МЕЖДУ СТРОК МЕДИЦИНСКОЙ ДИССЕРТАЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МЕЖДУ СТРОК МЕДИЦИНСКОЙ ДИССЕРТАЦИИ

«Но все прошло… Подернуты

туманом

Черты знакомых лиц

И не расскажет Фридрих за

стаканом

О том. что делал юный Фриц.

Вчерашний мальчик — ныне врач военный…»

(Шиллер. «Зимняя ночь»)

Медицинское сочинение, под широкими листами которого юный Шиллер прятал тетрадку «Разбойников», было вторым вариантом его диссертации — «О связи между животной и духовной природой человека». Тема достаточно отвлеченная. Пиявки, клистиры, кровопускания, размышления о дозах лекарств и симптомах болезней — практические заботы лекарей не обременяли горящую иными стремлениями голову будущего жреца медицинской науки. Биографы до сих пор признают рецепты медика Шиллера легкомысленными, а указанную в них дозировку устрашающей, «лошадиной».

Диссертацию Шиллера можно было бы назвать философской.

Уже в самом заглавии подчеркивается ее ведущая идея — взаимообусловленность физического и психического, «животного» и «духовного».

Чтобы понять, сколь смелым было это утверждение юного медика, надо представить себе уровень современной ему науки.

Ф. Шиллер.

Фридрих фон Ховен

Вильгельм фон Вольцоген,

Шиллер читает друзьям «Разбойников». Рисунок участника встречи В. Гейдельоффа.

Штутгарт. Внутренний плац Военной академии — Карлсшуле.

Гипотезы относительно явлений жизни, господствовавшие в то время, исходили из философии, которая утверждала, что все живое состоит из двух начал — духовного и материального, приписывая при этом безусловное главенство «духу».

Вслед за философами и теологами большинство медиков отрицали зависимость психики от физического состояния, считая самую возможность подобной зависимости оскорбительной, и повторяли за церковниками, что тело — это лишь тленная оболочка бессмертной души.

В немецкой физиологии времен юности Шиллера, несмотря на блестящие эксперименты великого Галлера, все еще бытуют чисто умозрительные, не подкрепленные никакими опытами теории о неких духовных частицах, о наличии особого «нервного эфира».

Тем более смелым представляется полет мысли юного медика, стихийный материализм его диссертации, удивительные для своего времени наблюдения и предположения.

Шиллер утверждает, что физическая природа не только неотделима от духовной, но и является ее основой.

«Деятельность человеческой души — по необходимости, которой я еще не осознаю, и способом, которого я еще не понимаю, — связана с деятельностью материи», — утверждает он.

В свете современного учения о высшей нервной деятельности нельзя не согласиться и со многими справедливыми выводами поэта о зависимости физического состояния от расположения духа, настроения, состояния нервной системы.

Рассуждая о деятельности сердца, мышц, крови, дыхания при различных душевных состояниях, Шиллер приходит к правильной мысли: все приятные переживания, хорошее, радостное настроение способствуют выздоровлению больного и вообще хорошему физическому самочувствию, тогда как угнетенное расположение духа — грусть, страх, беспокойство, подавленность — расстраивает здоровье, ведет к болезни и гибели организма.

Но как ни справедливо само по себе это наблюдение, для автора оно не было самоцелью.

И в медицинском сочинении остается Шиллер критиком ненавистного ему общественного строя, строя, подавляющего граждан как физическими мерами принуждения, так и духовными — тем самым «угнетенным состоянием духа», которое является уделом большинства подданных в деспотическом государстве.

«Спасительное равновесие», которого нет в окружающей действительности, по горькому выводу диссертанта, возможно лишь во сне.

«Сон как бы закрывает глаза печали, — замечает Шиллер со скорбной усмешкой, — снимает с плеч государей и государственных деятелей тяжелое бремя правления… Поденщик не слышит более голоса своего притеснителя, и скот, с которым днем жестоко обращались, уже не подвергается тирании человека».

