Глава третья ВУНДЕРКИНД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

ВУНДЕРКИНД

Как уже говорилось, с 1850-х годов десятки тысяч жителей восточных провинций Австро-Венгрии, и прежде всего населявшие их евреи, устремились на поиски счастья в Вену. В результате расположенный к северо-востоку от центра города еврейский квартал Леопольдштадт стал стремительно расти. Очень скоро он оказался настолько перенаселенным, что здесь стало трудно найти сколько-нибудь приличную квартиру на съем. Многие новые жители Вены довольствовались тем, что снимали угол в большой квартире или платили просто за право спать на кровати.

Поэтому, прибыв в 1860 году в столицу империи, Фрейды сначала поселились напротив Леопольдштадта, на другом берегу Дунайского канала, сняв комнату в квартире своего однофамильца-винокура. Лишь спустя какое-то время, благодаря помощи родителям Амалии, Фрейды всё же перебрались в Леопольдштадт.

До сих пор для биографов остается загадкой, на какие средства существовала семья Фрейд, год от года пополнявшаяся новыми детьми. Сам Фрейд любил повторять, что семья его родителей была крайне бедна и он рос, терпя всевозможные лишения.

«С юных лет, — писал он, — я познал беспомощность бедности и постоянно боюсь ее». Однако достаточно вчитаться в мемуары старшей сестры и детей Фрейда, чтобы понять, что, хотя Кальман Якоб и Амалия жили довольно скромно, они всё же не нищенствовали. Более того — их материальное положение никак нельзя было назвать отчаянным. У них были вполне приличные апартаменты; они не голодали; одевались не броско, но достаточно изысканно; летом позволяли себе выезжать на дачу, причем не только в венский пригород Рознау, но и в Швейцарию[37].

Таким образом, хотя Кальман Якоб Фрейд ежегодно представлял в магистрат справку о своей неспособности платить налоги из-за почти полного отсутствия доходов, какие-никакие доходы у него явно были. По всей видимости, они складывались из той помощи, которую Кальману Якобу вплоть до своей смерти в 1865 году оказывал тесть; далее — из денег, которые присылали старшие сыновья из Манчестера, а также из личных гешефтов Кальмана Якоба на посредничестве при различных торговых операциях. Словом, как сказали бы сегодня, Кальман Якоб Фрейд «крутился», попутно обманывая государство на налогах.

Определенную денежную помощь Кальману Якобу Фрейду почти наверняка оказывал и его младший брат Иосиф, поселившийся в Вене в 1861 году. Однако в 1865 году Иосиф Фрейд был арестован при попытке сбыть фальшивые 150-рублевые российские банкноты, и при нем были обнаружены фальшивые ассигнации на общую сумму в 17 тысяч 959 рублей. Причем в полиции предполагали, что фальшивомонетчики действовали не только ради личного обогащения, но и для оказания помощи каким-то революционным кругам в Европе и России[38].

Не исключено, что Кальман Якоб и его сыновья также имели какое-то отношение к подделке денег или Иосиф просто делился с ними доходами от этой своей деятельности. Иначе трудно объяснить, почему арест брата так перепугал Кальмана Якоба, что он, по воспоминаниям Зигмунда Фрейда, поседел в течение нескольких дней. Как бы то ни было, ни Якоб, ни его сыновья не были привлечены к суду, а вот Иосифу Фрейду пришлось в 1866 году отправиться на каторгу.

Фрейды не любили вспоминать эту историю, считали Иосифа «позором семьи», но происшедшее, видимо, оказало немалое впечатление на отца психоанализа. Во всяком случае, Фрейд не раз мельком вспоминает этого дядю на страницах своих писем и сочинений. Более того, дядя Иосиф, видимо, не раз под той или иной маской являлся ему в сновидениях. Чтобы убедиться в этом, достаточно открыть «Толкование сновидений»:

«Я принялся за толкование.

„Р. — мой дядя“. Что это может означать? У меня ведь только один дядя — дядя Иосиф. С ним произошла чрезвычайно печальная история. Однажды — теперь тому уже больше тридцати лет — он, поддавшись искушению нажить крупную сумму денег, совершил поступок, тяжело караемый законом, и после этого понес заслуженную кару. Отец мой, поседевший в то время в несколько дней от горя, говорил потом очень часто, что дядя Иосиф — не дурной человек, а просто „дурак“, как он выражается. Если, таким образом, коллега Р. — мой дядя Иосиф, то тем самым я хочу, наверное, сказать: Р. — дурак. Маловероятно и очень неприятно. Но тут я вспоминаю лицо, виденное мной во сне, вытянутое, с рыжей бородой. У дяди моего действительно такое лицо, обрамленное густой белокурой бородой…»[39]

Дело «дяди Иосифа» попало в газеты, о нем и его сообщнике Вайхе писали как об «исраэлитах польского происхождения», то есть как об «ост-юден», которые, как следовало из статей, все сплошь проходимцы, аферисты и тайные бунтовщики.

