественно, склонялся к точке зрения рынка. К тому времени как страх крупного конституционного кризиса начал проявляться и на бирже, ему передали новый заем — поэтому он поддерживал режим.

Кризис 1830 г. служит классической иллюстрацией трудности, с какой всегда сталкиваются банки (и их вкладчики), пытаясь решить, продавать ли падающие ценные бумаги себе в убыток или придержать их в надежде на рост — но с риском дальнейшего падения. Вопреки предположению Корти, что он не замечал нависшего кризиса, Джеймса еще в феврале недвусмысленно предупредили о

том, что ждет страну, когда министр финансов вкратце изложил ему еще одну схему конверсии. Когда Джеймс усомнился в том, что правительству удастся набрать большинство в парламенте, чтобы провести такую меру, у него уже не оставалось сомнений в том, что за всем последует: «Если… палата выступит против правительства, они решат распустить парламент и провести закон о новых выборах, чтобы созвать новый парламент». И все же Джеймс колебался: «Ты прекрасно понимаешь, милый Натан, что собой представляют депутаты и министры. Не знаю, хватит ли королю храбрости, чтобы следовать вышеупомянутому плану, когда настанет нужное время, и допустит ли это парламент. Ситуация адская… очень бы хотелось из нее выпутаться, так как мне совсем не нравится, когда министр борется с общественностью»[88].

Поэтому вместо того, чтобы «выпутываться», он предпочел затаиться — и Натан его всецело поддержал. Натан посоветовал продавать «только с прибылью» (то есть придержать ценные бумаги в надежде на лучшую цену). Отчасти ошибка Джеймса вызвана тем, что он слишком доверял Полиньяку, с которым виделся в феврале и который, как ему казалось, «обладал дьявольской смелостью». «Здесь можно сделать только одно, — писал он Натану незадолго до сессии парламента в начале марта, — на время затаиться и наблюдать за происходящим со стороны, потому что дьявол не так черен, как его малюют». На этом основании Натан беспечно уверял Шарля Гревиля, что «правительство удержится благодаря поддержке короля и личной храбрости Полиньяка»[89]. Проблема заключалась в том, что у него и его брата скопилось много четырехпроцентных рентных бумаг — номинальной стоимостью около 25 млн франков (1 млн ф. ст.), — которые они намеревались постепенно сбывать брокерам и инвесторам с прибылью. Если бы они начали форсировать продажи в такое время, когда четырехпроцентные бумаги уже стоили чуть меньше, чем они за них заплатили, цены, скорее всего, еще быстрее пошли бы вниз. Ничего удивительного, что Джеймс называл Полиньяка «дьяволом»; он заключил с ним поистине Фаустову сделку.

Все стало предельно ясно с началом парламентской сессии. Джеймс сразу понял, «что королю придется выбирать между парламентом и правительством». Но, решил он, «я не хочу ничего делать, потому что, пока я сохраняю твердость, народу не хватит смелости понижать ренту, и я таким образом пережду бурю». 221 голосом против 181 депутаты приняли обращение к королю, утверждая, что «согласия между политическими взглядами вашего правительства и пожеланиями вашего народа… сегодня не существует». В ответ, как и предупреждали Джеймса, король распустил парламент и объявил новые выборы. Однако Джеймсу, который и до того не собирался продавать рентные бумаги, пришлось их покупать, чтобы поддержать рынок — и своего друга-«дьявола»: «…Полиньяк обещал мне, что не станет подстрекать к государственному перевороту, то есть не сделает никаких шагов, которые будут вне закона, и останется верным своим министрам, так что я… купил ренты на 100 тысяч франков [3,3 млн по номиналу], потому что обещал ему: „Если вы останетесь в рамках закона, ручаюсь, что скоро начнется подъем“… Слово я сдержал, так как трехпроцентные… бумаги сейчас идут по 82,40, тогда как на открытии они стоили 81,40… Что ж, пока у нас нет парламента, правительство вполне может назначить нескольких новых министров, и тогда все как-то успокоится. Если нам удастся продержаться три месяца, все разрешится».

