ЛЕНКА РЫЖАЯ. Глава из романа «Продавцы строк»[39]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛЕНКА РЫЖАЯ. Глава из романа «Продавцы строк»[39]

I

Если бы большевики, явившись во Владивосток, не закрыли всех публичных заведений Корейской слободки, а равным образом и заведения на Бородинской, № 3, Елена Кайсарова — Ленка Рыжая — и до сих пор жила бы, вероятно, во Владивостоке, опустившись лишь, быть может, до портовых трущоб, где стрихнин, сгоряча брошенный в пиво, или кривой нож ошалевшего от кокаина супника и оборвал бы жизнь этой великолепной, розовотелой, ласковой женщины. Но большевики недели через две после того, как овладели городом, распустили обитательниц публичных домов, как в доброе старое время институты для благородных девиц распускали своих воспитанниц на рождественские, скажем, каникулы, с той только разницей, что каникулярное время приморских проституток должно было продлиться неопределенно долго.

Ревком, «входя в положение эксплуатируемых женщин», даже обязал хозяек выдать девушкам «двухнедельное выходное пособие…». Но содержательницы публичных домов так и не выполнили справедливого требования высшего института краевой власти, и произошло это, главным образом, по вине самих девушек, которые постановление, направленное к их же пользе и выгоде, сочли почему-то глубоко несправедливым и от всего сердца сочувствовали своим бывшим хозяйкам, с истерическим визгом рвавшим на себе волосы.

Все огорчения и несправедливости, на которые девушки еще вчера жаловались посетителям, были забыты навсегда. Покидая дома, они — краса и гордость Корейской слободки — бились в рыданиях на необъятных грудях своих хозяек, обливая их кофты слезами с пылом нежных, любящих дочерей, навсегда покидающих родных матушек. А вечером на следующий день, переночевав в меблирашках на Морской улице, девушки вышли на Светланскую, чтобы продолжать свою работу теперь уже на свой собственный страх и риск.

Следует, однако, заметить, что приказ ревкома о «прекращении проституции, как пережитка буржуазного прошлого» открыл кое-кому из девушек и двери в иную жизнь. Дело в том, что прибывшая во Владивосток победоносная армия тов. Уборевича предъявила огромный спрос на женщин. Чуждые предрассудков, — без всякой иронии, — двадцатилетние комвзводы и комроты в день ликвидации Корейской слободки организовали подлинное сторожевое охранение дороги, ведущей от слободы к городу. Восхищенные миловидностью и нарядностью некоторых девушек, растроганные их заплаканными лицами и побуждаемые к аффективным действиям неведомым, в большинстве случаев, доселе запахом цветочного одеколона и пудры, эти юноши и молодые люди останавливали приглянувшихся им аборигенок слободки и тут же предлагали им временное сожительство, обещая, если сойдутся характерами, форменный загсовский закон.

Таким образом, каменистая дорога от Корейской слободки к городу, вихлявшаяся между сопками, стала для многих девушек путем к мирному семейному счастью, в честную трудовую жизнь порядочных женщин, что в те дни и было воспето в стихах поэтом коммунистической владивостокской газеты «Красное Знамя» Сашей Северным, бывшим каторжанином, а потом красным партизаном. И будь Ленка Рыжая обитательницей одного из публичных домов Корейской слободки, она, несомненно, тоже удостоилась бы счастья и чести стать женой какого-нибудь красного командира и, неглупая, ласковая, выдвинулась бы. пожалуй, в число первых дам Иркутского Краснознаменского полка.

Но заведение, в котором Ленка обитала уже около года, было более высокого сорта, чем те, что ютились в Корейской слободке. Оно, расположенное в стороне от пути великого переселения корейско-слободских проституток, не привлекло к себе внимания ни одного из красных командиров, и никто из них не караулил выхода Ленки из дома № 3. Вместо красных вояк у дверей этого дома, с традиционным глазком вроде тюремного, с утра вертелся китаец-товарник Сун, которому Ленка давно нравилась. И, дождавшись выхода девушки, Сун остановил ее и предложил ей стать его женой: отправиться с ним в его деревню, находившуюся недалеко от русской границы. Сун уверял Ленку, что он богат, что у него только одна жена-китаянка и что работать много Ленке не придется. Однако предложение Суна Ленку не ошеломило.

— Иди ты знаешь куда, косоглазый черт! — дернула она круглым плечом. — Не засти, отойди, а то как двину!