Бунтарский подтекст медицинской диссертации Шиллера остался, к счастью для автора, не понятым его рецензентами. Работу одобрили и напечатали вместе с «Посвящением герцогу», которое Шиллер вынужден был предпослать своему сочинению.

Скрытой иронией проникнуто это посвящение: выпускник академии благодарит своего тюремщика «за высокую милость и более чем отеческое руководительство», которым в течение восьми лет он «имел счастье пользоваться в этом достославном учреждении».

Диссертация Шиллера дышит тем же вольнолюбивым, бунтарским духом, что и его юношеское литературное творчество…

И, пожалуй, явственнее, чем образ философа медика, проступает через строки медицинского сочинения образ драматурга, неотступно думающего о театре.

С каким увлечением задерживается автор на «физических проявлениях, обнаруживающих явления духа»!

«Замечательно, как много сходства у физических явлений с аффектами; героическое настроение и бесстрашие вливают силу и жизнь в мускулы и жилы, искры сверкают из глаз, грудь высоко поднимается, все члены как бы приготовляются к борьбе, и человек имеет вид боевого коня. Испуг и ужас тушат огонь в глазах, члены тяжело опускаются в бессилии, мозг как бы застывает в жилах, кровь бременем падает на сердце, и общее бессилие подтачивает орудия жизни. Великая, смелая, возвышенная мысль заставляет нас стоять на пальцах ног, поднимать голову кверху и расширять ноздри. Чувство бесконечности, взгляд в далекий, открытый горизонт, море и т. п. заставляет нас раскрывать объятия, мы хотим слиться с бесконечным.

С горами мы хотим подняться до самого неба, хотим бушевать вместе с бурей и волнами; зияющие пропасти с головокружением увлекают нас; вражда обнаруживается в теле как задерживающая сила, тогда как наше тело при каждом рукопожатии, при каждом объятии готово перейти в тело друга, подобно душам, гармонично соединяющимся; гордость выпрямляет тело так же, как и душу; при малодушии голова никнет, члены висят; рабский страх виден по пресмыкающейся походке; мысль о страдании искажает лицо, тогда как радостные представления распространяют грацию по всему телу; гнев порывает самые крепкие связи, и необходимость преодолевает почти невозможное».

Трудно сказать, что это, медицинская симптоматика или видения театра, где на сцене бурлят, переливаясь через рампу, романтические страсти, театра, о котором мечтал Шиллер и одним из создателей которого он станет.

Кстати, авторитет Шекспира для диссертанта явно сильнее всех авторитетов отцов медицинской науки. Четырежды ссылается Шиллер в своей медицинской работе на великого английского драматурга.

Насмехаясь над невежеством «верховного ректора» академии, Шиллер на потеху друзьям, собиравшимся в лесу слушать его драму, прибегает к откровенной мистификации: он дерзко включает в диссертацию отрывок из своих «Разбойников». Впрочем, он называет их переводом с английского и приписывает несуществующему писателю — некоему Крэку.

На этом розыгрыш еще не заканчивается.

Между строк медицинской диссертации мы находим намек на еще один интересующий автора драматический сюжет, как бы заявку на новую драму — «Заговор Фиеско».

Если бы прочитал эту диссертацию Андреус Штрейхер, он услышал бы в ней, должно быть, тот же озорной смех, который поразил его при знакомстве с рыжеволосым выпускником академии. Что же касается герцога, то, не обладая чувством юмора, он не распознал признаков мистификации. Но все же на всякий случай заставил автора в дополнение к диссертации написать еще одно медицинское сочиненьице, на этот раз по-латыни: «О различии между лихорадками воспалительными и гнилостными».

Надо ли говорить, что Шиллер пишет эту работу впопыхах, мечтая о дне своего освобождения…

Диссертация «О связи между животной и духовной природой человека» осталась единственной заслуживающей разбора работой Шиллера по медицине. Но было бы неверным думать, что это сочинение прошло бесследно для его творческого развития.