В результате скандала Фрейды невольно оказались в центре общественного внимания, и соседи стали относиться к Кальману Якобу и его семье как к «ост-юден», позорящим «честных цивилизованных евреев». Всё это, несомненно, сильно задело самолюбие маленького Сигизмунда.

Чтобы показать, что он не имеет с этими восточными евреями ничего общего, Фрейд стал относиться к ним с демонстративным презрением. Причем он не только пронес это отношение через всю жизнь, но и привил его детям. Себя он усиленно убеждал, что является столичным жителем, едва ли не коренным венцем, каковым, разумеется, никогда не был.

* * *

Разбросанные по целому ряду книг Фрейда разрозненные воспоминания о детстве позволяют предположить, что до девяти лет его образованием занимались родители, причем основой этого образования служила всё та же Библия Филиппсона.

Авторы большинства биографий Фрейда настаивают на том, что его родители весьма далеко отошли от иудаизма и почти не придерживались никаких религиозных предписаний. Но при этом они же признают, что, судя по письмам самого Фрейда, а также по целому ряду других признаков, его родители соблюдали кашрут, то есть предписанные иудаизмом строгие диетарные законы; что в доме отмечались все еврейские праздники и т. д.

Таким образом, хотя Кальман Якоб Фрейд, возможно, и не ходил каждый день в синагогу, Фрейды, судя по всему, были вполне традиционной еврейской семьей и в этом смысле не очень сильно отличались от своих соседей по еврейскому кварталу. А это, в свою очередь, означает, что, вероятнее всего, когда Сигизмунду исполнилось три-четыре года, Кальман Якоб засел с сыном за изучение иврита и оригинального текста Пятикнижия. А заодно научил его и гиматрии — подсчету числового значения ивритских слов на основе принципа, по которому каждой букве ивритского алфавита соответствует определенная цифра.

Во всяком случае, сочинения Фрейда доказывают, что он знал иврит и часто прибегал к ассоциациям, связанным с теми или иными словами этого языка, а Кальман Якоб, как уже упоминалось, постоянно сопровождал свои подарки сыну дарственными надписями на иврите, будучи явно уверен, что тот поймет их. На 35-летие он подарил Зигмунду заново переплетенную семейную Библию, витиевато подписав ее словами на иврите, в которых напоминает о первых совместных уроках и призывает сына вновь и вновь обращаться к этой великой книге.

«Мой дорогой сын Шломо! — говорится в этой надписи. — На седьмом году жизни дух Господа овладел тобой (Судии 13, 25), и Он обратился к тебе: Иди, читай мою Книгу, и источники ума, знания и понимания откроются тебе. Вот Книга Книг, в нее погружались мудрые, из нее законодатели узнавали статуты и права (Числа, 21, 18). Ты увидел лик Всемогущего, ты услышал Его и постарался воспитать себя, и тут же воспарил на крыльях Разума (Пс., 18, 11). Долгое время Книга была спрятана подобно останкам Свода Законов в раке Его слуги, однако в день твоего 35-летия я сделал для нее новый переплет и воззвал: „Искрящийся источник! Пой для него!“ (Числа, 21, 17), и я принес тебе в память и знак любви. От твоего отца, который тебя бесконечно любит — Якоба, сына рава Ш. Фрейда. В Вене, столице, 29 нисана 5651 года, 6 мая 1891 года».

Уже само обилие библейских ассоциаций и цитат, органично вплетенных в текст, доказывает, что Кальман Якоб Фрейд был знатоком Священного Писания и ему было чему научить сына, а приведение даты по еврейскому календарю — о его несомненной верности еврейской традиции.

О том, что в детстве Фрейд изучал Библию не только с отцом, но и с матерью, свидетельствует детское воспоминание, приводимое им в «Толковании сновидений»: «Когда мне было шесть лет и мать давала мне первые уроки, она объяснила, что все мы сделаны из земли и должны вернуться в землю. Я не соглашался и сомневался в этом. Тогда мать потерла друг о друга ладони, как будто лепила шарики, но теста у нее в руках не было, и показала мне черноватые кусочки кожи, отделившиеся от рук, доказывая, что мы сделаны из земли…»[40]

Вероятнее всего, эта история произошла, когда Амалия Фрейд читала сыну третью главу книги Бытия, где Бог говорит Адаму: «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, ибо из нее ты взят; ибо прах ты, и в прах возвратишься» (Быт. 3:19).

