Глава тринадцатая ОТЕЦ ПЕРВОБЫТНОЙ ОРДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава тринадцатая

ОТЕЦ ПЕРВОБЫТНОЙ ОРДЫ

К написанию книги «Тотем и табу» Фрейд приступил еще в 1911 году, но непрестанно жаловался, что она продвигается крайне медленно из-за того, что он вынужден отвлекаться на дрязги с Адлером и Юнгом. Правда, видимо, заключается в том, что и ключевые мысли книги, и ее содержание непрестанно менялись по мере развития самих этих дрязг, вбирая в себя новый душевный опыт ее автора.

Первые главы «Тотема и табу» были опубликованы в начавшем выходить в январе 1912 года психоаналитическом журнале «Имаго»[216], редакторами которого стали ближайшие и самые верные на тот момент ученики Фрейда Ганс Закс и Отто Ранк.

Открывающая книгу глава — «Боязнь инцеста» — написана явно в пику своим оппонентам. Как и Адлер, а затем и Юнг, Фрейд обращается к «детству человечества», к повседневной жизни первобытного племени или современных племен, оставшихся на первобытной стадии развития. При этом он ставил целью выявить, с одной стороны, истоки неврозов современного человека как естественное следствие подавления сексуальности и вытеснения ее в бессознательное, начавшееся на самой ранней стадии развития человеческого общества, а с другой — доказать, что именно это и привело к рождению морали и обусловило дальнейшие пути развития общества. При этом Фрейд опирался в своих изысканиях на модные в то время научно-популярные работы «Золотая ветвь» Джеймса Джорджа Фрэзера и «Первобытная культура» Эдуарда Тэйлора.

Не секрет, что многие страницы «Тотема и табу» вызывают у профессиональных антропологов и этнографов, мягко говоря, недоумение, причем буквально с первых страниц книги.

Пересказав вычитанные им в популярной литературе сведения об аборигенах Австралии, у которых якобы действует категорический запрет на брак и любые сексуальные отношения между представителями каждого племени, поклоняющимися одному тотему, Фрейд делает странный и совершенно неверный вывод, что такой запрет характерен для всех народов, задержавшихся на первобытной стадии развития. Следовательно, идет он дальше, запрет на эксогамные браки был характерен и для всего человеческого общества на том этапе. То есть мужчина, принадлежащий к племени с одним тотемом, должен был непременно жениться на женщине из другого племени, с другим тотемом, и при этом его дети считаются принадлежащими к тотему отца и уже не могут вступить в интимные отношения с женщинами этого тотема. Причину такого запрета Фрейд видит в возникшем уже на самом раннем этапе развития боязни инцеста и стремлении путем запрета брака внутри тотема запретить возможные сексуальные контакты между отцом и дочерьми, а также между матерью и сыном и братьями и сестрами.

Подобранные Фрейдом примеры впечатляют и убеждают в его правоте, но только в случае, если забыть, насколько тенденциозно эти примеры подобраны — как, впрочем, тенденциозны и следующие из них выводы.

Во-первых, при желании можно найти не меньше, а то и больше широко известных примеров из жизни древних народов, в которых такие близкородственные сексуальные контакты были разрешены, а подчас считались и обязательными (например, среди представителей некоторых династий египетских фараонов).

Во-вторых, в истории многих народов мы не только не встречаем эксогамный брак, принятый у австралийских аборигенов, но и наоборот — категорический запрет на подобные браки с требованием жениться исключительно на женщинах из своего народа или клана (касты). При этом Фрейду не было нужды обращаться за подобными примерами к брачным законам японцев или индусов: он не мог не знать, что иудаизм категорически запрещает браки с неевреями, не мог не помнить как рассказа Библии об Ездре, велевшем евреям изгнать жен-неевреек, так и того, что именно Пятикнижие является первым древнейшим документом, четко определяющим, какие сексуальные отношения следует считать инцестом, и запрещающим их на том основании, что этими отношениями грешили народы Ханаана. При этом иудаизм разрешает браки между кузенами, и в период Фрейда они были широко распространены в еврейской среде. Но Фрейд почему-то все эти факты в «Тотеме и табу» упорно игнорирует — как, впрочем, и любые другие факты и доводы, имеющие отношение к Библии.

Эта тенденциозность базовых постулатов в итоге определила тенденциозность и весьма спорную научную ценность всей книги, которая, тем не менее, благодаря писательскому таланту Фрейда с интересом читается любителями подобной литературы и в наши дни.

Кроме того, несмотря на вышеуказанные недостатки, по всей книге разбросано, как это часто бывает у Фрейда, немало любопытных и достойных обсуждения идей. К примеру, если в попытке объяснить страх некоторых древних народов перед инцестом Фрейд явно потерпел неудачу, то его объяснение сути взаимоотношений между зятем и тещей, а также того, почему некоторые народы (в том числе, скажем, и современные адыги) ограничивают взаимоотношения этих родственников, и в самом деле звучит интересно и правдоподобно:

«Известно, что отношение между зятем и тещей составляет и у цивилизованных народов слабую сторону организации семьи… Иному европейцу может показаться актом глубокой мудрости, что дикие народы, благодаря закону об избегании, сделали наперед невозможным возникновение несогласия между этими лицами, ставшими близкими родственниками. Не подлежит никакому сомнению, что в психологической ситуации тещи и зятя существует что-то, что способствует вражде между ними и затрудняет совместную жизнь. То обстоятельство, что остроты цивилизованных народов так нередко избирают своим объектом тему о теще, как мне кажется, указывает на то, что чувственные реакции между зятем и тещей содержат еще компоненты, резко противоречащие друг другу…