В диссертации откристаллизовались черты ярко эмоционального стиля многих будущих теоретических работ Шиллера, в которых писатель, по собственному признанию, стремится к «привлекательному изображению истины», к своеобразной научно-художественной литературе, апеллирующей не только к рассудку, но и к воображению читателя, к «гармоническому целому человека».

И, что наиболее существенно, в своих статьях по эстетике Шиллер продолжит те поиски синтеза физического и духовного начал, ту борьбу с господствующей дуалистической философией, которую он столь дерзостно начал в своем юношеском медицинском сочинении.

14 декабря 1780 года Шиллер получает, наконец, врачебный диплом.

Должно быть, Карл Евгений все же прослышал о литературных занятиях своего питомца. Шиллер назначен лекарем в Штутгартский гарнизон без присвоения ему офицерского звания и без права носить партикулярное (штатское) платье — свидетельство герцогского нерасположения.

Наступил день, которого поэт ждал с нетерпением восемь долгих лет, — он вырвался из академии!

Но какой чудовищной карикатурой на независимое существование, рисовавшееся ему в мечтах, оказалась реальность!

Гренадерский полк, куда был назначен Шиллер, почти сплошь состоял из инвалидов — они пьянствовали в окрестных кабаках или побирались в жалких отрепьях по штутгартским улицам. Нечего и говорить, достойное поле деятельности для юноши, мечтавшего, вместе со своим Карлом Моором, о подвигах героев Плутарха!

Нищенского жалования, которое было назначено полковому лекарю, не могло хватить даже на пропитание. И, что хуже всего, он не избавился от ненавистной военной субординации.

Снова должен он делить свое время между лазаретом и казармой, прописывать старым пьяницам слабительные и кровопускания, присутствовать, затянутый в нелепую форму старого прусского образца, на столь любимых герцогом дурацких вахтпарадах.

Во время одного из смотров Штутгартского гарнизона, впервые после разлуки, встретились старые друзья, Шиллер и Шарфенштейн, годом раньше закончивший академию. Лейтенант, будущий генерал-майор, «военная косточка Шарф» с первого взгляда увидел все несоответствие поэта его новой должности.

Он рассказывает, что автор «Разбойников» на редкость комично выглядел в форме военного медика, и вообще-то чрезвычайно старомодной и безвкусной. Опять букли, косичка, треуголка… «Но всего чудовищней была обувь: огромные ботфорты, подбитые войлоком, уподобляли его ноги двум цилиндрам, значительно превосходившим по объему тощие ляжки, обтянутые узкими штанами. Он шагал в них, как журавль, не сгибая ноги в коленях. Этот костюм, столь разительно не соответствовавший длинной фигуре Шиллера и всей его внешности, служил причиной бешеного смеха всей нашей маленькой компании, когда нам доводилось собираться вместе».

В «маленькую компанию», которая снова сгруппировалась вокруг поэта, входили его старые друзья по Карловой школе: Петерсен, Шарфенштейн, Капф; часто к кружку присоединялся и Ховен, служивший в сиротском приюте в Людвигсбурге, и один из самых ранних приятелей Шиллера — Карл Конц, ставший пастором ближайшего прихода.

Немало вечеров провели вместе друзья в закопченной зале трактира «Бык», куда они ходили поиграть в кегли да посидеть за стаканом дешевого вина и кружкой пива с ветчиной — любимой закуской Шиллера. (В бухгалтерских книгах этого трактира долго значились скромные суммы, которые задолжали хозяину поэт и его спутники.)

Иногда все вместе отправлялись в Солитюд, к родителям Фридриха, где всегда находили самый радушный прием. Стараясь скрыть от сына свое разочарование, старики в душе не могли не понимать, что герцог поступил с ним несправедливо: блестящая карьера, которую он сулил их Фридриху, вербуя его в академию, оказалась на деле полунищенским и подневольным существованием.

Из мемуаров друзей мы узнаем подробности жизни Шиллера той поры.

