Глава четвертая ВРЕМЯ БОЛЬШИХ ОЖИДАНИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

ВРЕМЯ БОЛЬШИХ ОЖИДАНИЙ

Невозможно понять личность Зигмунда Фрейда без учета того, что его отрочество и юность пришлись на период необычайного подъема всех областей науки и культуры, а также под знаком ожидания крутых перемен в жизни общества.

В физике в этот период Джеймс Максвелл выдвинул теорию существования электромагнитного поля и вывел знаменитую систему уравнений. В химии появляются теория химического строения вещества Александра Михайловича Бутлерова, циклическая структурная формула Фридриха Кекуле, периодическая система элементов Дмитрия Ивановича Менделеева. В биологии полным ходом развивается клеточная теория, вышел в свет знаменитый труд Чарлза Дарвина «Происхождение видов путем естественного отбора». В физиологии появляются работы Эрнста Вебера, Густава Фехнера, Германа Гельмгольца, Ивана Михайловича Сеченова и другие, объясняющие природу жизнедеятельности организмов. В философии всё больше усиливаются позиции материалистов, в том числе, само собой, и марксистов, утверждающих, что человеческое общество развивается по законам, столь же строгим и вместе с тем естественным, как законы физики.

Газеты того времени уделяли научным открытиям почти столько же внимания, что и политическим событиям и светской хронике. Фигура ученого, помогающего человечеству познать величайшие тайны природы, была овеяна на их страницах романтической дымкой. Всё новые и новые прорывы в науке, казалось, настолько ясно объясняли устройство мироздания и законы его существования, что религии не оставалось ничего другого, как шаг за шагом сдавать свои позиции.

Надо отдать должное Венской городской гимназии: там работали превосходные педагоги, следившие за последними достижениями науки и с воодушевлением знакомившие с ними учеников.

Таким образом, к тщательно взлелеянному тщеславию в 14 лет у подростка Шломо Сигизмунда Фрейда благодаря учителям прибавилась новая черта характера — ненасытная жажда познания, интерес ко всему новому, стремление докопаться до самой сути явлений, происходящих в живой и неживой материи. Тогда же стало ясно, что по самой своей природе он трудоголик: вернувшись из гимназии, Сиги мог просидеть в своей комнате за учебниками до полуночи, а то и дольше — с тем, чтобы утром блеснуть перед учителями и товарищами по классу целым каскадом дополнительных, отсутствующих в учебниках сведений.

Впрочем, немало времени подросток уделял и чтению беллетристики, залпом прочитывая всё, что попадалось под руку. Если учесть, что именно в те годы на книжном рынке Вены стала появляться наряду с первоклассными романами откровенно порнографическая литература, то можно предположить, что в руки Сиги попадали и такие книги. Не исключено, что их страницы будили его воображение, нередко вызывали новое, незнакомое до того желание обладать женщиной, и тогда…

Но даже если отрок Сиги и не тратил деньги на порнографические брошюры и открытки, то он уж точно не один раз от корки до корки прочитывал «Золотого осла» Апулея, предоставлявшего поистине бескрайние просторы для развития эротической фантазии.

Впрочем, что происходило затем за закрытыми дверьми комнаты-пенала «золотого Сиги», мы не знаем и, похоже, уже никогда не узнаем. Намеки на то, что Фрейд в отрочестве и молодости занимался онанизмом, повторим, рассыпаны по страницам многих его книг, но вместе с тем документального подтверждения этому нет, а потому не может быть и ответа на вопрос, когда он начал (или возобновил после окончания периода детского онанизма) это занятие. Для нас важно, что идеи о необходимости отказаться от сексуального ханжества, о замалчивании роли сексуальных желаний в жизни человека уже витали в воздухе, они так или иначе звучали в книгах Флобера, Мопассана, Золя, Фонтане, Теккерея, и если бы они не были озвучены на уровне медицины, психологии и культурологии Фрейдом, то были бы озвучены кем-то другим.