…Говорят, что родители молодеют со своими детьми; это в самом деле одно из ценных психических преимуществ, которое родители получают от своих детей… Это вживание в чувство дочери заходит у матери так далеко, что и она влюбляется в любимого мужа дочери, что в ярких случаях, вследствие сильного душевного сопротивления против этих чувств, ведет к тяжелым формам невротического заболевания. Тенденция к такому влюблению, у тещи во всяком случае, бывает очень часто, и или это самое чувство, или противодействующее ему душевное движение присоединяется к урагану борющихся между собой сил в душе тещи. Очень часто на зятя обращаются неприязненные садистические компоненты любовного движения, чтобы тем вернее подавить запретные нежные.

У мужчины отношение к теще осложняется подобными же душевными движениями, но исходящими из других источников. Путь к выбору объекта, возможно, вел его через образ матери, может быть, еще и сестер к объекту любви; вследствие ограничения инцеста его любовь отошла от обоих дорогих ему лиц детства с тем, чтобы остановиться на чужом объекте, выбранном по образу и подобию. Место его родной матери и матери его родной сестры теперь занимает теща. Развивается тенденция вернуться к выбору первых времен; но всё в нем противится этому. Его страх перед инцестом требует, чтобы ничто не напоминало ему о генеалогии его любовного выбора; то обстоятельство, что теща принадлежит к актуальной действительности, что он не знал ее уже с давних пор и не мог сохранить в бессознательном ее образ неизменным, облегчает ему отрицательное отношение к ней. Особенная примесь раздражительности и озлобленности в этой амальгаме чувств заставляет нас предполагать, что теща действительно представляет собой инцестуозное искушение для зятя, подобно тому, как нередко бывает, что мужчина сперва открыто влюбляется в свою будущую тещу прежде, чем его склонность переходит на дочь»[217].

Безусловно, последний пассаж основан на знакомстве Фрейда с историей любовных похождений Ференци. Несомненно, этот отрывок учитывает его личный анализ того, почему он остановил свой выбор на Марте, и опыт собственных неприязненных отношений с тещей. И тем не менее, думается, читатель согласится, что эти размышления Фрейда приложимы в той или иной степени ко многим вполне нормативным семьям.

Во второй главе — «Табу и амбивалентность чувств» — Фрейд явно отталкивается от известной мысли Фейербаха о том, что моральные установки человечества возникли из первоначальных запретов (табу) на те или иные действия. Он пытается доказать на примере одной из своих пациенток, что табу нередко приводят к возникновению у общества симптомов, схожих с симптомами навязчивого невроза, и в итоге «становятся причиной церемониальных действий и заповедей». Здесь он вновь утверждает уже высказанную им мысль, что любая религия — это форма невроза, формирующегося в результате запретов (причем запретов в первую очередь сексуального характера), вытесненных в итоге в бессознательное. Таким образом, Фрейд вновь становится в оппозицию Юнгу, считавшему, что к неврозам как раз приводит отказ от религиозности.

«Табу, — утверждал Фрейд, — является очень древним запретом, наложенным извне (или каким-нибудь авторитетом) и направленным против сильнейших вожделений людей. Сильное желание нарушить его остается в их бессознательном. Люди, выполняющие табу, имеют амбивалентную направленность к тому, что подлежит табу…»[218] Как справедливо указывает Валерий Лейбин, даже если принять на веру все высказываемые Фрейдом в «Тотеме и табу» идеи, его попытка построить свою теорию возникновения этики оказалась явно неубедительной.

Не менее спорной является и высказываемая далее Фрейдом идея о том, что само возникновение тотема и развитие первоначальной религии берет начало из всё тех же расстройств — эдипова комплекса и комплекса кастрации. На примере девятилетнего пациента одесского психотерапевта М. Вульфа, уже знакомого нам «маленького Ганса» и его ровесника Арпада, которым занимался Ференци, Фрейд выстраивает теорию, согласно которой страх кастрации и сексуальное соперничество с отцом, свойственные мальчикам, обычно переносятся на то или иное животное, перерастая в детскую фобию. У пациента Вульфа эти страхи трансформировались в боязнь собаки, у Ганса — в испуг перед лошадью, у Арпада — перед петухом. Но если учесть, что мышление человека на первобытной стадии его развития было подобно мышлению ребенка, продолжает Фрейд, то «всё становится на свои места»: «На основании этих наблюдений мы считаем себя вправе вставить в формулу тотемизма на место животного-тотема мужчину-отца. Тогда мы замечаем, что этим мы не сделали нового или особо смелого шага. Ведь примитивные народы сами это утверждают и, поскольку и теперь еще имеет силу тотемистическая система, называют тотема своим предком и праотцем. Мы взяли только дословно заявления этих народов, с которыми этнологи мало что могли сделать и которые они поэтому охотно отодвинули на задний план. Психоанализ учит нас, что, наоборот, этот пункт нужно выискать и связать с ним попытку объяснения тотемизма.