Джеймс был прав, полагая, что финансового краха можно на время избежать, хотя и не на три месяца; более того, трехпроцентные облигации росли и до 3 мая держались выше 84. И все же Джеймс находился не в том положении, чтобы одновременно поддерживать рынок и продавать необходимые пакеты рентных бумаг (хотя он и попытался продать часть, «чтобы никто не заподозрил, чем я занимаюсь»). Итак, еще до созыва нового парламента рынок продолжал проседать, а у братьев оставались не только четырехпроцентные облигации на 25 млн франков, но и примерно на 1,5 млн франков пятипроцентных и на 4,5 млн франков трехпроцентных бумаг. При этом они покупали пятипроцентные и 4,5-процентные облигации, соответственно, по 106,5 и 83,70. Начиная с мая росли их убытки. Однако ни Джеймсу, ни Натану еще не хотелось избавляться от ренты. Джеймс продолжал хвататься за соломинки, не желая думать о том, что политическая обстановка еще больше усугубится. В то же время на него возлагало надежды правительство. «Если вам не удастся предотвратить падение ценных бумаг, — сказал ему один министр, — все поверят, что будет государственный переворот, чего вы вполне справедливо и опасаетесь». И в самом деле, в период с 10 июня по 12 июля цены немного подросли. Однако к тому времени Ротшильды поняли, что настал предел их влиянию на рынок. Уврар и другие начали безостановочно играть на понижение.

Известие о том, что затеянная правительством алжирская экспедиция увенчалась успехом, — оно достигло Парижа в первую неделю июля — полностью нивелировалось результатами выборов, которые окончились сокрушительной победой оппозиции. Теперь единственная надежда, по словам Соломона, спешно приехавшего в Париж, чтобы помочь братьям, заключалась в том, что король достигнет компромисса с парламентом и бросит Полиньяка. Однако

Джеймс понимал, что это маловероятно: «Только что приехал Витроль [один из министров Полиньяка]; по его словам, в будущем месяце король предпримет очень жесткие меры, в результате которых жизнь парламента продлится… но теперь оппозицию поддерживают на сто депутатов больше, чем правительство. Что же может сделать парламент в такой ситуации? Разве в Англии, если правительство не пользуется поддержкой большинства, ему не приходится подать в отставку? А здесь король объявляет: „Я поддержу свое правительство“. Что же можно сделать? Поверь, дорогой Натан, я… теряю храбрость».

Через двенадцать дней храбрость совершенно его оставила: «Весь мир продает ренту… и все министры, включая министра финансов и министра внутренних дел, говорят мне: „Ротшильд, будьте осторожны! <…> Милый Натан, ты старый боец. Скажи по правде, разве ты тоже не боишься того, что может случиться, в конце концов?“»

Однако конец наступил еще до того, как Натан успел ответить. 26 июля Карл X подписал четыре указа (ордонанса Полиньяка). Согласно им распускалась палата представителей, ужесточалось избирательное право, еще больше ограничивалась свобода слова, а цензура восстанавливалась в полном объеме. На самом деле поводом для революции послужил первый указ: хотя в Париж прибыли немногие депутаты, либеральные журналисты, такие как Адольф Тьер из «Насьональ», не теряя времени, поносили действия правительства. Когда предприняли попытки закрыть три ведущие оппозиционные газеты, на улицы высыпали толпы народу. Старший сын Натана, Лайонел, в то время как раз приехал в Париж и стал очевидцем последовавшего затем замешательства. Его тогдашнее письмо отражает шаткость положения: «Только что кажется, что видишь начало революции, а в следующий миг — что очень скоро все снова будет в порядке… Сегодня все газеты вышли как обычно, что вызвало некоторую шумиху… перед всеми редакциями стоят солдаты и жандармы. Они захватили все редакции, а редакторов допрашивали в полиции; одного этого достаточно, чтобы породить беспорядки в любой свободной стране… разумеется, все лавки на тех улицах закрыты: в Пале-Рояль какой-то человек продавал… газеты. Его немедленно схватили, какие-то мальчишки и простые люди заступались за него, но через несколько минут все опять стихло. Ворота Пале-Рояль и лавок закрыты. Это обстоятельство само по себе ничтожное, но, когда оно станет известно в Лондоне, там все раздуют; перед всеми министерствами тоже стоят жандармы. Из-за всего этого ходят разные слухи. И все же мне не кажется, что дело окончится чем-то очень плохим… Сегодня будет митинг всех членов прошлого парламента; что они предпримут, невозможно сказать, но поговаривают, что они собираются провозгласить себя единственными истинными представителями народа и объявят, что без их санкции все, что сделано министрами, незаконно и что после 1 янв[аря]… не нужно будет платить налоги… таково мнение оппозиции, которая считает, что нас снова ждут ужасные времена… другая сторона, правительство, которое контролирует армию, считает, что они сумеют все удержать силой… единственное, папа, что королю в скором времени грозит опасность».