Таким образом, Фрейд, вне сомнения, получил какое-то начальное религиозное образование. Психоаналитик Лидия Флем, видимо, права в своем предположении о том, что библейский текст сыграл немалую роль и в сексуальном просвещении маленького Фрейда, в том числе и познакомил его с фактом сексуальных перверсий, вызвавших живой интерес мальчика.

Но это означает, что родители должны были уже тогда познакомить своего Сиги и с основной концепцией иудаизма, согласно которой в каждом человеке изначально сосуществуют и борются между собой доброе и злое начало — «йецер а-тов» и «йецер а-ра». Злое начало «йецер а-ра» олицетворяет собой животную сторону природы человека со всеми ее страстями и инстинктами. Доброе же начало «йецер а-тов» — это олицетворение его духовной, Божественной природы.

Сама задача человека сводится, согласно этой концепции, к тому, чтобы преодолеть, подавить в себе «йецер а-ра», подняться над ним и таким образом стать более духовным, или, если угодно, более цивилизованным существом. И вновь проницательный читатель наверняка заметит, что уже здесь при желании можно усмотреть корни будущих взглядов Фрейда, — и, думается, не слишком при этом ошибется. Правда, концепция Фрейда будет предлагать, наоборот, не подавление, а раскрытие, осознание человеком своих «низменных» устремлений, и уже через это осознание — интеграцию этих факторов, умение человека учитывать в своей жизни все проявления своей психологии и физиологии и гармонизировать их друг с другом.

Еще больше аналогий просматривается между психоанализом и каббалой. У нас, повторим, нет никаких доказательств того, что Кальман Якоб Фрейд имел какое-то представление о каббале и тем более что знакомил с ней сына, — мы можем это только предполагать. Тем не менее существует немало оснований считать, что уже взрослый Фрейд познакомился с основными идеями еврейской мистики и, оставшись атеистом, тем не менее активно использовал некоторые из них для развития теории психоанализа. Неудивительно, что для человека, знакомого как с тем, так и с другим учением, психоанализ представляется светским или, если угодно, материалистическим вариантом каббалы.

На страницах этой книги мы еще вернемся к тому влиянию, которое оказала каббала на Фрейда, а пока в 1865 году девятилетний Фрейд, проучившись два года в начальной еврейской школе, поступает в Венскую городскую гимназию, расположенную в том же еврейском квартале Леопольдштадт на Шперльгассе.

* * *

Один из самых болезненных и вместе с тем чрезвычайно важных вопросов, связанных с детством Фрейда, заключается в том, что? именно происходило в тот период в его семье. Действительно ли она была относительно благополучной и, самое главное, добропорядочной буржуазной семьей, какой старалась выглядеть перед соседями?

В декабре 1896 года, спустя несколько месяцев после смерти отца, Фрейд в письмах Вильгельму Флиссу вдруг начинает развивать теорию совращения, согласно которой почти все отцы так или иначе являются совратителями своих дочерей, а подчас и сыновей. В феврале 1897 года он почти открытым текстом пишет, что по меньшей мере одна или две его младшие сестры стали жертвами совращения со стороны отца и он думает, что так происходит во многих семьях. Эрнест Джонс представил в своей книге мнение Фрейда, что жертвами совращения со стороны Кальмана Якоба стали только младший брат и несколько младших сестер, чем объясняется их истерия. Но с другой стороны, сам Фрейд тоже был истерической натурой — в этом сегодня почти никто не сомневается.

Так что же послужило основой для теории совращения? Какие-то реальные детские воспоминания Фрейда, которые он, по своему обыкновению, попытался перенести на всё человечество? Был ли он в детстве и отрочестве свидетелем того, как его отец забавлялся с кем-то из сестер? Если да, то с какой именно? Может, с Дольфи, которая так и не вышла замуж и, будучи старой девой, ухаживала за Кальманом Якобом до самой его кончины — повторив тем самым судьбу некоторых пациенток Фрейда и, кстати, его младшей дочери Анны? Знала ли Амалия об этих «играх» мужа? И если знала, то почему молчала — не потому ли, что он простил ей измену с пасынком?