Вместе с тем юный Фрейд еще в детстве воспринял те строгие моральные нормы, которые, по меньшей мере внешне, исповедовала его семья, и оставался (опять-таки по меньшей мере внешне) верен им всю жизнь. Во всяком случае, заметив однажды в руках у сестры Анны томик Дюма, он поспешил отобрать у нее книгу, заявив, что «подобное непристойное чтение развращает девушку», так как образы Констанции Бонасье и Миледи давали явно дурной пример для подражания.

Когда же в гости к Фрейдам приехал подбиравшийся к шестидесятилетию дядюшка из Одессы и стал свататься к пятнадцатилетней Анне, Зигмунд (к тому времени он уже сменил имя) прямо сказал матери, чтобы та не зарилась на дядюшкины миллионы, а велела бы убираться этому «старому развратнику» к себе в Россию.

* * *

Выдающиеся способности, честолюбие, жажда знаний, высокая работоспособность — всё это очень скоро сделало Фрейда лучшим учеником в своем классе. Казалось, ему с равной легкостью давались как гуманитарные, так и технические и естественно-научные дисциплины. И всё же, вчитываясь в воспоминания Фрейда о собственном отрочестве, нельзя не прийти к выводу, что он был прежде всего гуманитарием.

Литература и история влекли его куда больше, чем, скажем, ботаника, зоология, химия и математика. Интерес, который юный Фрейд проявлял к естествознанию, был как раз (да простят автору этот каламбур) не естественный, а деланый, в угоду модным веяниям. Оказавшись посреди листов гербария или наглядных пособий по зоологии, Фрейд начинал чувствовать себя неуютно, а обнаружив червей между листами гербария, тут же вспоминал, что он сам прежде всего — «книжный червь», а вот гербарием ему заниматься совершенно не хочется.

Высказанная Платоном в «Меноне» мысль о том, что прежний жизненный опыт человека не исчезает бесследно, что «душа способна вспомнить то, что прежде ей было известно», волновала его куда больше, чем гармония, открывающаяся в анатомии и физиологии рыб и птиц. Придет время — и эта мысль великого философа всплывет в его памяти, чтобы стать одним из краеугольных камней его теории человеческого поведения.

В отроческом возрасте Фрейд продолжал жадно читать Плутарха и Вергилия и с чувством разучивал роль Брута в «Юлии Цезаре» Шекспира, отрывки из этой трагедии любил цитировать в зрелые годы: «Потому, что Цезарь любил меня, я оплакиваю его. / Потому, что он был счастлив, я радуюсь. / Потому, что он был храбр, я уважаю его. / Но потому, что он хотел власти, я убил его».

Эрнест Джонс, а вслед за ним и ряд других биографов Фрейда видят в идеализации Фрейдом образа Брута его природный нонконформизм, заставлявший его становиться в оппозицию к любой власти, к любым авторитетам, а заодно — и дальние подступы к формулировке представлений об эдиповом комплексе и о любви-ненависти сына к отцу.

Напоминая о том, с каким восторгом Фрейд прочитал подаренное ему на тринадцатый или четырнадцатый день рождения собрание сочинений яростного противника Наполеона и реакционного режима в Германии Людвига Бёрне, Джонс приходит к выводу, что уже в раннем возрасте Фрейд начал формироваться как «идеалист, поборник свободы, лояльности, справедливости и искренности, всегда противник тоталитарности». Роже Дадун также обращает внимание на то, что «образ героического связан у Фрейда в основном с теми, кто восстает против власти».

Однако и эта мысль не бесспорна.

Да, Фрейд действительно был нонконформистом, но этот его нонконформизм был вынужденным. По мере того как он всё больше и больше осознавал, что не сможет стать своим среди, так сказать, коренных носителей немецкой, австрийской и — шире — европейской культуры, в нем всё больше нарастала потребность в отрицании ценности этой культуры. Влюбленность в нее до раболепия сочеталась с ненавистью и тайным желанием ее гибели. Эти бушевавшие в душе подростка чувства и проявились в том, что Фрейд в своих фантазиях видел себя то еврейским воином, сражающимся с римлянами на ступенях Иерусалимского храма, то тем же Ганнибалом, ведущим свою армию через Альпы.