Первый результат нашей замены очень замечателен. Если животное-тотем представляет собой отца, то оба главных запрета тотемизма, оба предписания табу, составляющие его ядро — не убивать тотема и не пользоваться в сексуальном отношении женщиной, принадлежащей тотему, по содержанию совпадают с обоими преступлениями Эдипа, убившего своего отца и взявшего в жену свою мать, и с обоими первичными желаниями ребенка, недостаточное вытеснение которых составляет, может быть, ядро всех неврозов. Если это сходство больше, чем вводящая в заблуждение игра случая, то оно должно дать возможность пролить свет на происхождение тотема в незапамятные времена»[219].

Предвидя последующие возражения критиков, что на основе всего нескольких индивидуальных случаев детских фобий он делает алогичный вывод о том, что те же закономерности присущи и человеческому коллективу, то есть лежат в основе развития общества, Фрейд берет в себе союзники такого бесспорного авторитета своего времени, как Чарлз Дарвин. Он напоминает, что, согласно Дарвину, произойдя от высших приматов, первобытные люди на ранней стадии своего развития жили по тем же законам, что и обезьянье стадо, были «первобытной ордой». В этой орде самый сильный самец фактически присваивает себе всех самок, подавляя сексуальные притязания других, более слабых самцов, включая собственных сыновей, а то и изгоняя их из «орды», чтобы устранить подрастающих и набирающих силу соперников. Однако на определенном этапе снедаемые сексуальным голодом сыновья восстают против отца и совместными усилиями убивают его, чтобы завладеть самками, и даже поедают его. Но после такого отцеубийства в силу амбивалентности их чувств к отцу в них вновь вспыхивает любовь к нему и просыпается чувство вины, приводящее к его обожествлению и теперь уже добровольному запрещению для себя самок отца, то есть своих матерей:

«Ссылка на торжество тотемистической трапезы позволяет нам дать ответ: в один прекрасный день изгнанные братья соединились, убили и съели отца и положили таким образом конец отцовской орде. Они осмелились сообща и совершили то, что было бы невозможно каждому в отдельности. Может быть, культурный прогресс, умение владеть новым оружием дал им чувство превосходства. То, что они, кроме того, съели убитого, вполне естественно для каннибалов-дикарей.

Жестокий праотец был, несомненно, образцом, которому завидовал и которого боялся каждый из братьев. В акте поедания они осуществляют отождествление с ним, каждый из них усвоил себе часть его силы. Тотемистическая трапеза, может быть, первое празднество человечества, была повторением и воспоминанием этого замечательного преступного деяния, от которого многое взяло свое начало: социальные организации, нравственные ограничения и религия.

Для того чтобы, не считаясь с разными предположениями, признать вероятными эти выводы, достаточно допустить, что объединившиеся братья находились во власти тех же противоречивых чувств к отцу, которые мы можем доказать у каждого из наших детей и у наших невротиков, как содержание амбивалентного отцовского комплекса. Они ненавидели отца, который являлся таким большим препятствием на пути удовлетворения их стремлений к власти и их сексуальных влечений, но в то же время они любили его и восхищались им. Устранив его, утолив свою ненависть и осуществив свое желание отождествиться с ним, они должны были попасть во власть усилившихся нежных душевных движений. Это приняло форму раскаяния, возникло сознание вины, совпадающее с испытанным всеми раскаянием. Мертвый теперь стал сильнее, чем он был при жизни… То, чему он прежде мешал своим существованием, они сами себе теперь запрещали, попав в психическое состояние хорошо известного нам из психоанализа „позднего послушания“. Они отменили поступок, объявив недопустимым убийство отца тотема, и отказались от его плодов, отказавшись от освободившихся женщин. Таким образом, из сознания вины сына они создали два основных табу тотемизма, которые должны были поэтому совпасть с обоими вытесненными желаниями Эдиповского комплекса»[220].

Отсюда, по Фрейду, развивается идея бога-отца, все более отдаляющегося и возвышающегося над людьми, перенос такого отношения на обожествляемых царей и вождей одновременно с возникновением мифов, призванных еще больше уменьшить чувство вины за давнее убийство прародителя — мифов, в которых сам бог убивает олицетворяющее его животное. По мере роста роли сыновей в семье рождаются мифы, в которых молодые божества осуществляют инцест с матерью назло отцу, убиваются им и затем воскресают. Вершины своего развития эти мифы достигают в основной идее христианства.

«В христианском мифе первородный грех человека представляет собой несомненно прегрешение против бога-отца. Если Христос освобождает людей от тяжести первородного греха, жертвуя собственной жизнью, то это заставляет нас прийти к заключению, что этим грехом было убийство. Согласно коренящемуся глубоко в человеческом чувстве закону Талиона, убийство можно искупить только ценой другой жизни; самопожертвование указывает на кровавую вину. И если это приношение в жертву собственной жизни ведет к примирению с богом-отцом, то преступление, которое нужно искупить, может быть только убийством отца.

Таким образом, в христианском учении человечество самым откровенным образом признаётся в преступном деянии доисторического времени, потому что самое полное искупление его оно нашло в смерти сына. Примирение с отцом тем более полное, что одновременно с этой жертвой последовал полный отказ от женщины, из-за которой произошло возмущение против отца. Но тут-то психологический рок амбивалентности требует своих прав. Вместе с деянием, дающим отцу самое позднее искупление, сын также достигает цели своих желаний по отношению к отцу. Он сам становится богом наряду с отцом, собственно, вместо него. Религия сына сменяет религию отца»[221].