Пол Феррис предполагает, что Фрейд на самом деле мог и ничего не знать об этих семейных тайнах, пока на похоронах отца о них не обмолвилась одна из сестер. Услышанное повергло его в шок, заставило пересмотреть отношение к отцу и породило теорию совращения. Возможно, Фрейда к этим мыслям подтолкнул сон, приснившийся ему накануне похорон отца, в котором он увидел плакат с надписью «Будьте добры, закрывайте глаза!». В «Толковании сновидений» Фрейд говорит, что этот сон выражал собой просьбу о снисхождении: он как бы должен был «закрыть глаза», «посмотреть сквозь пальцы» на некоторые моменты в поведении отца[41].

Не исключено также, что этих тайн вообще не было — Фрейд, как известно, очень быстро отказался от теории совращения, никогда ее не публиковал, так как очень скоро выяснилось, что большинство истеричек попросту придумывают сцены совращения отцами, видимо, реализуя потаенные фантазии. Современная судебная статистика вроде бы подтверждает это: более половины случаев дел об инцесте не доходит до суда, так как на самом деле дети (чаще подросткового возраста) наговаривают на родителей в отместку за что-то. Однако многие психологи настаивают, что Фрейд был в данном случае прав: огромное количество детей становятся жертвами похоти со стороны отца или близких родственников, что наносит им колоссальную психологическую травму. Другое дело, что подобные случаи и в самом деле редко доходят не только до суда, но и до полиции — они становятся известны психологам и психоаналитикам, когда вполне взрослые люди обращаются к ним в надежде избавиться от этой травмы.

Но если даже отбросить предположение, что в семье Фрейд имели место сексуальные отношения между отцом и дочерьми, сами отношения Фрейда к сестрам явно имели сексуальный оттенок. В частности, однажды он упомянул, что в пятилетием возрасте позволил себе некую «сексуальную агрессию» по отношению к сестре Анне. В чем эта агрессия проявлялась, сказать трудно — возможно, он «просто» стянул с сестры трусики, чтобы увидеть ее гениталии. Но был ли тот случай единственным? Как бы то ни было, ясно одно: детские воспоминания Фрейда, его личные представления о детской сексуальности поставляли ему в будущем куда больше материала для идей, чем жизненный опыт его пациентов.

* * *

Официально прием в гимназию осуществлялся с десяти лет. То, что Фрейд успешно сдал экзамен и был принят туда годом раньше, однозначно свидетельствует о его поистине выдающихся способностях к учебе, которые он проявил и в последующие школьные годы.

Амалии и Кальману Якобу было ясно, что Бог или судьба послали им настоящего вундеркинда, чудо-ребенка, и все силы семьи были брошены на то, чтобы у «мейне голдене Сиги» были все условия для учебы — пусть и в ущерб другим детям.

Несмотря на то что квартира Фрейдов была явно мала для семьи, в которой в 1865 году было уже шестеро детей (а в 1866 году к Сигизмунду и пятерым дочерям прибавился еще один сын — Александр Готхольд Эфраим), для Сиги была огорожена отдельная комнатка. Невзирая на катастрофическую нехватку денег, Сиги покупались все требуемые им книги, а затем, когда он уже был в старших классах, Кальман Якоб вообще разрешил ему открыть кредит в книжной лавке. В последнем классе гимназии Фрейд значительно превысил этот кредит, сумма долга оказалась для Кальмана Якоба почти неподъемной, и только тогда он позволил себе выговорить сыну за безумные траты. Сиги не мог не признать, что отец прав, но унизительный привкус этого разговора запомнил на всю жизнь.

Наконец, когда Сиги заявил, что упражнения старшей сестры Анны на фортепиано мешают ему сосредоточиться на выполнении домашних заданий, занятия Анны музыкой были прекращены.

Хотя, вчитываясь в биографические материалы о Зигмунде Фрейде, можно предположить, что дело было не столько в том, что игра на пианино мешала ему делать уроки, сколько в элементарной зависти к сестре. Дело в том, что, обладая феноменальной памятью и незаурядными способностями в самых разных областях, Фрейд был… начисто лишен музыкального слуха. Он был не в состоянии правильно напеть ни одну мелодию и в своих книгах не раз признается, что в отличие от литературы, живописи и скульптуры музыка никогда не доставляла ему особого эстетического наслаждения.

Возможно, чисто подсознательно требование Фрейда «не мешать ему заниматься» было еще и характерной для любого подростка попыткой проверить, как далеко простираются границы его власти над родителями. Если это так, то проверка показала Сиги, что родители его едва ли не боготворят и ради него готовы пойти на многие жертвы. В том числе — и отказаться дать своим дочерям то воспитание и образование, которое считалось в те годы обязательным для девушки из «приличной» (то есть буржуазной) еврейской семьи.