Однако к тому времени, как король подвергся опасности, было уже поздно. Через два дня ожесточенных стычек, во время которых погибли 800 протестующих и 200 солдат, верные Карлу X войска вытеснили из Парижа. Внезапно стали ненужными предложения посредничества со стороны таких умеренных либералов, как банкиры Жак Лаффит и Казимир Перье. Бесполезным было и запоздалое предложение короля отозвать ордонансы. Понимая, что столица на грани анархии, поспешно создавали новые учреждения, попахивающие 1790-ми гг.: муниципальный комитет и национальную гвардию, которую возглавил старый республиканский боевой конь Лафайет. Как Соломон встревоженно сообщал Меттерниху 30 июля, «триколор развевается на всех государственных зданиях». Лайонел описал мятежный Париж в эйфории: «Улицы переполнены людьми; все смеются и так веселы, как будто вернулись с танцулек; на площадях и скверах национальные гвардейцы и королевские войска, которые сложили оружие; они маршируют, и их радостно приветствует народ; на каждом углу триколоры, и у всех красно-сине-белые кокарды; через каждые сто шагов на бульварах и улицах спилили большие красивые деревья, и тротуары перегорожены грудами из деревьев и сломанных дверей, чтобы невозможно было пройти… эти баррикады, как их называют, не только на главных улицах, но и на всех маленьких, так что солдаты и артиллерия никуда не могут попасть».

Ничего удивительного, что Джеймс, которого историк Жюль Мишле в те дни мельком видел в карете, пребывал в мрачном настроении. Не приходится удивляться и тому, что он поспешил принять меры предосторожности, зарыв свои ценные бумаги в подвале дома Соломона в Сюрене.

Однако Джеймс выжил. Традиционно это объясняют тем, что он был искусным перебежчиком, однако действительность гораздо сложнее. Невозможно отрицать, что в июле 1830 г. он переметнулся на другую сторону с готовностью и облегчением. Он ничем существенным не помог уходящему режиму, за исключением того, что предложил Витролю убежище в сельской местности. На все просьбы о деньгах со стороны свергнутого монарха он отвечал отказом, пока не стало ясно, что он покидает страну. Более того, его племянник радовался свержению Карла: «Никогда еще Франция не переживала более славной недели, эти люди… вели себя так, что ими будет восхищаться каждый, и теперь они окажутся в числе первых государств… Произошедшее послужит хорошим уроком для других правительств». Позже, во время суда над Полиньяком, Джеймс не пролил ни слезинки: «Поверь, несмотря на все хорошее, что сделал для нас Полиньяк, лично я считаю: пусть он катится ко всем чертям». Кроме того, Джеймс поспешил распространить весть о том, что он оказал поддержку новому режиму, выделив 15 тысяч франков в помощь пострадавшим в уличных боях. Ансельм также внес свою лепту, вступив в национальную гвардию (буржуазные силы самообороны, которые семья весьма одобряла). Мало того, Джеймс даже одел своего трехлетнего сына Альфонса в миниатюрную гвардейскую форму. Правда, решение либералов предложить вначале должность наместника, а затем и корону герцогу Орлеанскому стало необычайной удачей для Джеймса; как мы видели, он уже успел «подружиться» с новым королем в 1820-е гг. С точки зрения Ротшильдов, конституционная монархия была предпочтительнее абсолютистского режима и гораздо лучше республики; как характерно выразился Соломон, наблюдая за тем, как Луи-Филипп во время коронации приносит присягу по слегка измененному уставу: «Слава Богу, что мы зашли так далеко и дело закончилось так хорошо, ибо иначе рентные бумаги не удержались бы на 79, но упали бы до 39, Боже, сохрани». Отношения Джеймса с некоторыми ключевыми фигурами нового правительства — особенно двумя банкирами, Лаффитом и Перье, — также оставались относительно неплохими, хотя уровень дружелюбия между конкурентами не стоит преувеличивать. Талейрана, ставшего душой дипломатии Луи-Филиппа в Лондоне, убедили положить деньги в банк Натана. Себастьяни, министр иностранных дел с конца 1830-х гг., находился с Джеймсом «на дружеской ноге». Джеймс заходил к нему «каждое утро»; отношения с де Броли, преемником Себастьяни, также были теплыми.