Таким образом, на уровне сознания он всегда солидаризовался с врагами Рима, ибо Рим был для него олицетворением той силы, которая отобрала у его народа землю и государственность и заставила испить чашу изгнанников и изгоев среди других народов. Вот как об этом писал сам Фрейд: «В последних классах, когда я понял, какие последствия для меня будет иметь принадлежность к другой расе, и когда антисемитские склонности моих товарищей заставили меня занять твердую позицию, я еще больше оценил этого великого семитского воина. Ганнибал и Рим символизировали в моих юношеских глазах еврейскую стойкость и католическую организацию»[48].

Но эта оппозиция к Риму, к «католической организации», неприязнь к одноклассникам-антисемитам отнюдь не мешали Фрейду стать, подобно многим австрийцам, «великонемецким шовинистом» и страстным патриотом не столько приходящей в упадок Австро-Венгрии, сколько набирающей силу соседней Германии. Юный Фрейд верил в «великую немецкую культуру», в «великую миссию Германии» и оправдывал ее имперские замашки.

«Когда в августе 1870 года между Германией и Францией началась война, четырнадцатилетний Зигмунд следил за ее ходом и отступлением французов, — пишет Феррис. — В следующую зиму Париж был осажден. У Зигмунда была карта с приколотыми флажками, отмечавшими продвижение немецких войск, а также восхищенные слушательницы-сестры, которым можно всё это объяснять»[49].

* * *

В 1870 году в жизни Сиги Фрейда появились первые по-настоящему близкие друзья. По иронии судьбы, оба они были евреями и оба провинциалами, то есть принадлежали как раз к тем типажам, от которых подросток Фрейд старался до этого держаться подальше. Эдуард Зильберштейн был сыном румынского купчика. Эмиль Флюс — первенцем жившего во Фрейберге и находившегося в давних приятельских отношениях с Кальманом Якобом Фрейдом текстильного фабриканта Игнация Флюса. Обоих мальчиков родители послали в Вену получать «достойное образование», и Амалия с Кальманом Якобом по просьбе родителей «взяли над ними шефство» (возможно, Флюсы и Зильберштейны что-то платили им за эту услугу). Оба они стали одноклассниками Сиги, и он вдруг обнаружил, что общается с этими двумя провинциалами куда с большим удовольствием, чем с другими товарищами по классу.

Прежде всего, их было не стыдно привести домой — ведь Эмиль и Эдуард не морщились, слыша, как его мать говорит по-немецки, а просто с удовольствием переходили в разговоре с ней на родной идиш. За столом они с аппетитом уплетали суп с кнейдлах, ели фиш-картошку и гефильте-фиш[50] и, чтобы сделать комплимент маме товарища, говорили, что даже дома не ели такой вкуснятины.

Но самое главное заключалось в том, что все три мальчика оказались заядлыми книгочеями. Начав с обмена мнениями о прочитанных книгах, они, как и полагается подросткам, вскоре стали обмениваться самыми сокровенными тайнами — в том числе о пробуждающемся желании обладать женщиной.

Подражая героям любимых книг, они создают тайное общество «Академия кастелана» («Испанская академия»), начинают переписываться друг с другом, а чтобы взрослые, не дай бог, не смогли прочесть этих писем, разрабатывают собственный шифр, пародирующий испанский язык (который они изучали наряду с другими языками), и используют его для обозначения самых важных, самых интимных понятий другие слова. К примеру, девочек в своих письмах они называли «принципами».

Себя в этих письмах Фрейд называл Сципионом, а Зильберштейна — Бергассой — по именам двух говорящих собак-героев новеллы Сервантеса. Но Лидия Флем справедливо замечает, что вряд ли можно считать случайностью, что Сиги бессознательно или даже, наоборот, вполне сознательно (ибо он прекрасно знал историю Пунических войн) присвоил себе именно имя Сципиона — победителя его кумира Ганнибала.