Это отношение к нему родителей, и прежде всего матери, по мнению Фрейда, и заложило в нем ту основу уверенности в своих силах, которая затем помогла ему с достоинством пройти через холод непризнания и огонь жесточайшей критики. «Если человек в детстве был любимым ребенком своей матери, он всю жизнь чувствует себя победителем и сохраняет уверенность в том, что во всем добьется успеха, и эта уверенность, как правило, его не подводит»[42], — писал Фрейд много лет спустя в эссе «Детское воспоминание из „Поэзии и правды“» (1917).

* * *

Так как заметную часть учеников городской гимназии в квартале Леопольдштадт составляли евреи, то для них был введен специальный курс иудаизма — параллельно с изучением с австрийскими и немецкими детьми Ветхого и Нового Завета. Но во всем остальном программа для евреев и христиан была общей — в гимназии изучали древнегреческий, латынь, французский и английский языки, историю литературы, естествознание и т. д.

Открывшийся перед юным Фрейдом мир сначала античной, а затем и европейской классической литературы потряс его. Творения Софокла, Еврипида, Овидия, Шекспира, Гёте показались ему куда более мощными, чем знакомая с детства еврейская Библия. Всем своим существом двенадцатилетний Шломо Сигизмунд Фрейд хотел принадлежать к этому миру великой культуры, считаться «своим» среди ее носителей и одновременно понимал, что это невозможно в силу самого факта его рождения. Он был лучшим знатоком немецкого языка и литературы в своем классе, но это никак не делало его ни немцем, ни австрийцем, ни венцем.

Видимо, именно в этот период, в 1865–1867 годах, Фрейд впервые столкнулся с антисемитизмом со стороны своих соучеников-неевреев, а также обнаружил, что его обрезанный пенис может вызвать насмешки с их стороны. Это побудило Фрейда посещать гимназический туалет как можно реже, воздерживаясь от естественных отправлений до возвращения домой. Не исключено, что именно этим наложенным на себя в подростковом возрасте ограничением объясняются желудочные расстройства и некоторые нарушения функций мочевого пузыря, которыми Фрейд страдал впоследствии.

Не исключено также и то, что именно в этом следует искать истоки идеи Фрейда об анальной эротике, которая в итоге формирует три такие черты характера, как аккуратность, бережливость и упрямство — все они в равной степени были свойственны самому Фрейду.

«Столь частые в детском возрасте заболевания кишечника (Фрейд страдал ими постоянно на протяжении всей жизни. — П. Л.) ведут к тому, что у этой зоны нет недостатка в интенсивных раздражениях. Катары кишечника в раннем возрасте делают детей „нервными“, как обыкновенно выражаются; при позднейшем невротическом заболевании они приобретают определенное влияние на симптоматическое выражение невроза, в распоряжение которого они предоставляют всё разнообразие кишечных расстройств…

Дети, которые пользуются эрогенной раздражимостью анальной зоны, выдают себя тем, что задерживают каловые массы до тех пор, пока эти массы, скопившись в большом количестве, не вызывают сильные мускульные сокращения и при прохождении через задний проход способны вызвать сильное раздражение слизистой оболочки. При этом вместе с ощущением боли возникает и сладострастное ощущение»[43], — писал Фрейд в «Очерках по психологии сексуальности».

И уж точно не вызывает сомнений одно: это постоянное сдерживание естественных позывов; этот постоянный страх обнажения перед сверстниками и насмешек с их стороны; эта невозможность быть тем, кем ему хотелось быть, неминуемо закладывало основу того невроза, которым Зигмунд Фрейд страдал всю свою жизнь. Повторим: сам этот невроз не был чем-то уникальным. Скорее наоборот: он был чрезвычайно распространен среди «просвещенной» еврейской молодежи всех европейских стран, включая Россию. Вот как писал об этом один из лидеров сионистского движения Владимир (Зеев) Жаботинский:

