Глава 27.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 27.

Я ценю честолюбие. Оно чрезвычайно благотворно. Честолюбивый человек – это работа, это движение, это энергия жизни. Но тщеславие – уже болезнь души. Много лет спустя я прочел в дневниках Толстого: "Тщеславие есть какая-то недозрелая любовь к славе, какое-то самолюбие, перенесенное в мнение других… он любит себя не таким, какой он есть, а каким он показывается другим Эта страсть чрезвычайно развита… для человека, одержимого ей, она… отравляет существование…" Эта страсть действительно казнит людей. И уничтожает в конечном итоге и физически, точнее – самоистребляет.

Если я встречаю писателя, родственного по духу, я схожусь с ним в немом диалоге на всю жизнь. Он делает как раз то, что в достаточной мере не удается мне: помогает понять мир и себя. Ему удается вдруг лучше увидеть и сложить в слова то, что выражает искомую суть. Уже и суть моего движения. И, как ни странно, слова книг имеют значение силы – материальной силы. Они помогают проявлению воззрений, следованию им, крепят убежденность.

Инстинкт самосохранения бережет и взлелеивает чувства из разряда предающих. Для движения нужно переступать через себя. Ведь и то, чему ты отдаешься, не твое. Оно с виду только представляется главным одному тебе. Только с виду. Разве рекорд, или удачная глава повести, или чудный танец могут насытить одного творца? В основе – желание всех, оно лишь переработалось, усвоилось и стало волей творца. И отречься уже нельзя – это цель всех.

И о пределе движения. Большое, нравственное дело не может иметь предела. Оно есть существо, естественность жизни. Очень точно об этом говорит Лев Толстой:

"Если есть предел тому делу, которое ты делаешь, то все дело не имеет смысла или имеет только один ужасный смысл лицемерия". Я думал об этом, уже заранее отделяя себя от спорта, видя и примеряясь к другим целям и задачам. Поэтому считал недостойным всякое пребывание в спорте, если утрачена способность к движению. Любая жизнь на затухании движения, на доходах от славы есть иждивенчество. Я определил для себя спорт как то состояние, когда присутствует способность к движению. Без него смысл спорта извращен, эгоистичен, затхл. Уход из спорта я предполагал в двух случаях непременным: потеря способности прибавлять в результатах, осознание своей способности делать другое дело, более важное. Это второе было своего рода выражением другого явления – исчерпаемости смысла спорта. Это исчерпание смысла могло наступить, когда ты был очень силен и впереди по-прежнему ждали победы. Но они уже не имели значения. Внутреннее "я" перерастало смысл происходящего и стремилось к новому приложению жизни.

Итак, когда сила упрется в физический предел – необходимо уйти.

С первой и до последней победы я не верил, будто всерьез нужно, чтобы игра в результаты становилась "делом". Однако игра увлекала, не могла не увлечь. И только когда она стала предъявлять права на всю жизнь, на подчиненность подниманию "железа" всей ее без остатка, я воспротивился.

Не все столь объяснимо. Я запутывался, ошибался, отступал, прежде чем снова находил решимость не изменять убеждениям. Я заново открывал эти убеждения. И ко всему еще липла усталость. Все усугубляла усталость, искажая действительность. Иногда возвращается сожаление по упущенным возможностям, но я уже знаю: это слабость. В слабости, душевном упадке человек склонен к утрате стойкости. Я помню: не все почитаемое есть таковое по существу.

Для всех, кто мечтает, кто никогда не соглашается с законченностью своей мечты, кто в глубокой внутренней борьбе сопрягается с мужеством построения нового, пусть не обозначенного ежеминутной утилитарной потребностью, а следовательно, не принимаемого как необходимость,– в напутствие слова Льва Толстого:

"Говорят, одна ласточка не делает весны; но ежели от того, что одна ласточка не делает весны, не лететь той ласточке, которая уже чувствует весну, а дожидаться. Так дожидаться… и весны не будет…" (Из записи в дневнике 5 октября 1893 года).