Но Сун, разнося по домам контрабандные товары, давно уже изучил характер русских женщин, вспыльчивый, но отходчивый а потому и не оставил Ленку, а пошел за нею, предлагая денег, и, как пробный шар, закинул удочку насчет Харбина.

— Моя совсем здесь скоро кончай работать, — сюсюкал он, семеня за рослой и статной Леной. — Как моя могу торговать, если капитана беги-беги или тюрьма сиди есть? Моя хочу Харбин ходи и там торговлю открывай. Мне русская мадам помогай надо…

На Харбин Лена клюнула, и в тот же день ее, прикрытую циновками и заваленную рыбой, корейская шаланда вывезла из ковша-бухточки Семеновского базара. Черный латаный парус туго набух ветром, и, спотыкаясь на волнах, шаланда взяла курс на Посьет, около которого сходились границы трех держав — РСФСР, Японии (Кореи) и Китая. Так стала эмигранткой проститутка Ленка Рыжая, которой, спустя полтора года после ее бегства, суждено было сыграть некоторую роль в жизни Левадова, владивостокского стихотворца, с которым мы познакомились в предыдущей главе этой повести.

II

Верстах в шестнадцати от Владивостока есть станция Седанка. И по старой орфографии Седанка писалась через «е», ибо, как уверяют старожилы, слово это произошло не от «седой» или, скажем, «председатель», а от имени некоего Седана, китайца, который в пору прокладки железной дороги имел в этом месте фанзу.

Станция — на самом берегу Амурского залива, и опять странность: Амур никогда в этот залив не впадал, впадает он в бухту Де-Кастри, за много морских миль к северу от Владивостока. Амурский залив против Седанки всего в восемнадцать верст шириною. Если читатель сможет достать где-нибудь подробную карту Приморья и взглянет на район, прилегающий с юга к Амурскому заливу, то до китайской границы он найдет только две деревни. Южнее Занадворовки — пустыня; на много верст тянется она и по ту сторону советской границы, уже по территории Китая.

В эти-то пустынные места и углубился Левадов, переправленный через залив знакомым рыбаком. Обе деревни он миновал благополучно, обойдя их стороной, по сопкам. И вот — компас и одиночество. Топорик и котелок у пояса, мешок с провизией за спиной: чумиза, через четверть часа разваривающаяся в кашу на огне костра, сало, соль, немного кирпичного чаю, немного сахару, сухарей, — всего, однако, пуда полтора, и мешок оттягивает плечи. А в кармане френча еще спички и табак: махра.

День, два, три… Пятый день на исходе. Вечереет.

На камнях разрушенного очага, еще сохранивших следы копоти, сидит раскорячившись черная жаба и смотрит на Левадова. И Левадов смотрит на нее. Жаба дышит: желтоватое горло набухает пузырем, спадает и опять набухает… Левадов отводит глаза от жабы, поднимает их вверх: через пролом в крыше, в глушь и запустение развалин зимовья, краем розоватого облака заглядывает небо. Левадов опускает глаза и опять встречает жабий взгляд.

Неплохо было бы ударить палкой противную тварь, но Левадов боится. Покинутое, запустелое человеческое жилье вообще неприятно, а эти развалины в тайге — остатки фанзы неведомого зверовщика или женьшенщика — пугают воображение, как гроб, извлеченный из земли. Бог его знает, что это еще за жаба. Ну ее!..

Левадов пятится из фанзы. На тесной площадке перед нею чернеет круг, прожженный костром; изредка здесь бывают люди: руины — ориентировочный пункт для дальнейшего пути в обитаемый Китай.

В глубоком ущелье, приютившем развалины, уже темнеет, наступает ночь, но сумрачно здесь, вероятно, и в полдень. Теснина точно сдвигает свои склоны, вся напоенная металлическим звоном ручья, прыгающего по камням на дне этой угрюмой щели. «Как у черта в норе!» — тоскливо думает Левадов, снимая с плеч мешок. И вдруг строго сдвигает выгоревшие брови: к стене фанзы прислонен ореховый посошок. На свежей еще коре грубо вырезано ножом: «Лена».

— Гм!

Левадов задирает голову вверх, к кустам и скалам, бегущим к далекому розовому небу, — не прячется ли кто-нибудь там, в этом хаосе камней и шевелящихся веток? Или, быть может, за той стеной фанзы, если она не вплотную прижата к скале? Или ушли уже, забыв или бросив посошок с именем любимой женщины? Впрочем, если прячутся, значит — не опасно: могли бы уже наброситься или выстрелить.

Негромко:

— Эй!