Выходит, Гейне в конечном счете был прав, когда говорил, что Джеймс «с самого начала высоко ценил политические способности Луи-Филиппа и… всегда оставался на дружеской ноге с этим политическим гроссмейстером». В самом деле, даже Дрюмон, писатель-антисемит более позднего времени, не слишком ошибался, когда ссылался на «близость» Джеймса и Луи-Филиппа, основанную на их общей «любви к деньгам»: известно, что в апреле 1840 г. Джеймс предоставил Луи-Филиппу персональный заем на сумму в два с лишним миллиона франков, и Гейне приписывал «большое внимание, какое [Ротшильду] уделяли при дворе», «тяжелому финансовому положению» короля. Хотя Стендаль вряд ли взял за образец Джеймса для своего остроумного и располагающего большими связями «месье Левена», как иногда утверждают, — так, его персонаж не еврей и выражается по-французски гораздо изящнее Джеймса. Однако его политическое влияние, описанное Стендалем, очень похоже на то, каким располагал Джеймс в то время, когда писался роман (1836)[90]. «В газетах столько пишут о министрах, которые спекулируют вместе с нами, — сообщал Лайонел в 1834 г., — что им не нравится принимать нас каждый день». В личной переписке Ротшильды дают оценку подобным статьям в прессе; судя по всему, если их авторы и преувеличивали, то лишь в небольшой степени. Так, по сведениям из одного австрийского источника, «во всех министерствах и во всех департаментах у него [Ротшильда] свои креатуры любых чинов, которые снабжают его всевозможными сведениями». В то же время социальные барьеры, еще существовавшие в эпоху Реставрации, в годы правления «короля-гражданина» почти исчезли: члены королевской семьи, а также министры и послы с радостью принимали приглашения Джеймса на званые ужины, балы и на охоту.

И все же уютные отношения, которые сложились у Джеймса с режимом Луи-Филиппа в 1830-е гг., не должны затмевать для нас то, что, по крайней мере до 1833 г., Ротшильды совсем не были убеждены в долговечности режима. На то у них имелись веские основания. Перед глазами у всех был пример Испании, где много лет тянулась гражданская война между соперничающими претендентами на престол. Что еще важнее, недавняя история Франции не позволяла сторонникам конституционной монархии питать большие надежды. Всякий раз, как толпы высыпали на улицы Парижа — например, в октябре 1830 г., когда раздавались призывы казнить Полиньяка, — многие боялись, что республиканцы свергнут монархию. В декабре появилась необходимость в «мерах предосторожности»: Джеймса предупредили, «что они [республиканцы] намерены сегодня напасть на дом и забрать все». Отношение Лайонела трудно не назвать реалистичным: «Эта партия, хотя и не очень велика, выглядит гораздо внушительнее из-за своего активного поведения. Они пользуются всей пеной первой революции и желают, чтобы новая революция походила на нее во всех отношениях, — это многих пугает».

Очевидцы, настроенные более пессимистично, например прусский посол Вертер, предупреждали Джеймса, что Луи-Филипп «кончит так же, как и Людовик XVI». «Прежняя революция начиналась так же, — уверяли Джеймса гости, пришедшие к нему на ужин, — и теперешнее положение все больше выглядит зловеще похожим. Мы не понимаем, как кто-либо здесь может чувствовать себя в безопасности, и удивлены, что вы, такой богатый человек, собираетесь остаться во Франции, где никто понятия не имеет, что принесет следующий день». Конечно, Джеймсу приходилось опасаться не только новой республики. У него еще свежи были недавние воспоминания об имперской славе, которую хотели возродить не такие многочисленные бонапартисты. Наконец, возникло новое явление: беспорядки среди рабочего класса, которые периодически вспыхивали не только в Париже, но и в Лионе и других промышленных центрах, о чем Ротшильды на том этапе почти ничего не знали.