В заключении книги Фрейд, по сути дела, признает плодотворность разработанной Юнгом его идеи коллективного бессознательного, однако при этом настаивает на вполне рациональном, материалистическом толковании этого понятия без всякого юнговского налета метафизики. «Без допущения массовой психики, непрерывности в жизни чувств людей, дающей возможность не обращать внимания на прерываемость душевных актов вследствие гибели индивидов, психология народов вообще не может существовать. Если бы психические процессы одного поколения не находили бы своего продолжения в другом, если бы каждое поколение должно было бы заново приобретать свою направленность к жизни, то в этой области не было бы никакого прогресса и почти никакого развития»[222], — провозглашал Фрейд.

«Тотем и табу» вышли в свет отдельной книгой в 1913 году в издании Гуго Геллера. Серьезные ученые отнеслись к книге так же, как в свое время профессор фон Крафт-Эбинг отнесся к лекции Фрейда о совращении — как к «антропологической сказке». Они были недалеки от истины. Это и в самом деле была своего рода «сказка», рассказанная неисправимым романтиком Фрейдом, переплавившим историю своего конфликта с Адлером и Юнгом во всеобщую историю человеческой культуры и цивилизации, начавшуюся с восстания сыновей против безграничной власти отца. «Убив» своего духовного отца Фрейда, чтобы занять его место, Адлер и Юнг теперь до конца жизни были обречены на чувство вины, и какие бы идеи они ни развивали, эти идеи всё равно брали свои истоки в его учении.

Конечно, многие построения Фрейда в «Тотеме и табу» выглядят натянутыми и спекулятивными. Подобранные им для обоснования этих построений факты, как уже было сказано, весьма тенденциозны. Особенно это бросается в глаза, когда обнаруживаешь, что, аргументируя свои выводы примерами из мифологии и религии разных народов, Фрейд, как уже опять-таки отмечалось, игнорирует Священную историю собственного народа. Он словно не желает замечать, что центральным событием своей истории евреи считают жертвоприношение не отца, а сына — именно готовность Авраама принести в жертву Исаака по воле Бога, согласно иудаизму, и лежит в основе обетования Господа вечности еврейского народа и его особого пути в истории. Сам этот рассказ открывает огромные возможности для психоанализа, но Фрейд словно забывает об этом, вытесняя историю жертвоприношения Авраама в самые глубины своего бессознательного.

«Наворачивать» версии о том, почему он решил об этом «забыть», можно до бесконечности. Скажем, предположить, что таким образом Фрейд хотел стереть из памяти, что он, подобно Аврааму, в жертву целостности и верности своего учения принес дружбу с Юнгом, которого называл «любимым сыном». Фрейд еще сделает идею отцеубийства центральной в своей последней работе «Моисей и единобожие», в которой он попытался дать свое объяснение происхождению иудаизма и окончательно свести счет с религией предков.

М. И. Попова, безусловно, права, когда пишет, что «историко-религиоведческая концепция Фрейда при всей ее завораживающей неожиданности грешит множеством серьезных недостатков. К их числу относятся: 1) несоблюдение простейших норм научного исследования; 2) сознательное игнорирование достижений соответствующих отраслей знания; 3) произвол в отборе фактов и научных теорий; 4) односторонность и догматизм их интерпретации; 5) необоснованное стирание различий между нормой и патологией, психологическим и социальным; 6) подмена исторической правды художественным вымыслом. Но, по-видимому, самым убедительным показателем научной несостоятельности психоаналитических новаций в области истории религии является тот факт, что ни „Тотем и табу“, ни „Моисей и единобожие“ почти не цитируются в серьезных академических изданиях. Если они и упоминаются в обзорах литературы, то исключительно как исторический курьез, как пример несостоявшегося открытия»[223].

В то же время не следует забывать, что книга «Тотем и табу» оказала немалое влияние на развитие мировоззрения европейской интеллигенции, всё дальше и дальше отходившей от религии. Многие современники Фрейда попросту не замечали всех недостатков и несуразностей этой книги, ведь она помогала им выстроить некую мировоззренческую систему, в которой достижения современной физики, дарвинизм и социальные учения укладывались в единую схему. Физика, биология, история, философия, психология, социология в этой схеме одна другой не противоречили и многое взаимообъясняли, что и обеспечивало среднестатистическому светскому культурному европейцу необходимый психологический комфорт и избавляло его от «онтологического невроза». Эти идеи Фрейда (пусть и без упоминания его имени) активно использовались авторами учебников и «монографий» по научному атеизму и потому хорошо знакомы многим бывшим советским и современным российским интеллигентам, продолжая составлять часть их мировоззрения. Зачастую именно на этих идеях они и выстраивают «критику религии» в дискуссиях со своими верующими оппонентами.

* * *

Тем временем психоанализ стремительно набирал популярность, несмотря на все сотрясающие его изнутри скандалы. Состоятельные люди со всей Европы, включая Россию, направляли к модному венскому доктору своих детей (подобно Сержу Панкееву), едва им казалось, что у их отпрысков появились признаки невроза. А так как за подобные признаки они порой принимали обычное непослушание и капризы, то и у Фрейда, и у его ближайших учеников пациентов было более чем достаточно. Причем пациентов, готовых платить поистине астрономические гонорары. Состояние Фрейда непрерывно росло, и материальное благополучие позволяло ему частично финансировать издание различных психоаналитических трудов. Другую часть этого финансирования обеспечивали щедрые пожертвования всё тех же поклонников и пациентов.