Вместе с лейтенантом Капфом Шиллер снимал маленькую комнату в доме профессора Гауга на окраинной улице Штутгарта — Малый Ров. Низкое, насквозь прокуренное это обиталище было, по выражению Шарфенштейна, настоящей дырой, а вся обстановка состояла из большого стола, двух лавок, настенной вешалки, на которой вполне свободно умещался нехитрый гардероб молодых людей, да нескольких мешков картошки, сваленных в углу.

Этой-то нищенской комнатенке, именно ей, а не золоченым дворцовым залам Штутгарта и Людвигсбурга, Солитюда и Хогенхайма суждено было стать культурным центром Вюртемберга. Здесь к весне 1781 года Шиллер окончательно завершил работу над рукописью «Разбойников». Эпиграфом к драме поэт поставил знаменитые слова Гиппократа, заимствованные из его «Афоризмов»: «Чего не исцеляют лекарства, лечит железо, чего не исцеляет железо, лечит огонь».

Шиллер не целиком приводит изречение греческого врача и философа. У Гиппократа оно заканчивалось словами: «…а то, чего не излечивает огонь, должно считаться неизлечимым». Но эта часть афоризма не нужна была автору «Разбойников». Он не сомневается в те годы, что тяжелый недуг, сразивший его родину, излечим: революционным огнем и железом следует выжечь язву тирании.

Горячо обсуждали друзья, к которым присоединялся иногда и профессор Абель, планы быстрейшего издания драмы.

«Любезный друг, для того чтобы ты понял, как важно мне выпустить мою трагедию, — пишет Шиллер Петерсену, надеясь на его помощь в этом вопросе, — я еще раз письменно напомню все, что тебе уже говорил Ховен… Первая и важнейшая причина, по которой я хочу ее опубликования, — это всемогущий Маммон, столь не привыкший обитать под моим кровом, т. е. деньги… Вторую причину понять нетрудно, это мнение света. Мне важно представить на неподкупный суд публики то, на что я и несколько человек друзей смотрят, быть может, не в меру снисходительно». Шиллер заканчивает это письмо обещанием раскупорить «бутылочку-другую бургундского», если «вдруг все это выгорит»…

Но дело не двигалось. Найти книготорговца, который пошел бы на материальный риск, связываясь с пьесой неизвестного автора, не удавалось. Не последнюю роль играло, надо думать, содержание драмы, отпугивавшее благонамеренных дельцов.

Шиллер не мог найти покупателя своей рукописи, хоть и предлагал ее за мизерную сумму.

И все-таки «Разбойники» будут напечатаны! Шиллер видит в этом свой гражданский долг, свою обязанность. Он решает издать драму на собственные средства.

Но и тут сложность: типографщик требует деньги вперед. Где взять их?..

Наконец необходимая сумма собрана, хотя Шиллер и залез в долги. Но главного он добился: рукопись в типографии!

Летом 1781 года «Разбойники» были напечатаны без подписи автора и с указанием — из конспиративных соображений — вымышленного места издания: Франкфурт и Лейпциг.

С гордостью и тревогой поглядывал автор, рассказывает Шарфенштейн, на груду книг (целых 800 экземпляров!), выраставшую в углу комнаты, рядом с кучей картофеля. Это было самое дешевое из всех возможных изданий. Напечатанное на грошовой бумаге, оно по внешнему виду напоминало те лубочные книжки — народные рассказы и песни об удалых разбойничках, которые можно было купить у любого мелочного торговца-разносчика вместе с пачкой иголок и пряжками для туфель.

Но эта скромная книга потрясла современников.

На судьбе шиллеровской драмы как нельзя лучше подтвердилось остроумное наблюдение Вольтера: «Двадцать томов ин фолио никогда не произведут революции. Можно опасаться только маленьких карманных брошюр стоимостью в 20 су».

«Разбойники» были справедливо восприняты читающей публикой как призыв к революционному действию, к восстанию — поэтический манифест передовой части немецкого народа.

Несмотря на то, что драма вышла без подписи, имя вчера еще безвестного полкового лекаря Шиллера приобретает за короткий срок необыкновенную популярность.