«В подобном умозрительном перевоплощении, — пишет Флем, — Фрейд находил двойное удовлетворение, воображая себя одновременно славным представителем семитов — героем сопротивления, и могущественным победителем — носителем господствующей культуры… Отцовское унижение и рожденная им жажда мщения оказали большое влияние на становление характера Фрейда и в целом на его судьбу. Как многие из наиболее талантливых его современников: Шницлер, Малер, Карл Краус, Герцль и Виктор Адлер, — он постарался оставить свой след в культуре и истории Запада, вписав в них под своим именем новую революционную главу, изобилующую новаторскими идеями»[51].

Но самое главное заключалось в том, что в этот период Фрейд начинает писать стихи, делая Эмиля и Эдуарда своими первыми читателями, а в письмах к ним пытается отточить свой стиль прозаика. Он явно начинает мечтать о славе великого писателя, властителя дум своего поколения, мирового классика, и эта мечта кружит ему голову.

Как уже говорилось, он зачитывается подаренным ему двухтомником избранных сочинений Людвига Берне, и при этом немалое впечатление на него производит статья последнего «Как стать оригинальным писателем в три дня», в которой Берне предлагает начинающим авторам записывать всё, что приходит им в голову. Отсюда — уже не так далеко до созданного Фрейдом метода свободных ассоциаций, изложения в ходе психоаналитического сеанса «потока сознания». Примечательно, что, когда спустя десятилетия один из учеников обратил внимание Фрейда на схожесть его метода с идеями Бёрне, отец психоанализа сначала сделал вид, что крайне удивлен, и заявил, что никогда не слышал, чтобы Бёрне высказывал нечто подобное. Лишь спустя какое-то время Фрейд признался, что прилежно штудировал его работы с четырнадцати лет и что томики Людвига Бёрне входят в число немногих книг, которые он сохранил в домашней библиотеке с детства.

До нас дошли лишь обрывки первых поэтических опытов Фрейда, но, несомненно, они были для него крайне важны. Видимо, к семнадцати годам он, к его чести, стал осознавать, что не обладает достаточным поэтическим даром, чтобы встать вровень с Гёте и Гейне, но отказ от славы поэта, безусловно, не означал отказа от мечты о славе вообще.

* * *

И снова, возвращаясь к тем факторам, которые сформировали мировоззрение Фрейда, автор не может удержаться от предположения, что источники будущей теории психоанализа следует искать не только в книжном шкафу юного Фрейда, но и в книжном шкафу его отца. Несмотря ни на что, Кальман Якоб Фрейд вплоть до излета молодости имел немалое влияние на сына, и нет никакого сомнения, что Зигмунд перечитал или, по меньшей мере, пересмотрел все книги, имевшиеся в личной отцовской библиотеке.

Проблема заключается в том, что мы не знаем, что? это были за книги, но можем вполне уверенно предположить круг литературных произведений, так как число бестселлеров на идиш (а Кальман Якоб до конца жизни предпочитал читать именно на идиш или на иврите) было в то время крайне ограниченным, и на книжных полках во всех еврейских семьях стояли приблизительно одни и те же издания.

Среди них почти всенепременно была книга «Сипурей маасийот» («Рассказы о необычайном») рабби Нахмана из Бреслава (1772–1810). Будучи одним из крупнейших еврейских мыслителей своего времени, рабби Нахман основал не только новое течение хасидизма[52], но и как поэт, писатель и философ, провозвестник экзистенциализма, оказал огромное влияние на всё последующее развитие еврейской литературы и философии. В определяющем влиянии творчества рабби Нахмана на свои судьбы и взгляды не стеснялись признаваться многие известные философы, такие как Мартин Бубер и Йешаяху Лейбович, и великие мастера слова — Шолом-Алейхем, Шмуэль Йосеф Агнон, Исаак Башевис-Зингер и др.