В октябре 1913 года перед «паладинами Фрейда» пал один из последних бастионов Европы — чопорная, поджимающая губы при каждом упоминании о сексуальности Англия. Эрнест Джонс и его молодой коллега Дэвид Эдри создали Лондонское психоаналитическое общество, назначив друг друга президентом и секретарем. Оба очень скоро стали популярны в британской столице (и это — несмотря на подмоченную репутацию Джонса!), и оба вели безбедную жизнь, не испытывая недостатка в пациентах. Незадолго до этого Ференци создал в Будапеште Венгерскую психоаналитическую ассоциацию.

В этот же период вокруг Фрейда складывается довольно большой круг ближайших учеников и поклонников обоего пола. Можно сравнивать этот круг с «двором» хасидского цадика или — с королевским двором, но по самой своей сути они были той самой «первобытной ордой», которую Фрейд описал в «Тотеме и табу».

Одной из первых в этот круг вошла та самая Сабина Шпильрейн, у которой в 1909 году был роман с Юнгом. Сабина попыталась тогда искать утешения у Фрейда, но он занял двойственную позицию, предпочитая верить Юнгу, что речь идет о девушке, страдающей тяжелым неврозом навязчивости и одержимой идеей родить нового мессию, в крови которого смешались бы еврейская и арийская расы. В ответ на жалобы Шпильрейн Фрейд отвечал, что он убежден, что «Юнг не способен на такие легкомысленные и неделикатные поступки». Однако по мере нарастания конфликта с Юнгом Фрейд начал доверять ее рассказам о «низком поведении» Юнга.

С осени 1911-го по весну 1912 года Шпильрейн находилась в Австрии и за это время окончательно сблизилась с Фрейдом. Узнав, что она вышла замуж за врача-еврея Пауля Шефтеля и ждет от него ребенка, Фрейд поспешил написать ей, как он рад этому событию: «Теперь я могу вам признаться, что мне совсем не нравилась ваша навязчивая идея родить Спасителя от смешанного брака. Во время своей антисемитской фазы Бог уже сотворил его, выбрав для этого самую лучшую расу — еврейскую. И пусть это всего лишь предрассудки!.. Что касается меня, то я уже излечился от всех последствий преклонения перед арийцами, и мне бы хотелось надеяться, что ваш ребенок — если, конечно, родится мальчик — станет сионистом. Нужно, чтобы он был брюнетом, или, во всяком случае, стал им. И — никаких блондинов!»

Лидия Флем, цитируя это письмо, считает, что слово «сионист» было совершенно несвойственно лексикону Фрейда. Однако это, безусловно, не так. Будучи членом «Бней-Брит», Фрейд следил за развитием родившегося в Вене сионистского движения и, по мнению Виттельса, с годами всё больше и больше склонялся к поддержке идеи создания еврейского национального очага. Другое дело, что внешне он этого никак не выказывал. Во всяком случае, когда его сын Эрнст вступил в сионистский кружок и не без опасения сообщил об этом отцу, скупой на нежности Фрейд обнял и поцеловал сына, благословляя его выбор. В 1917 году Фрейд горячо приветствовал декларацию Бальфура, обещавшую евреям возродить их национальное государство в Палестине.

Но вернемся к Сабине Шпильрейн. 20 апреля 1913 года, когда отношения с Юнгом уже были разорваны, Фрейд писал молодой женщине: «Мои отношения с вашим швейцарским героем окончательно прерваны. Его поведение было слишком отвратительным. Со времени вашего первого письма мое мнение о нем очень сильно изменилось».

В 1913 году с Фрейдом сближается другая бывшая ученица Юнга — так же, как и Шпильрейн, в будущем очень известный психоаналитик Евгения Сокольницкая. Выпускница медицинского факультета Сорбонны, она прибыла в Вену, чтобы пройти здесь психоанализ, а затем и сама стала практиковать. Еще до этого, в ноябре 1912 года, в доме Фрейда появилась легендарная Лу Андреас-Саломе. Ровесница Марты, она не была обременена детьми и к своим пятидесяти годам сумела сохранить женскую красоту и привлекательность…

Потом, в разные годы, к «орде» присоединились Абрам Кардинер, Джозеф Уэртис, Смайли Блантон, Хильда Дулитл, Мари Бонапарт и др. Но костяк долгое время оставался тем же: Ференци, Ранк, Закс, Джонс, Абрахам. Фрейд подавлял как их самих, так и их женщин своей харизмой, был для них отцом и богом одновременно. Все любовницы и жены его учеников проходили у Фрейда психоанализ, и потому он знал все тайны своих верных рыцарей.