Но откликнулось только эхо, повторив и перешептав осторожное восклицание. И Левадову стало нехорошо. Он, как со стороны, представил себя, стоящего в напряженной позе, с напряженным, исхудавшим лицом, в этой горной щели, перед пустой фанзой, где на камнях разрушенного очага сидит черная жаба. Но внутренне сжав себя, Левадов громче и резче повторил вопрос:

— Эй, выходите… Какого черта!

Эхо троекратно перебросило, унося всё дальше: «рта, та, а…». Внезапно Левадову показалось, что он сходит с ума, что ни ущелья, ни жабы, ни палочки с женским именем — ничего этого в действительности нету, всё — сон, бред, и надо скорее бежать отсюда. И в то же время страстно захотелось услышать в ответ хоть чей-нибудь, хоть какой-нибудь человеческий голос, до того уж измучило душу безмолвие тайги, ее непрерывный гул, грозящий и предостерегающий. Но фанза молчала; молчали камни, кусты, провалы, ущелья. И такая тут тоска опрокинулась на Левадова, что он, не владея собой, с отчаянием и яростью заревел всему безлюдию:

— Выходи! Найду — застрелю!

И сунул руку в карман, хотя, честно говоря, в кармане ничего, кроме спичек, не было.

— Сечас!.. Прямо увязла я тут…

Испуганный, торопящийся, несомненно не мужской, голос этот раздался именно из-за фанзы — человеческий голос, которого Левадов не слышал столько дней! И он сразу успокоил Левадова.

— Ну! — лишь для порядка строго крикнул он. — Поторапливайся!

— Лезу же!..

За качающейся ветвью ольхи забелела корейская курточка и белые же, прихваченные у щиколоток, штаны. Но голова по-русски повязана платком.

— Кто такой? — удивился Левадов, всё еще не вынимая руки из кармана. — Баба? Где остальные?

— Одна я… Женщина… Чуть не померла со страху! — и, опустившись на землю, завсхлипывала, запричитала. — Ох, и горе же мое горькое, и за что только мне Бог жизню такую послал!..

— Стой! — Левадов вытащил руку из кармана и подошел ближе. — Стой! Ты чего завыла, режут тебя? Почему сразу не отозвалась? Одна ты?

— А почем я знала, кто вы такой? — уже смелее ответила женщина, утираясь ладонью. — Как зашуршали по горе, так я и захоронилась. Думала — бандит. Так с узлом в щель и забилась. Видите, руки окровавила.

И женщина, показывая, подняла к Левадову локоть, потемневший кровью по разорванной белой ткани.

— Куда идешь?

— На русскую сторону.

Вскоре, успокоившись, притащив свой узел, Ленка (а это была именно она) сбивчиво рассказала Левадову свою историю, уже известную нам, внеся в нее нового только то, что Сун, обманувший ее и сам, благодаря ее строптивому характеру, разочаровавшийся в ней, скоро продал ее другому китайцу, а тот, в свою очередь, променял Ленку за лошадь и полфунта опиума корейцу Паку, от которого Ленка сегодня на рассвете и сбежала, воспользовавшись тем, что Пак на три дня уехал в городок Хунчун.

— Так! — сказал Левадов, зевая от усталости. — Так!.. Если не врешь, так правда. А пока что лезь к ручью за водой. Вот тебе котелок… А я костер налажу.

III

— Молодые вы очень, — жалостливо вздохнула Ленка, деликатно отведав чумизной каши. — Стало быть, из офицеров и в Китай подаетесь? Разные, значит, дороги… Я накушалась, кушайте теперь сами, — протянула она Левадову котелок. — А я прямо на Занадворовку пойду, мне чего ж ее обходить? Прямо на Гепию, чего они мне сделают!

И, легонько отрыгнув:

— А дома во Владивостоке теперь есть?

— Какие дома? — не понял Левадов, набивая рот чумизой.

— Обыкновенные, — в свою очередь удивилась Ленка. — Для девушек. Ведь в позапрошлом-то году большевики позакрывали все заведения…

— А! — понял Левадов, вскинув на женщину глаза. — Нет, домов, кажется, нету. По улицам барышни гуляют.

— Скажите, пожалуйста! — огорчилась Ленка. — И для чего же им это надо было? Всё равно без этого невозможно, только одни неудобства получаются!

Ленка говорила рассудительно, благонравно, и Левадов улыбался, слушая ее. Она ему нравилась: рыжая, с чистым лицом, белотелая, конечно, как все рыжие; с обильной грудью, распиравшей корейскую курточку. И голос ее нравился ему — сильный, приятный; чуть-чуть картавила.