Книга «Рассказы о необычайном» на первый взгляд представляла собой сборник увлекательных сказок, что в немалой степени обеспечило ей огромный успех у самого широкого читателя. Но сам рабби Нахман подчеркивал, что в его сказках заложен глубочайший сокровенный смысл, над разгадкой которого ломали головы лучшие еврейские умы того времени, поэтому книга обычно сопровождалась обширными комментариями.

Так, в сказке «О сыне царя и сыне служанки» реализуется одна из фундаментальных концепций рабби Нахмана о том, что в человеке постоянно идет борьба между животной, биологической и высокой божественной душой. При этом животная душа пытается подменить собой, вытеснить божественную душу, подобно тому как сын служанки подменил на троне настоящего сына царя и отправил его в изгнание. Вместе с тем под влиянием требований общества животная душа вынуждена соблюдать приличия и сдерживать свои порывы — поэтому «сын служанки» может оказаться вполне пристойным «царем». Правда же заключается в том, что одна сторона души не может без другой, но задача человека — вернуть на трон «сына царя» и указать «сыну служанки» его подчиненное положение.

При желании эту и другие сказки рабби Нахмана можно с легкостью переложить на язык психоанализа и тогда… у нас получится очерк «Я и Оно», рассматривающее психику человека как конфликт между его первичными влечениями («Оно»), сформировавшейся под влиянием ограничений культуры и принципа реальности личностью («Я») и некими моральными идеалами («сверх-Я»).

И уж что абсолютно точно, Фрейд не мог не знать знакомой почти каждому еврейскому ребенку того времени сказки рабби Нахмана о Принце, решившем, что он — Петух, и начавшем вести соответствующий образ жизни, пока некий мудрец не исцелил его от безумия. Но для этого мудрецу для начала пришлось самому раздеться догола, залезть под стол к Принцу и заявить, что он — тоже Петух. Аллегории здесь всё те же: животная душа человека хочет жить «естественной жизнью», стремится избавиться от одежды и оков цивилизации, и нужен подлинный врач-мудрец, чтобы заставить Принца-Человека вспомнить, кто же он на самом деле.

Думается, если не на сознательном, то уж точно на бессознательном уровне эта «психиатрическая история» великого раввина в итоге могла повлиять на выбор Фрейдом профессии и методов лечения невротиков.

Еще одной книгой, которая почти наверняка была в библиотеке Кальмана Якоба Фрейда, является Пятикнижие с комментариями кумира немецкоязычных евреев, основоположника еврейской неоортодоксии, главного раввина Франкфурта Шимшона Рафаэля Гирша (1808–1888). Предлагая свое, с учетом новых веяний времени прочтение Библии, рав Гирш провозглашал, что отношение евреев к Богу должно строиться одновременно на двух противоположных чувствах — любви и страхе. Разумеется, рав Гирш не употреблял термина «амбивалентность», но, по сути дела, сводил к нему многие проявления духовной жизни человека. И снова при желании можно предположить, что эти идеи рава Гирша Фрейд спроецировал на отношения между отцом и сыном в семье.

Повторим: мы не знаем, был ли знаком Фрейд с этим пластом еврейской литературы или нет. И всё же такая вероятность достаточно велика, а ее допущение многое объясняет в вопросе о генезисе психоанализа.

* * *

Летом 1871 года в жизни отрока Фрейда происходит важное событие: в благодарность за внимание, которое семья Фрейд оказывала Эмилю в течение учебного года, семья Флюс приглашает Шломо Сигизмунда провести лето в своем доме во Фрейберге — городе его детства.

В начале лета Фрейды выехали на дачу в Рознау — один из излюбленных венскими евреями курортов, но Сиги пробыл там лишь пару недель и затем отправился в Фрейберг. Здесь, в просторном доме Флюсов, он и познакомился с сестрой своего школьного товарища Жизелой.