Вопрос вопросов заключается в том, вступал ли Фрейд в интимные отношения со своими пациентками, включая жен и любовниц учеников (скажем, с той же Лоу Канн и юной Эльмой Палос, подругой Шандора Ференци), или нет. Фрейдофобы убеждены, что именно так всё и было, так как в свои пятьдесят с лишним лет Фрейд, вероятнее всего, еще сохранял вполне приличную сексуальную активность. Сторонники идеализации образа Фрейда, напротив, уверены, что их кумир никогда не позволял себе такого нарушения врачебной этики, хотя и имел для этого возможность — ведь согласно его же теории все пациентки влюбляются в своих психоаналитиков, так как переносят на них вытесненные сексуальные влечения.

Сам Фрейд в 1912–1913 годах явно обихаживал и Лу Андреас-Саломе, и Лоу Канн, даря обеим цветы и выказывая другие знаки внимания. Но при этом Фрейд утверждал, что у него с этими женщинами был исключительно «интеллектуальный роман» и он испытывал к ним новое, незнакомое ему прежде чувство, в котором, возможно из-за возраста, не было былой примеси сексуальности (то есть раньше эта примесь точно была!).

Андреас-Саломе, удивительная женщина, пленявшая многих выдающихся мужчин Европы, ставшая роковой любовью Фридриха Ницше и первой любовницей Райнера Марии Рильке, всерьез увлеклась психоанализом, с 1914 года стала практиковать, а ее книга «Эротика» стала в Европе бестселлером. Она же и познакомила Фрейда с Рильке.

Как бы то ни было, даже если Фрейд и в самом деле физически не посягал на женщин своей «орды», он в любом случае отобрал их у своих «сыновей» в духовном смысле этого слова. Для всех вышеназванных женщин на первом месте был великий Фрейд, любым указаниям которого они были готовы слепо следовать, а уже затем мужчина, числящийся их мужем или любовником.

Вместе с тем нельзя не признать, что Фрейд извлек определенные уроки из истории с Адлером и Юнгом — перестал рубить сплеча и стал намного деликатнее обращаться с учениками. Когда Ференци и Закс увлеклись необычайно модными в тот период паранормальными явлениями вроде телепатии, телепортации, спиритизма и пр., Фрейд, будучи рационалистом, не стал на этот раз спешить с отповедями и обвинениями, а даже немного «подыграл» ученикам. Он сделал вид, что поверил в реальность подобных явлений, но заявил, что им следует найти естественно-научное объяснение — возможно, что речь идет еще об одном способе проявления бессознательного в человеке. Результатом сдвига учеников в это направление стала вышедшая в конце 1913 года книга Отто Ранка и Ганса Закса «Значение психоанализа в науках о духе».

* * *

Из других работ этого периода следует отметить статьи «Мотив выбора ларца» и «„Моисей“ Микеланджело», в которых Фрейд продолжает начатые в «Бреде и снах в „Градиве“ В. Йенсена» попытки приложить психоанализ к произведениям литературы и искусства.

В «Мотиве выбора ларца» он обращается сразу к двум произведениям Шекспира — к «Венецианскому купцу», где Порция, следуя завещанию отца, заставляет трех претендентов на ее руку выбрать один, «правильный» из трех ларцов (золотого, серебряного и свинцового), и к «Королю Лиру», решившему поделить королевство между тремя своими дочерьми. Фрейд напоминает читателю, что в этом сюжете нет ничего нового: во многих сказках и мифах юный герой выбирает одну возлюбленную из трех, да и старый Лир должен, в сущности, выбрать одну из трех женщин, являющихся его дочерьми, а три ларца Порции подобны трем женщинам. Далее Фрейд выдвигает весьма спорную версию о том, что герой чаще всего останавливает свой выбор на той, которая хранит молчание (как и Корделия в «Короле Лире») и эта немота означает стремление к смерти. Далее, чтобы подтвердить, что в сновидениях немота является «изображением смерти», Фрейд приводит историю «высокоинтеллигентного человека» (на самом деле это личная история Ференци, видевшего в ней доказательство существования телепатии и загробной жизни) о том, как «ему приснился друг, от которого очень долгое время не было никаких вестей и которого он не переставал упрекать за молчание. В ответ на его упреки друг хранил молчание. Позднее обнаружилось, что примерно в это самое время он покончил жизнь самоубийством»[224].

В итоге Фрейд приходит к выводу, что в «Короле Лире» Шекспир изображает «три неизбежных для любого мужчины отношения к женщине: женщина-роженица, друг и губительница. Или три формы, в которых предстает перед нами образ матери в разные периоды ее жизни — собственно мать, возлюбленная, которую мужчина выбирает по образу и подобию матери, и, наконец, мать-земля, берущая его в свое лоно. Однако напрасно старик добивается любви женщины в том виде, в каком он получил ее от матери; лишь третья из олицетворяющих судьбу женщин, молчаливая богиня смерти, примет его в свои объятия»[225].

Вне сомнения, поводом для написания этой довольно путаной статьи послужили, как обычно, какие-то личные переживания самого Фрейда, но какие именно, мы можем только догадываться. Возможно, она родилась от беспокойства за болезнь матери (хотя, напомним, до смерти Амалии Фрейд-Натансон оставалось еще 17 лет и она была весьма крепкой женщиной). Не исключено, что Фрейда в это время начали вновь посещать мысли о приближающейся смерти, особенно в связи с его недавним обмороком. А может, он вдруг с грустью обнаружил, что на фоне угасающей сексуальности утратил прежнюю мужскую привлекательность для своих пациенток и теперь ему остается довольствоваться любовью лишь «молчаливой богини смерти».