На современников произвело большое впечатление, насколько быстро Джеймс возобновил пышные приемы, которыми он славился. Так, уже 15 января 1831 г. он устроил «многолюдный и блестящий» бал. Прошел всего день после яростного антиклерикального мятежа, и, по свидетельству австрийского посла, когда гости Ротшильда танцевали, город еще гудел от «Марсельезы». Сын Луи-Филиппа, герцог Орлеанский, передал через адъютанта свои извинения — он не смог прийти, так как должен быть во главе своего полка на улицах, где провозгласили республику.

«Мадам де Ротшильд умирала от страха, представляя разграбление своего дома; несмотря на это, мы продолжали танцевать. Когда я пригласил мадемуазель де Лаборд на галоп, ее мать сказала, что зарево, которое видно из окон, — не что иное, как дом епископа в Конфлане, который подожгли мятежники.

„Ужасно, да, очень страшно, — ответила ее дочь. — Но давайте сегодня танцевать, пока можно. Если правда, что завтра у нас будет республика, значит, конец пирам и балам на целую вечность“… Бал продолжался до четырех часов ночи, и никаких трудностей не возникло. Месье де Ротшильд, несмотря на огромное желание выглядеть веселым, в глубине души печален, так как его деньги тают в хранилищах, как льдинки на жаре».

Сочетание внешней бравады и внутренней настороженности продолжалось до тех пор, пока на улицах Парижа не прекращались стычки. На светских мероприятиях царило напряженное настроение. В январе 1832 г. герцог Орлеанский оскорбился, услышав, как один гость-легитимист на приеме у Джеймса, говоря о нем, называет его прозвище «Цыпленок» — правда, несмотря на это, от визитов на улицу Лаффита герцог не отказался.

Даже в периоды относительного спокойствия французская политика казалась неустойчивой — особенно Ротшильдам, выросшим в Лондоне. Перемены в правительстве во Франции происходили гораздо чаще, чем в Англии, как и трения между королем и парламентом. За всеми замысловатыми сменами политического курса необходимо было пристально следить, ведь, как выразился Джеймс, «многое зависит от того, какого сорта правительство мы получим». Так, в феврале 1831 г. встревоженный Джеймс просил у Луи-Филиппа подтверждения, что вслед за уходящим в отставку правительством Лаффита не придет более либеральный кабинет министров. Их с Лайонелом «утешило» известие о том, что самым вероятным преемником Лаффита станет еще один банкир, Перье, и что Перье намеревается ограничить прямое влияние короля на политику. Как оказалось, та замена стала одним из самых важных политических шагов. Причем Джеймс уверял, что он лично стоит за этой заменой. Правда, влияние Перье на государственную власть оставалось незначительным. В июле 1831 г., когда, к сожалению, выборы совпали с годовщиной революции, вернулась политическая нестабильность. Лаффит, ставший председателем палаты депутатов, выиграл выборы лишь с незначительным перевесом. Когда Перье тем не менее подал в отставку, Джеймс пришел в ужас и испытал огромное облегчение после того, как всего через несколько дней Перье вернулся на свой пост. Весь 1831 г. письма из Парижа посвящены состоянию правительства — особенно переживаемым трудностям в связи с реформой верхней палаты Национального собрания. Тревогу парижских Ротшильдов в тот период можно сравнить лишь с тревогой любящих родственников, которые собрались у постели близкого человека. В июне 1831 г. карикатурист Делапорт живо подметил изменчивость французской политики, изобразив ее в виде парка развлечений. Слева Джеймс и Уврар качаются на качелях; в центре Перье пытается попасть на «динамометр, или испытание силы для применения и в назидание министрам»; справа без сознания развалился Луи-Филипп (см. ил. 8.1).

К сожалению, сравнение правительства с тяжелобольным стало реальностью весной 1832 г., когда Лайонелу уже казалось, что внутри страны все стабилизировалось. Как и опасался Соломон, «неприятно было признавать», что стабильность зависела «исключительно от одной личности». Подобная зависимость внезапно в полной мере прояснилась, когда Париж поразила эпидемия холеры. В 1831–1832 гг. холера распространялась к западу от России и унесла жизни 18 тысяч человек. Эпидемия вызвала не только новые бунты в городе и «полный паралич» на бирже; она, помимо всего прочего, поразила самого Перье. Джеймсу снова пришлось публично демонстрировать свою уверенность в завтрашнем дне: он остался в Париже, хотя тысячи богатых парижан бежали в сельскую местность. Помимо смерти премьер-министра (16 мая), еще один удар по политической стабильности нанесла высадка на юге страны герцогини Беррийской из династии Бурбонов. До ноября над страной нависала угроза «карлистской» гражданской войны, которая была устранена лишь после ареста герцогини. Тем временем в Париже продолжались выступления и мятежи республиканцев, — в том числе мятеж после похорон генерала Ламарка, павшего еще одной жертвой холеры.