Около дома на Малом Рве теперь нередко останавливаются кареты, которые привозят путешественников, приехавших в Штутгарт специально для того, чтобы пожать руку автору «Разбойников». Директор одного из лучших театральных предприятий Германии, Мангеймского театра, барон Дальберг, человек опытный и раньше кого бы то ни было понявший, что «Разбойникам» обеспечен выдающийся сценический успех, сообщает автору о своем намерении поставить его трагедию.

Известный критик Кристиан Фридрих Тимме в статье, напечатанной в «Эрфуртской ученой газете», восторженно пишет: «Живой полнокровный язык, огненный стиль, стремительное развитие идеи, смелый полет фантазии, некоторые непродуманные выражения, поэтическая декламационность и склонность не подавлять блестящую мысль, а сказать все, что только может быть сказано, — все это характеризует автора как человека, у которого не просто бурно кровь течет по жилам и есть богатый дар воображения, но горячее сердце, переполненное чувством и стремлением к благородному делу. Если мы имеем основание ждать немецкого Шекспира, то — вот он перед нами».

Нечего и говорить, что существовала и противоположная оценка «Разбойников». Республиканский дух драмы Шиллера вызывает ярость феодальной верхушки. Одному из влиятельнейших представителей феодального мира того времени приписывают слова: «Если бы я был господом богом, собирался создавать мир и знал бы заранее, что будут написаны «Разбойники» Шиллера, то, право же, я не стал бы делать эту землю».

Молчит до поры герцог Вюртембергский. Быть может, ему в какой-то степени даже льстит, что автор сенсационной драмы — питомец его академии. Он выжидает, поджав когти, присматривается, что будет дальше.

Он узнаёт, что зимой 1781 года Шиллер со своим другом Ховеном посетил Хогенасберг, куда пропустил его крестный Ригер, комендант крепости, — виделся с Шубартом. (В это время по отношению к заключенному применялись «либеральные» меры воздействия: ему разрешали чтение литературы и свидания.)

Назвавшись доктором Фишером, Шиллер выслушал от арестанта восторженную рецензию на своих «Разбойников».

Узнал ли Карл Евгений и о том, что Шиллер не выдержал обмана, открылся асбергскому пленнику и воспринял последовавшие за этим признанием объятия и слезы герцогского узника как напутствие к дальнейшей борьбе с деспотизмом?!

Между тем барон Дальберг все настойчивей требовал переделки «Разбойников» для мангеймской сцены.

Желая сгладить политическую актуальность драмы, он настаивает, чтобы автор не только переписал отдельные сцены, но и перенес место действия из современности в прошлое, в Германию XVI столетия — «из эпохи прусского короля Фридриха в эпоху германского императора Максимилиана».

В сохранившейся переписке с Дальбергом Шиллер вынужденно почтительно, но категорически возражает против подобной искусственной «пересадки» его пьесы, ссылаясь на требования художественной правды.

«Многие тирады, черты, как крупные, так и мелкие, даже характеры взяты из нашего времени; перенесенные в век Максимилиана, они ровно ничего не будут стоить. Короче говоря, здесь повторилась бы история с гравюрой, виденной мной в одном из изданий Вергилия. Троянцы на ней были обуты в блестящие гусарские сапоги, а из-за пояса царя Агамемнона торчали два пистолета. Чтобы исправить ошибку против эпохи Фридриха II, мне пришлось бы совершить преступление против эпохи Максимилиана».

И все же Шиллер вынужден пойти на уступки.

Он понимает, что светская чернь не допустит появления на подмостках современного Карла Моора, защитника прав простого человека, и современного помещика-тирана Франца, — «чернь, к которой я имею основания… причислять не только золотарей, но также, и даже в гораздо большей степени, кое-кого в шляпе с плюмажем, в шитом кафтане и белом воротнике», — так с потрясающей откровенностью пишет Шиллер в предисловии к «Разбойникам» (уничтоженное автором во время печатания, оно сохранилось только в нескольких первых экземплярах этого издания драмы).