Однако для истории важны не эти переживания Фрейда, а то, что именно в этой работе впервые мелькнула идея, которая позже будет развита в других его статьях — о диалектическом единстве Любви и Смерти, Эроса и Танатоса.

Анализ статуи Микеланджело «Моисей», которой Фрейд в течение долгого времени любовался во время пребывания в Риме в 1901 году, отразил его восхищение этой работой гения. В своем анализе Фрейд исходил из того, что Микеланджело был блестящим знатоком не только анатомии человека, но и его психологии и знал, что каждое движение человека отражает его психологическое состояние в данный момент. Поэтому в статуе не могло быть ни одной случайной детали: и поворот головы Моисея, и его поза, и то, как он придерживает бороду, и то, как держит скрижали, должно быть исполнено глубочайшего смысла.

В письме Эрнсту Вайсу, датированном апрелем 1933 года, Фрейд утверждает, что потратил на изучение статуи три недели, в течение которых «ежедневно стоял в церкви перед статуей, изучал ее, измерял, зарисовывал, пока не достиг того понимания, которое отважился выразить в статье…».

В «„Моисее“ Микеланджело» Фрейд отвергает как ту точку зрения, согласно которой великий скульптор изобразил в Моисее некий обобщенный образ пророка, так и то, что он показал Моисея в состоянии аффекта, незадолго до того, как тот, возмутившись создавшими золотого тельца евреями, разобьет о землю скрижали Завета.

«В его фигуре, — писал Фрейд, — угадывается не начало действия, а последняя фаза завершенного движения. Вначале, в пароксизме бешенства, он действительно хотел вскочить с места, осуществить акт мести, забыв при этом свои скрижали. Однако он преодолел искушение: так он и останется сидеть теперь, преодолев свой гнев, с выражением боли и презрения на лице…

Вертикальный план фигуры как бы делится на три части. В выражении лица отражаются аффекты, средняя часть фигуры выдает следы подавленного движения, в постановке ноги угадывается неосуществленное намерение — можно предположить, что процесс самоукрощения идет как бы сверху вниз…

Нам могут, однако, возразить: ведь это же не тот Моисей, которого мы знаем по Библии, который в действительности воспламенился гневом и разбил скрижали, бросив их наземь.

Этот Моисей вызван к жизни ощущением художника, позволившего себе изменить текст Священного Писания и исказить характер Божьего человека…»[226]

И далее:

«Более существенным, чем нарушение священного текста, представляется нам то превращение, которое, согласно нашей трактовке, претерпел характер Моисея. В библейской традиции Моисей предстает перед нами человеком вспыльчивым, склонным к бурному проявлению страстей… Микеланджело установил, однако, на гробнице папы совсем другого Моисея, который во многом превосходит как Моисея Библии, так и Моисея — реальное историческое лицо. Он переработал мотив разбитых скрижалей, разгневанный Моисей не разбивает скрижалей, наоборот, видя, что скрижали могут разбиться, он обуздывает свой гнев. Этим Микеланджело вложил в фигуру Моисея нечто новое, возвышающее его над людьми: мощное тело, наделенная исполинской силой фигура становятся воплощением высокого духовного подвига, на который способен человек — подвига подавления своих страстей, повинуясь голосу высокого предназначения»[227].

Остается заметить, что на самом деле в такой трактовке образа Моисея нет ничего нового: многие еврейские комментаторы Пятикнижия за сотни лет до Фрейда, анализируя текст, приходили к выводу, что в момент, когда Моисей разбивал скрижали, он вовсе не находился в состоянии аффекта. Нет, это был глубоко продуманный, исполненный огромного смысла шаг, так как за 80 прожитых лет Моисей многое понял и научился справляться со своими страстями. Но Фрейд то ли не знал этих комментариев, то ли «забыл» о них — как «забывал» о Бёрне, Шопенгауэре, Вейнингере…

В любом случае, и эта статья была в определенном смысле слова заявкой на будущее: она высветила интерес Фрейда к образу «Моисея», который в итоге выльется в написание одной из самых спорных его работ.

Фрейд явно стоял на пороге обновления своей жизни, новых идей, нового, куда более зрелого, приходящего с возрастом видения реальности. Но до начала этого нового этапа должно было произойти немало важных событий.

* * *

Одной из знаковых работ Фрейда 1914 года стала статья «К введению в нарциссизм», где он разрабатывает идеи, уже высказанные им в «Трех очерках по теории сексуальности». И эта статья опять-таки в значительной степени посвящена полемике с Юнгом и в первую очередь его утверждению, что «теория либидо оказалась несостоятельной при шизофрении», и введенному им понятию «интроверзия либидо». Для Фрейда важно было доказать, что в основе многих психических нарушений лежит нарциссический невроз, при котором либидо перенагружает «Я», юнговская интроверсия (то есть обращение либидо на внутренний мир человека, а не на внешние объекты), как следствие того же нарциссического невроза, в котором либидо переносится на фантазмы.

В этой статье Фрейд вновь повторяет уже высказывавшуюся им ранее мысль о нарциссическом выборе сексуального объекта и «выборе по примыканию», когда любовь переносится на объект, сходный по образу с родителями человека; а также идею о том, что «зависть к пенису» и его отсутствие ведут к образованию «кастрационного комплекса» у девочек, что в значительной степени затем определяет природу женской сексуальности.