«Мы, евреи нынешнего переходного времени, вырастаем как бы на границе двух миров. По сию сторону — еврейство, по ту сторону — русская культура. Именно русская культура, а не русский народ: народа мы почти не видим, почти не прикасаемся — даже у самых „ассимилированных“ из нас почти никогда не бывает близких знакомств среди русского населения. Мы узнаём русский народ по его культуре — главным образом по его писателям, то есть по лучшим, высшим, чистейшим проявлениям русского духа. И именно потому, что быта русского мы не знаем, не знаем русской обыденщины и обывательщины, — представление о русском народе создается у нас только по его гениям и вождям, и картина, конечно, получается сказочно прекрасная. Не знаю, многие ли из нас любят Россию, но многие, слишком многие из нас, детей еврейского интеллигентного круга, безумно и унизительно влюблены в русскую культуру, а через нее в весь русский мир, о котором только по этой культуре и судят. И эта влюбленность вполне естественна, потому что мир еврейский, мир по сю сторону границы не мог в их душе соперничать с обаянием „той стороны“. Ибо еврейство мы, наоборот, узнаём с раннего детства не в высших его проявлениях, а именно в его обыденщине и в обывательщине. Мы живем среди этого гетто и видим на каждом шагу его уродливую измельчалость, созданную веками гнета, и оно так непривлекательно, некрасиво… А того, что у нас поистине высоко и величаво, еврейской культуры — ее мы не видим… А что они видят? Видят они запуганного человека, видят, как его отовсюду гонят и всюду оскорбляют и он не смеет огрызнуться. А что они слышат? Разве слышат они когда-либо слово „еврей“, произнесенное тоном гордости и достоинства? Разве родители говорят им: помни, что ты еврей, и держи выше голову? Никогда! Дети нашего народа слышат от своих родителей слово „еврей“ только с оттенком приниженности и боязни. Отпуская сына из дому на улицу, мать говорит ему:

— Помни, что ты еврей, и иди сторонкой, чтобы никого не толкнуть.

Отдавая в школу, мать говорит ему:

— Помни, что ты еврей, и будь тише воды, ниже травы…

Так поневоле связывается у него слово „еврей“ с представлением о доле раба и ни о чем больше. Он не знает еврея, он знает жида; не знает Израиля, а только Сруля; не знает гордого сирийского коня, каким был наш народ когда-то, а знает только жалкую нынешнюю клячу. Роковым образом он узнаёт еврейский мир только по его изнанке — и русский мир только по его лицевой стороне. И он вырастает влюбленным во всё русское унизительной любовью свинопаса к царевне. Всё его сердце, его симпатии все на той стороне; но ведь он все-таки еврей по крови, и об этом никто не хочет забыть; и он несет на себе свое проклятое еврейство, как безобразный прыщ; как уродливый горб, от которого нельзя избавиться, и каждая минута его жизни отравлена этой пропастью между тем, чем ему бы хотелось быть, и что он есть на самом деле…

— Отравлена? — усомнятся многие, а про себя подумают, что чересчур уже сильно это сказано. Ибо они сами всё это испытали, и было оно, действительно, весьма неприятно в иные минуты; но ведь вот они, слава богу, живы и здоровы, едят и холят, и ведут свои дела; значит, не так уж оно всё опасно, чтобы кричать об отраве.

А я думаю, что здесь именно отрава, отрава всего организма. Она не приводит нас к самоубийству, потому что она затяжная, изо дня в день. Мы с нею свыкаемся, как свыкается человек со своей хромотой…»[44]

Как видим, Жаботинский не употребляет здесь медицинских терминов, но поставленный им диагноз чрезвычайно точен и с легкостью может быть переведен в термины психологии, медицины или психоанализа. Следы этого «еврейского комплекса самоненависти» можно проследить в творчестве многих русских поэтов и писателей еврейского происхождения: начиная от Надсона и — через Мандельштама, Пастернака, Багрицкого, Когана, Слуцкого (пожалуй, единственного, кто пытался изжить его в процессе собственного поэтического психоанализа) — до ряда известных литераторов современной России.

* * *

Мальчику по имени Шломо Сигизмунд Фрейд было и в самом деле нелегко.

С одной стороны, он втайне ненавидел свое еврейство, мучился этим фактом, стыдился собственной матери, которая так толком и не смогла выучить немецкий, а потому он даже не мог пригласить к себе домой товарищей-австрийцев и вынужден был дружить только с однокашниками-евреями.

Когда же он попытался поделиться этим своим самоощущением с отцом в тайной надежде, что тот убедит его в ложности этого стыда за свое еврейство и попытки отказаться от самого себя, Кальман Якоб, возможно сам того не желая, лишь укрепил сына в убеждении, что быть евреем стыдно и унизительно.

«Мне было десять или двенадцать лет, когда отец начал брать меня с собой на прогулки и беседовать со мной о самых разных вещах, — вспоминал Фрейд в „Толковании сновидений“. — Так, однажды, желая показать мне, насколько мое время лучше, чем его, он сказал мне: „Когда я был молодым человеком, я пошел как-то в субботу прогуляться в том городе, где ты родился, я был в праздничной одежде и в новой меховой шапке на голове. Вдруг ко мне подошел один христианин, сбил с меня одним ударом шапку и закричал: Жид! Долой с тротуара!“ — „Ну и что же ты сделал?“ — „Я сошел на мостовую и поднял свою шапку!“ — ответил отец. Это показалось мне не большим геройством со стороны большого, сильного человека, который вел меня, маленького мальчика за руку. Этой ситуации я противопоставил другую, более соответствующую моему чувству: сцену, во время которой отец Ганнибала — Гасдрубал — заставил своего сына поклясться перед алтарем, что он отомстит римлянам. С тех пор Ганнибал занял видное место в моих фантазиях»[45].