8.1. А. Делапорт. Джеймс де Ротшильд и Луи-Филипп. «Карикатюр»,№ 67 (23 июня 1831 г.)

Хотя после 1832 г. Джеймс и Лайонел все больше убеждались в том, что режиму ничто не угрожает, — они тепло приветствовали все юридические ограничения, накладываемые на деятельность республиканцев, — в 1830-е гг. по Франции то и дело прокатывались политические кризисы разной степени интенсивности. Если не считать периодических кризисов кабмина, можно перечислить несколько покушений на жизнь короля, восстание рабочих в Лионе в 1834 г., неудачный республиканский переворот в 1839 г. и такое же неудачное бонапартистское вторжение в 1840 г.

Впрочем, при ближайшем рассмотрении оказывается, что отношения Ротшильдов и Июльской монархии были близкими лишь на поверхности; как становится ясным из личной переписки Джеймса, он считал и Луи-Филиппа, и большинство его министров некомпетентными. Короля он называл «двуличным»; министра финансов Юманна — «ослом»; Тьера — «маленьким человечком» и т. д. «Итак, мой милый Амшель, — без обиняков писал Джеймс в начале 1839 г., после отставки очередного кабинета, — могу тебя заверить, что через два года прежние министры снова вернутся на свои посты, потому что наши французские министры похожи на салфетки: после некоторого периода времени им требуется стирка, а отдохнув, они опять [как новенькие]…»

Презрение Джеймса было вызвано собственным неприятным экономическим опытом в годы революции. С мая 1830 по апрель 1831 г. цена трех- и четырехпроцентных рентных бумаг неумолимо ползла вниз и достигла низшей точки в 46 и 75 соответственно, упав на 30–40 % (см. ил. 8.2). И это несмотря на закрытие биржи в дни Июльской революции и вливания 50 млн франков Банком Франции в августе. Только в конце 1831 г. рынки показали первые признаки стабилизации. Учитывая, что накануне кризиса Джеймс и Натан держали в общей сложности на 6 млн франков «номинала» двух видов ценных бумаг, за которые они заплатили 5,36 млн франков, они потеряли на одной только ренте не менее 2,1 млн франков (86 тысяч ф. ст.). Часть своих бумаг Джеймсу удалось продать до того, как цена на них достигла дна, но, как и прежде, он не спешил минимизировать ущерб. «Мы сидим на миске супа, и должны теперь ждать, когда он приготовится, — писал он Натану в конце августа. — Каждый день на продажу предлагают много рентных бумаг, но покупателей на них не найти… Надеюсь, что они пойдут вверх, по милости Божией, и тогда нужно будет от них избавляться. У меня больше нет прежней уверенности, и пройдет еще много времени, прежде чем снова вернется былое чувство доверия».

Джеймс, Лайонел и даже Ханна — она поспешила в Париж, чтобы присутствовать при родах дочери, — как загипнотизированные следили за ежечасными колебаниями рынка, тщетно ожидая, когда кризис «пройдет»[91]. Более того, Джеймс снова начал скупать ренту в надежде стабилизировать рынок: к ноябрю 1830 г. он купил их на общую сумму в 30 млн франков (номинал). И все же рента падала. «У нас, — сетовал он, — на шее висит слишком много рентных бумаг; мы не в состоянии конкурировать со спекулянтами на одном уровне». Через пять месяцев Лайонел признался отцу: «Все время нас так вводили в заблуждение обилие денег, дефицит ценных бумаг и миролюбивые заверения короля, что мы никак не могли решиться продавать». Ансельм в письме из Берлина призывал к окончательной ликвидации ренты, прежде чем она еще просядет. После долгих отказов — «я не могу смириться с потерей 40 процентов» — в марте 1831 г. Джеймс в конце концов вынужден был продавать ренту по низшей цене на рынке. «К сожалению, — сообщал он Натану, вторя Аппоньи, — мое состояние растаяло, потому что я реализовал [то есть продавал]. Он уверял, что настолько „истощил“ свой капитал, „что мне не хочется даже смотреть на баланс“».