Вот как сам Фрейд писал о том, что произошло с ним тем летом:

«Это были мои первые каникулы в деревне… Мне было семнадцать лет, дочери моих хозяев — пятнадцать, я сразу же влюбился в нее. Впервые в моем сердце поселилось столь сильное чувство, но я держал его в строжайшем секрете. Спустя некоторое время девушка уехала обратно в свой колледж, она, как и я, приезжала домой на каникулы, и эта разлука после столь короткой встречи еще больше обострила мою ностальгию по местам моего детства. Часами напролет бродил я в одиночестве по вновь обретенным мной прекрасным лесам, строя воздушные замки, но мое воображение уносило меня не в будущее, а в прошлое, представляя его в розовом свете. Если бы в моей жизни не было этого ненужного переезда, если бы я остался жить в родном краю, если бы я рос на этой земле, если бы стал таким же сильным, как местные парни — братья моей возлюбленной, если бы я унаследовал дело своего отца, то в конце концов женился бы на этой девушке, потому что она бы обязательно ответила взаимностью на мое чувство! Естественно, я ни минуты не сомневался, что в тех условиях, которые рисовались в моем воображении, я столь же пылко любил бы ее, как в действительности… Я точно помню, что в первую нашу встречу на ней было надето желтое платье, и долго еще этот цвет, случайно попав мне на глаза, заставлял учащенно биться мое сердце…»

Далее на основе этой картины Фрейд выстраивает целую теорию «маскирующих воспоминаний», приходя к выводу, что за Жизелой и ее желтым платьем скрывалась его кузина Полина с букетом одуванчиков, которые он пытался отнять у нее, когда ему было два или три года. На самом же деле за этим, в свою очередь, скрывалось желание отнять у кузины девственность.

Но нетрудно заметить, что отрывок этот слишком литературен, чтобы претендовать на какую-либо научную точность. Фрейд описывает свое отрочество в духе «Страданий юного Вертера», и в нем куда больше вымысла, чем правды и бесстрастного анализа. На самом деле Сиги Фрейду в те, первые его каникулы во Фрейберге было не 17, а 16 лет, а Жизеле отнюдь не 15, а всего 12. Правда, как многие еврейские девочки, она к этому возрасту уже начала взрослеть, под ее платьем явно обозначились будущие груди; в ее фигуре наметились формы будущей женщины. Этого оказалось более чем достаточно, чтобы шестнадцатилетний ученик мужской гимназии, до того почти не общавшийся с особами женского пола (если не считать матери и сестер), попросту потерял голову от желания обладать сестрой своего друга. Жизела заимела в его подростковых эротических фантазиях то место, которое прежде занимали героини Апулея или гётевская Гретхен.

Но Сиги Фрейд был слишком хорошо воспитан, чтобы помыслить о соблазнении Жизелы. Нет, вместо этого он и в самом деле начал выстраивать в голове воздушные замки о том, как они поженятся и Жизела в первую брачную ночь отдаст ему свою невинность. Понятно, что рассказать Эмилю о тех чувствах, которые он испытывал к его сестре, Сиги не мог (это было бы пошло и бестактно!). А потому он решается поделиться своей тайной с Эдуардом Зильберштейном.

В письмах последнему Фрейд рассказывает об овладевшей им страсти, называя Жизелу Ихтиозаврой. Логика в таком кодировании самая прямая: «флюс» по-немецки означает река, вот Жизела и становится «ихтиозавром», доисторическим водным животным. Но при желании в этом имени можно увидеть и другой смысл: Жизела разбудила в Сиги самые древние, доисторические, потаенные животные инстинкты, до поры до времени дремлющие в каждом будущем мужчине.

Влюбленный по уши, вновь и вновь грезящий о том, как он в будущем овладеет Жизелой на правах законного супруга, Фрейд возвращался в Вену. Его соседями по купе оказались галицийские евреи, и, глядя на них, Сиги вдруг вновь ощутил приступ брезгливости и стыд за то, что он принадлежит к этому народу. Его письмо Зильберштейну о своих попутчиках полно сарказма и явно отдает антисемитизмом.