Рассказ отца, вне сомнения, стал одной из самых больших психологических травм в жизни Фрейда. В один миг человек, которого он считал сильным, преисполненным достоинства мужчиной, способным защитить себя и свою семью, превратился в слабого, ничтожного труса, на которого нельзя положиться в трудную минуту и который вряд ли заслуживает уважения. Травму эту Фрейд пронес через всю жизнь, и она во многом определила его сложное отношение к отцу.

Вместе с тем вышеприведенный отрывок этот чрезвычайно показателен той борьбой, которая шла в те годы внутри Фрейда на фоне усиливавшейся как в Германии, так и в Австрии полемики о вечном противостоянии Рима и Иерусалима, арийской и семитской цивилизаций. Если бы Фрейд захотел, он вполне мог бы найти опору для своей угасающей национальной гордости в хасмонеях, героях Хануки — праздника в честь чуда в Иерусалимском храме и победы евреев над греками, который регулярно отмечался в его родительском доме.

Но юный Фрейд слишком любил древних греков и их историю, чтобы радоваться их поражению. Поэтому в качестве своего героя он избрал Ганнибала — пусть не еврея, но все-таки семита, достойно противостоявшего римлянам. Однако в самом факте, что в итоге дело Ганнибала оказалось проигранным, то есть речь шла о герое, обреченном на поражение, проявились особенности отроческой психологии Фрейда, его видение самого себя. Его мужество с самого начала было «мужеством обреченных», его истинные симпатии были на стороне врагов его народа.

Среди тех людей, которые, несмотря на бушевавшую в нем самоненависть, всё же укрепили во Фрейде еврейское национальное самосознание, был его гимназический учитель Самуэль Хаммершлаг, преподававший древнееврейский язык и Священную историю.

О влиянии, оказанном Хаммершлагом на формирование личности Фрейда, можно судить хотя бы по тому, что Фрейд сохранил в своей библиотеке школьный учебник Леопольда Брейера «Библейская история и история евреев и иудаизма, написанная для еврейской молодежи со ссылками на Талмуд». (То, что еврейскую историю Фрейд знал блестяще, сомнений не вызывает: это доказывают и его письма к невесте, и многие последующие письма и высказывания.) Он назвал двух дочерей Анну и Софию в честь дочери и племянницы Хаммершлага, а когда тот умер, написал в эпитафии: «В нем всегда горела искра того огня, что озарял умы великих еврейских провидцев и пророков, эта искра угасла только тогда, когда преклонный возраст отнял у него все силы… Приобщая своих учеников к тайнам религии, он пытался привить им любовь ко всему человечеству, а преподавая историю еврейского народа, умел зажечь юные сердца и направить юношеский энтузиазм по пути, обходящему далеко стороной силки национализма и догматизма…»

Последняя фраза симптоматична: больше всего Фрейд боялся прослыть «еврейским националистом» и уж тем более догматиком.

Хотя официальный биограф Фрейда Эрнест Джонс это категорически отрицает, некоторые исследователи убеждены, что на протяжении своей жизни Фрейд по меньшей мере дважды задумывался о возможности крещения. Если это и в самом деле так, не исключено, что именно уроки и влияние личности Самуэля Хаммершлага удержали его в итоге от этого шага.

Но вместе с тем Хаммершлаг не избавил и не мог избавить своего любимого ученика от того, если пользоваться терминологией психоанализа, «расщепления» личности и порожденного ею невроза (временами, кажется, даже переходящего в паранойю или острый психоз), которым Фрейд страдал всю свою жизнь. На почве этого расщепления он то считал обряд обрезания вредным и объявлял его одной из причин антисемитизма, то настаивал на его важности и настоятельно рекомендовал всем своим ученикам проделывать его своим детям. На почве этого же раздвоения он утверждал, что ненавидит Рим с той же силой, что и семит Ганнибал, но в итоге не раз бывал в Италии, Греции, восхищался их красотами, однако, в отличие, скажем, от Эйнштейна, никогда даже не пытался попасть в Иерусалим.