— Да, — сказал он, зевая, — да… Завтра во всем этом разберемся, а теперь спать. Глаза слипаются.

— А где лягим? — спросила Ленка. — В фанзе? Там потеплее.

— Нет, в фанзе гад, жаба. Может, и змеи есть. Сейчас веток нарублю, на них как на матраце. У костра ляжем.

Левадов встал. Деревья тянули ветви прямо к площадке, и он рубил их тут же. Для костра давала сколько угодно топлива фанза. Быстро были сделаны два ложа с двух сторон костра.

— О Господи! — томно вздохнула Ленка. — Тихо-то как, только лес шепчется. Тепло будет спать.

— Дожидайся! — угрюмо усмехнулся Левадов, разуваясь. — Под утро до костей проберет. Пятую ночь в тайге ночую, знаю.

Ленка копалась над своим узлом, доставая пальтишко, справленное еще в хорошие владивостокские дни, теперь уже старенькое. «Им придется укрыться!» — не без жалости думала она; и, стеля поверх сырых веток кошомку, предусмотрительно захваченную с собой, любезно сказала Левадову:

— Если желаете ко мне — пожалуйста. Мне, конечно, гордиться нечем, но и скрывать нечего: здоровая. Будьте покойны!

— Там посмотрим, — строго сказал Левадов, отводя глаза от круглого, в розовых отсветах костра, Ленкиного локтя, на который, ложась, она опустила голову. — Надо вот еще ботинки просушить, — как бы не сжечь. Давай и твои туфли, просушу…

— У меня корейские, веревочные, сами сохнут, — и Ленка ласково взглянула на Левадова. — Ишь какой кавалер!.. И как бы только я одна ночевала, прямо и ума не приложу. Видно, Бог мне вас послал!

Левадов ничего не ответил. Подвинув к огню свои башмаки, он сушил их, поворачивая к жару то одной, то другой стороной; в то же время, поставив к огню ступни голых ног, он грел и их, шевеля грязными пальцами. Левадов уже подремывал и, сонно вслушиваясь в ночные протяжные гулы тайги, вздыхал и зевал, поднимая глаза на ночных птиц, залетавших в свет костра и пронзительно вскрикивавших.

Башмаки просыхали, пошел пар от подметок. Спать: Ленка уже спит, намаявшись за день; из-под полы пальто высунулась ее голая нога. Левадов встает, укрывает Ленку. Стоит над нею, посапывая, потом шагает к своему ложу. Где-то поблизости кричит дикий козел, и брех его похож на собачий лай.

IV

Под утро нахлынули сны, бессвязные, нелепые, но не страшные, и поэтому Левадов продолжал спать. Вот он оказался на коне, и Конь шел по пустынной улице маленького русского голяка Улица была залита оранжевым светом: заходило солнце.

Левадов узнавал и не узнавал городок. «Как будто это мой Тихвин», — подумал он кусочком трезвой — не сонной — мысли, но сейчас же из-за поворота улицы показался большой прекрасный дом с колоннами по фронтону; в огромных зеркальных окнах его сиял красный и золотой закат. Такого богатого дома не было в уездном Тихвине.

«Это дворец князей Острожских, и город не Тихвин», — сказал сон, и Левадов прогарцевал мимо дворца, задирая голову на пылающие окна. Дворец молчал, молчал городок, и тут Левадов понял, что он на войне, что потому-то так и мертво-пустынно вокруг. И сейчас же увидел себя в военной форме; то, что несколько мешало ему слева, было шашкой, бьющей о его ногу и о бок коня. Левадов миновал дворец. Опять впереди узкая пустынная улица с одноэтажными, совсем тихвинскими тихими домиками. Улица тянулась долго. Левадов скакал ею, и в сердце его была радость. Радость была как-то непонятно связана с сияющими окнами дворца, оставшегося позади.

Улица уперлась в высокую каменную стену, и в стене — железные ворота. Тут Левадов впервые увидел людей. Они были в армяках, — мужики или рабочие, — но вооружены саблями и винтовками.

— Чьи вы? — строго спросил Левадов.

— Князей Острожских, — был ответ.

— Что там? — И Левадов указал на ворота.

— Был сильный выстрел! — пугливо ответили люди.

Левадов улыбнулся. «Сильный выстрел, мужичье!» — и соскочил с коня. Люди открыли калитку рядом с воротами, тоже железную, тяжелую, и Левадов вышел.