8.2. Цена трех- и четырехпроцентных рентных бумаг, май 1830 — май 1831 гг.

Более того, крах французской ренты повлиял на другие ценные бумаги. На немецкой карикатуре 1831 г. изображены четверо Ротшильдов («жителей захолустья», названных в честь воображаемого немецкого городка Крэвинкель), которые тщетно пытаются удержать падающие облигации «на лету» с помощью мехов (см. ил. 8.3). Невозможно точно определить размер потерь, понесенный в то время Парижским домом, поскольку отчеты того времени не сохранились; но для Лондонского дома общие убытки в 1830 г. составили более 56 тысяч ф. ст., 5 % всего капитала дома, и можно смело предположить, что на другой стороне Ла-Манша убытки были еще больше. Сравнимые потери обанкротили Лаффита, чей банк рухнул одновременно со взлетом его политической карьеры.

Джеймсу также пришлось пережить немало неприятностей. В ноябре 1830 г. он вынужден был приостановить выплаты по облигациям дореволюционного государственного займа. Он не мог отрицать, что «этот проклятый Уврар» занял на бирже его место главенствующей фигуры: «Последние полгода этого человека преследует удача, и потому весь мир поступает так же, как и он… Какой бы шаг он ни делал, вся фондовая биржа следует его примеру». Когда Джеймс в марте 1831 г. захотел принять участие в новом государственном займе, еще один старый конкурент ответил ему прямо и откровенно: «Уже несколько месяцев, — сообщил ему Оттингер, — ваше учреждение больше не производит то же положительное впечатление [как в прошлом] на общественное мнение»[92]. Джеймс счел своим долгом поговорить с другими банкирами «в жестком тоне и „показать клыки“; они должны усвоить, что с нами нельзя обращаться бесцеремонно». Но прошло еще некоторое время, прежде чем ему удалось восстановить доверие к себе во французском финансовом мире. Более того, Лайонел начал замечать в своем дяде признаки растерянности. «Дядю Джеймса настолько потрясла революция, — признавался он в письме отцу, — что, уверяю тебя, он уже не тот, что прежде… если он видит, что все выглядит хорошо, он говорит, что мы должны вернуться к старым ценам, а если все наоборот и р[ентные бумаги] падают, он немедленно пугается и продает их по самой низкой цене».

83. Неизвестный автор. Жители захолустья пытаются удержать бумаги в воздухе (1830–1831)

Сам Джеймс в 1831 г. все больше делался фаталистом. «Теперь можно ожидать долгие годы беспорядков здесь, во Франции, — мрачно предрекал он в июльском письме к Натану, — и, как ни прискорбно, боюсь, здесь мы потеряем свое состояние, и нет надежды предотвратить это, потому что люди никогда не знают, чего они хотят». «Уже некоторое время я очень болен, — писал он через месяц, прося Ансельма, сына Соломона, вернуться в Париж и помочь ему. — Каждый день у нас новая паника, и каждый день по нас бьют новые сюрпризы. За хорошей новостью следует падение, а плохая новость приносит за собой подъем. Ночью ложишься спать, и вдруг просыпаешься от ужасного грохота барабанов на улице. „Пожалуйста, прячьте все ценности без отлагательств“. <…> Уверяю тебя… у меня дрожат руки, ибо происходящее отражается на мне очень плохо. Стоит мне что-то купить, как цены падают. Как только я продаю, цены взлетают вверх. Это совершенно отвратительно».

В октябре он чувствовал себя «полусумасшедшим», «нервным» и одиноким: «Мир спекулирует против меня, а я спекулирую против всего мира». И только к началу 1832 г. к Джеймсу начала возвращаться прежняя уверенность. Любопытно, но он, похоже, радовался тому, что благополучно пережил эпидемию холеры, и был приятно удивлен, когда смерть Перье вызвала лишь небольшое падение на рынке. Только летом, убедившись, что обстановка стабилизировалась, он согласился уехать в свой загородный дом в Булони, где слег в состоянии полного истощения.