Наконец, нам ничего не известно о том, прошел ли Фрейд церемонию бар-мицвы — религиозного совершеннолетия, на которой тринадцатилетний еврейский мальчик впервые облачается в талит[46], вызывается к публичному чтению Торы, после чего получает право наравне со взрослыми евреями участвовать в молитве. Эта церемония считается одной из важнейших в жизни еврея, и потому даже далеко отошедшие от еврейской традиции семьи считали своим долгом провести через нее своих сыновей.

Доподлинно известно, что юный Альберт Эйнштейн отказался проходить бар-мицву, и это стало его первым открытым бунтом против религии предков. Не исключено, что Фрейд сделал то же самое — просто из опасения стать жертвой насмешек со стороны соучеников по гимназии.

* * *

По меньшей мере до четырнадцати лет решающую роль в формировании личности Зигмунда Фрейда, безусловно, играли родители.

Как уже говорилось, на дворе стояло время еврейской эмансипации. Всё больше и больше евреев Австрии становились известными врачами, адвокатами, учеными, журналистами, писателями, политиками; их имена то и дело мелькали в газетах, и Амалия и Кальман Якоб мечтали о том дне, когда и о их Сиги начнут писать в газетах и журналах. Они не только не скрывали этого, но и едва ли не с раннего детства внушали сыну мысль, что ему суждено стать «великим человеком», а внушив, всячески ее поддерживали. Вследствие этого внушения Фрейда всю жизнь тайно пожирал огонь тщеславия, и он не только никогда не выбрасывал свои рукописи, но и уже в молодости рекомендовал друзьям сохранять его письма — для будущих биографов.

О последних он часто говорил с иронией, подчас как бы в шутку, но сам факт этих разговоров доказывает, что Фрейд был уверен: биографы у него всенепременно будут!

В 12–13 лет он был твердо убежден, что будет «великим человеком», память о котором сохранится в веках, хотя совершенно не представлял, в чем именно проявится это величие. Да и ответ на этот вопрос в те годы представлялся ему не таким уж важным.

Вот как он сам пишет о корнях, питавших эту черту его личности, во всё тех же «Толкованиях сновидений»:

«Откуда же это честолюбие, приписанное мне сновидением? Я вспоминаю, что в детстве мне часто рассказывали, что при моем рождении какая-то старуха-крестьянка предсказала моей матери, что она подарила жизнь великому человеку. Такое предсказание не может никого удивить; на свете так много исполненных ожидания сыновей и так много старых крестьянок и других старых женщин, власти которых на земле пришел конец, и поэтому они обратились к будущему. Это дело, конечно же, далеко не убыточное для тех, кто занимается пророчествами. Неужели же мое честолюбие протекает из этого источника? Однако я припоминаю еще одно аналогичное впечатление из времен моего отрочества, которое, пожалуй, даст еще более правдоподобное объяснение. Однажды вечером в одном из ресторанов на Пратере, куда меня часто брали с собой родители (мне было тогда одиннадцать или двенадцать лет), мы увидели человека, ходившего от стола к столу и за небольшой гонорар импровизировавшего довольно удачные стихотворения. Родители послали меня пригласить импровизатора к нашему столу; он оказался благодарным посыльному. Прежде чем его успели попросить о чем-нибудь, он посвятил мне несколько рифм и считал в своем вдохновении вероятным, что я еще стану когда-нибудь „министром“. Впечатление от этого второго пророчества я очень живо помню. Это было время как раз гражданского министерства; отец незадолго до этого принес домой портреты новых министров Гербста, Гискра, Унгера, Бергера и др., которые мы разукрасили. Среди них были даже евреи, и каждый подававший надежды еврейский мальчик видел перед собой министерский портфель…»[47]

История с импровизатором чрезвычайно показательна.

Во-первых, она свидетельствует о том, что Кальман Якоб Фрейд, не имея постоянного и солидного заработка, всё же не мог отказать себе и жене в «красивой жизни». Если у него случался выгодный гешефт, то он спешил вывести жену в свет, посидеть с ней в одном из знаменитых венских кафе на бульваре в Пратере.

Во-вторых, крайне важно, что во время этих прогулок девочки и младший сын оставались дома, а вот Сиги родители брали с собой — подчеркивая таким образом особое к нему отношение. И это же отношение проявляется в приглашении за столик поэта, чтобы тот написал стихи в честь их любимца.

Пройдет не так много времени, и подросток Сиги Фрейд сам попробует свои силы в стихосложении. А в 1870 году Шломо Сигизмунду, раздираемому внутренними противоречиями и страстями, постоянно проходящему между Сциллой само-ненависти и Харибдой самовлюбленности, исполнится 14 лет, и к нему придет первая любовь…