По ту сторону стены, под горой, раскинулся незнакомый поселок, тонувший в зелени. За ним поднимались три высоких красных кирпичных трубы. И вдруг ощущение радости и счастья, поселившееся в душе Левадова с того самого мига, как он только увидел высокий княжеский дом, — достигло такого напряжения и силы, что стало непереносимым, превращаясь в страдание, требуя какого-то разряда.

И Левадов проснулся. Всё его существо, словно ослепительным светом, было залито радостью, и, продолжая лежать с закрытыми глазами, вспоминая все уже тускнеющие мелочи сна, молодой человек недоумевал, почему весь этот сон, в котором, собственно, не было ничего привлекательного, вдруг доставил ему такое наслаждение.

Но проснувшийся мозг не давал никакого ответа на этот вопрос. В следующую минуту Левадов услышал возле себя покашливание, треск костра, почувствовал свежесть ветра, омывавшего лицо, и, открыв глаза, увидев над собою далекое небо, — пришел в себя окончательно, сбросив что-то, чем он оказался укрыт.

Ленка сидела по ту сторону костра и грела в котелке воду для чая.

— Заспались? — улыбнулась она. — Седьмой, поди, час.

— Да, — ответил Левадов и смутился. — Вы чего же это меня вашим пальто одели? И о костре, значит, всю ночь беспокоились?

— Не спалось, — просто ответила Ленка. — Мысли всё… И вот хочу я вас спросить, — она потупилась, подкатывая палочкой угли к котелку, — может, вы меня до Пограничной возьмете? Раздумалась я в Россию вертаться.

— А чего же не взять, — охотно согласился Левадов. — Пойдемте. Пожалуйста!

V

Если бы я поддался соблазну описывать бродяжническую жизнь в тайге этой странной пары, дикую красоту мест, по которым ей пришлось блуждать; если бы я заполнил эти страницы описанием приключений, опасностей и лишений, которым подвергались беглецы, — я бы, вероятно, не вернулся уже к цели, которую поставил себе, принимаясь за эту работу: я исчерпал бы себя в лирике, в восторженных восклицаниях и не сумел бы уже возвратиться к той убогой и скудной жизни, служа которой, люди отказываются даже от самого последнего, от своих человеческих имен, и облекают себя в непромокаемый макинтош псевдонимов, — я не возвратился бы к своим печальным героям, к убогой эмигрантской газетной богеме. Поэтому, рассказывая о приключениях владивостокского поэта и владивостокской проститутки, я буду краток. Я скажу лишь, что к вечеру четырнадцатых суток своих блужданий Ленка и Левадов оказались на вершине одной из сопок, кольцеобразно окруживших первую станцию Китайской Восточной железной дороги, — станция называлась Пограничной.

Едва живые от усталости и голода, лежали мужчина и женщина на лысой вершине горы и смотрели вниз — туда, где раскинулся поселок, краснели станционные кирпичные здания и тонко серебрились рельсы. И по этим рельсам, попыхивая паром, ходил паровоз и тонко вскрикивал, как от неожиданности. Хлынувший через полчаса проливной дождь загнал под крыши китайских часовых, охранявших подступы к станции, и помог беглецам беспрепятственно проникнуть в поселок. И вот, после голодовок последних дней, в крошечной гостинице, содержимой опиеторговцем Васей Стремянным для отвода глаз китайскому начальству, — Ленке и Левадову принесли на блюде гору жареного мяса с картошкой и бутылку водки. А потом обоих, едва двигавшихся от усталости и сытости, отвели, как мужа и жену, в комнату, где они могли уснуть. И, как и полагается мужу и жене, наевшиеся, хмельные, Ленка и Левадов легли в одну постель и, счастливые, довольные, уснули, тесно прижавшись друг к другу.

Двое суток отдыхали здесь беглецы, а когда утром на третий день Левадов стал собираться в дальнейший путь, Ленка заплакала и сказала:

— Прощай, беленький, Христос с тобой! Тут я останусь.

— Почему не в Харбин? — спросил Левадов, весьма довольный таким оборотом дела.

— Кельнершей останусь у Стремянного, — ответила Ленка. — Да и не пара я тебе, корейская жена! Поезжай с Богом.

Левадов продал хозяину меблирашек золотой перстенек с бриллиантиком и, приодевшись, отправился в Харбин, нежно простившись со своей ласковой и милой спутницей. Лишь через несколько лет довелось им снова встретиться.

Харбин, 1933 г.