«Мадам еврейка и ее семья были родом из Межирича, подходящая компостная куча для таких сорняков», — пишет он Зильберштейну, констатируя, что это «не те евреи», отнюдь не такие, как он сам и его друзья. И вновь трудно отделаться от ощущения, что отношение Фрейда к «мадам еврейке» связано с его сложным отношением к матери, образ которой в его бессознательном невольно ассоциировался с этой попутчицей. Иначе просто трудно объяснить, почему юный Фрейд увидел не индивидуум, а именно архетип еврейской женщины.

Целый год Фрейд грезил о Жизеле, посвящая ей всё новые стихи, а летом 1872 года снова отправился в гости к Флюсам. За прошедшие месяцы Жизела еще больше похорошела и превратилась в настоящую еврейскую красавицу — с орлиным носом, длинными черными волосами, чувственными пухлыми губами и смуглой, отливающей медью кожей. Сиги понял, что его страсть к сестре друга не только не уменьшилась, но и, напротив, возросла. Но начать заигрывать с девушкой и уж тем более признаться ей в любви в расчете получить хоть какую-то, пусть и не полную чувственную компенсацию за это признание он так и не решился.

«Я не приближаюсь к ней, а сдерживаюсь», — пишет он Зильберштейну, сетуя на «бессмысленного Гамлета внутри меня».

Но и это лето закончилось. Сигизмунд вернулся в Вену, чтобы приступить к последнему году учебы в гимназии, сдать выпускные экзамены и определиться с выбором будущей профессии. Все эти заботы на какое-то время отодвинули мысли о Жизеле на задний план, но она продолжала сниться юному Фрейду по ночам, и, проснувшись, он не раз обнаруживал на одеяле расплывающееся белое, липкое пятно…

Необходимо отметить, что, будучи в числе лучших учеников класса, Сиги Фрейд отнюдь не был мальчиком-паинькой. Напротив, он принимал активное участие во многих школьных проказах, в том числе и в грубых, подчас напоминающих травлю шутках над учителями. Да и, в сущности, чем была вся его последующая жизнь, все его будущие книги, как не одной большой шалостью, устроенной в шумном классе человечества?!

При этом одной из самых характерных черт его характера уже тогда была страсть к спорам, причем совершенно не важно, на какую тему. Услышав чье-либо мнение по тому или иному вопросу, Фрейд тут же начинал его оспаривать, выстраивая свою систему аргументов.

«Еще в школе я всегда был среди самых дерзких оппозиционеров и неизменно выступал в защиту какой-нибудь радикальной идеи. Как правило, готов был сполна платить за это, идти до конца. Мне часто казалось, что я унаследовал дух бунтарства и всю ту страсть, с которой наши древние предки отстаивали свой Храм, свою веру. Я мог бы с радостью пожертвовать своей жизнью ради великой цели. Учителя часто ругали меня. Но когда выяснилось, что я первый ученик в классе и сверстники оказывают мне всеобщее уважение, то перестали жаловаться на меня родителям», — вспоминал Фрейд в письме Марте от 2 февраля 1886 года[53].

Трудно сказать, сознавал ли Фрейд, что эта его страсть к спорам, стремление посмотреть на любое явление с другой стороны, было… типично еврейской чертой, и именно в спорах, пусть и на другие темы, состояла учеба тех самых «не тех евреев», которых он так презирал.

В сущности, весь Талмуд, без которого невозможно представить себе иудаизм, представляет собой бесконечные споры между еврейскими мудрецами по самым различным, на первый взгляд вполне очевидным вопросам — с тем, чтобы в итоге стало ясно, что верной как раз является некая скрытая, совершенно неочевидная поначалу точка зрения. Вся еврейская культура, по большому счету, базируется на искусстве ведения дискуссии, так называемом «пильпуле», оттачивании логического мышления.

Так что и здесь попытка убежать от самого себя закончилась для Фрейда полной неудачей: он был евреем до мозга костей. По характеру. По образу мышления. По системе ценностей, которой старался придерживаться, пусть это далеко не всегда у него получалось.