Однако важной новацией этой работы стало введение в психоанализ термина «идеал-Я», под которым Фрейд понимал образование в психике каждого человека некого образца, которому он хотел бы следовать, — и связь этого «идеал-Я» с нарциссическим влечением.

«То, что человек ставит перед собой в качестве идеала, есть лишь замена утраченного нарцизма его детства, когда он видел идеал в себе самом», — утверждал Фрейд.

Как уже понял читатель из этого беглого обзора двух работ Фрейда начала 1914 года, конфронтация с Юнгом в течение всего этого времени нарастала, и 20 апреля Юнг сложил с себя полномочия президента Международного психоаналитического общества.

В июне в шестом томе «Ежегодника психоаналитических и психопатологических исследований» появился уже пространно цитировавшийся на страницах этой книги очерк «К истории психоаналитического движения». В нем Фрейд подробно излагал суть своих разногласий с Адлером и Юнгом, и если читатель вспомнит, что именно там было написано о Юнге, то поймет, что после такого швейцарец попросту не мог оставаться в рядах Международного психоаналитического общества. Спустя месяц последовал вполне ожидаемый шаг: к торжеству Фрейда, Юнг и его сторонники наконец заявили о своем выходе из рядов общества. «Итак, мы избавились от них — от этой святой скотины Юнга и его ханжеских попугаев», — писал Фрейд Абрахаму 26 июля 1914 года.

Помимо новых идей и изгнания «любимого сына», покусившегося на авторитет и права «отца», Фрейда занимали в это время и другие заботы. В мае 1914 года проблемы с желудком навели Фрейда на подозрение, что у него рак прямой кишки. Когда обследование показали несостоятельность этих опасений, Фрейд написал, что он «заново вернулся к жизни» — то есть в предшествующие месяцы он в очередной раз был озабочен приближением смерти.

В это же время младшая дочь Фрейда Анна успешно сдала экзамены на должность школьной учительницы. Анна была последним ребенком, оставшимся дома, — остальные дети к тому времени уже вылетели из родительского гнезда. Сыновья вели самостоятельный образ жизни, две старшие дочери вышли замуж: Матильда — в 1909-м, а Софи — в 2013 году. В качестве подарка за успешно сданные экзамены родители решили сделать Анне подарок — девушка впервые в жизни одна отправилась в путешествие по Англии. Сначала ей предстояло жить в специальном пансионате для девушек, затем у родственников в Манчестере, а в экскурсии по Лондону ее должен был сопровождать верный ученик отца Эрнест Джонс.

Любопытно, что такой вроде бы большой знаток человеческих душ и сексуальности, как Фрейд, совершенно не понял, какому коту он доверяет сметану. Понадобилось срочное письмо от бывшей любовницы Джонса Лоу Канн, ставшей «миссис Герберт Джонс», чтобы у него открылись глаза: старый холостяк Джонс решил, что пришло время создать семью и что Анна Фрейд будет вполне подходящей для него партией. Озабоченный Фрейд тут же засел за письма дочери и Джонсу.

В письме Анне он писал, что если ее сестрам была предоставлена полная свобода в выборе будущего мужа, то ей — в силу неопытности и инфантильности — «покажется гораздо сложнее принять такое жизненно важное решение без нашего — в данном случае моего согласия». Он предупредил дочь, что «знает из самых надежных источников, что у доктора Джонса есть намерения ухаживать» за ней и что она должна самым категорическим образом пресечь эти попытки.

В письме Джонсу он предостерегал ученика и соратника, чтобы тот оставил его дочь в покое, и утверждал, что Анна в свои 18 лет «не претендует на то, чтобы к ней относились как к женщине, потому что всё еще далека от сексуальных желаний и довольно-таки холодна к мужчинам».

К Джонсу это письмо попало в руки почти сразу после того, как он встретил Анну на вокзале с огромным букетом в руке. В ответном письме он довольно холодно дал понять, что его неправильно поняли, и добавил, что Анна, «несомненно, позже станет замечательной женщиной, если сексуальное подавление не причинит ей вреда», — более прозрачного намека на то, что Фрейд может своей отцовской любовью помешать обычному женскому счастью дочери, сделать было невозможно.

Самое грустное заключается в том, что Джонс оказался прав. Безусловно, такой зять не устраивал Фрейда не только из-за своего, мягко говоря, очень фривольного прошлого, но и потому, что он не был евреем. Последнее, несмотря на весь его атеизм и «автоантисемитизм», для Фрейда было немаловажно. Но истина заключается в том, что Анна Фрейд, прожив долгую и творчески насыщенную жизнь, так никогда и не вышла замуж. Она стала пациенткой, нянькой, ближайшей сподвижницей, душеприказчицей, страстным пропагандистом и продолжательницей учения отца, но вот семью создать так и не смогла. И ответственность за то, что ее судьба сложилась так, а не иначе, видимо, и в самом деле несет Зигмунд Фрейд.

28 июня 1914 года Анна Фрейд прогуливалась с Джонсом по Лондону, а в венском парке Баден для чинно прогуливающихся пар духовой оркестр играл «Дунайские волны» Штрауса. Неожиданно дирижер прервал мелодию посередине — по телеграфу поступило сообщение об убийстве в Сараеве эрцгерцога Франца Фердинанда…