Отказаться же от постановки «Разбойников» на мангеймской сцене, от того, чтобы драма, хоть и переделанная, увидела свет рампы, который — Шиллер хорошо знает это — многократно усилит ее агитационное воздействие, разве это не было бы безумием?!

Вслед за великим просветителем Лессингом Шиллер считает драматическую сцену единственной кафедрой, с которой можно в Германии его времени разговаривать с народом.

Великим средством просвещения представляется ему театр, «где все наглядно, живо и непосредственно, — как пишет он в одной из своих первых статей по эстетике, ровеснице «Разбойников», — где порок и добродетель, блаженство и страдание, глупость и мудрость проходят перед человеком в тысячах картин, понятно и правдиво, где провидение разрешает перед ним свои загадки и распутывает узлы судеб, где человеческое сердце под пыткой страсти исповедуется в малейших движениях, где спадают все маски, улетучиваются все румяна и истина творит суд, неподкупная, как Радамант». «Только здесь, — говорит далее Шиллер, — сильные мира сего слышат правду и видят человека — то, что они слышат и видят очень редко или никогда».

Освобождаясь от своего лазарета, где в связи с эпидемией дизентерии, обрушившейся, как на грех, на злополучный Штутгартский гарнизон, у полкового лекаря было полно дел, он скрепя сердце создает «сценический вариант»: переносит время действия из Семилетней войны «в эпоху установления земского мира в Германии», смягчает наиболее критически острые сцены и выражения. Он заставляет Амалию покончить с собой (Дальбергу казалось, что убийство ее Карлом Моором чересчур свирепо), а Франца, напротив, избавляет от самоубийства и живым отдает в руки разбойников…

Для удобства смены декораций драма была разбита не на пять, а на шесть действий.

Однажды ночью Конц встречает Шиллера похудевшего, издерганного. Тот приглашает его зайти домой. Дверь оказалась на запоре. Одним ударом плеча Шиллер вышибает ее прочь.

На столе груда книг. Среди них старый кумир Фридриха — Клопшток. Листая книгу, Конц с удивлением заметил, что целые страницы перечеркнуты крест-накрест. Шиллер поясняет: «Эти оды мне больше не нравятся».

Абстрактный свободолюбивый пафос представляется ему теперь бесплодным. Он хочет найти реальные средства освобождения народа. Только об этом все его мысли…

Поймут ли зрители после его вынужденных переделок драмы, что он говорит с ними о сегодняшней Германии? Что он ищет сегодняшние пути переделки общества?

На просьбу Шиллера разрешить ему поехать в Мангейм на репетиции Карл Евгений ответил категорическим отказом, сопроводив его рекомендацией усерднее заниматься служебными делами. Приближался день премьеры. Автор решил присутствовать на ней, чем бы это ему ни грозило.

Но неожиданное нелепейшее препятствие чуть не нарушило все его планы: спектакль был назначен на 10 января — день рождения фаворитки герцога, когда все лица, находившиеся на герцогской службе, обязаны были явиться во дворец засвидетельствовать свое почтение.

Шиллер в отчаянии: «Если моя пьеса будет поставлена до десятого или десятого, то пиши пропало!»

Пришлось отложить спектакль на несколько дней…

Премьера «Разбойников» на мангеймской сцене состоялась 13 января 1782 года.

Спектакль должен был начаться в 5 часов. Но уже днем толпы зрителей — многие из них приехали верхом и в каретах или пришли пешком из других городов и «государств» — потянулись к театру. В ложах места занимались чуть ли не с часа дня.

С каким волнением ждал открытия занавеса автор, тайком, на взмыленном коне прискакавший из Штутгарта!

И вот, наконец, первые реплики Франца, «этого умозрительного злодея, метафизически хитроумного прохвоста», как характеризует его Шиллер в одном из писем. В роли Франца — двадцатитрехлетний Август Вильгельм Иффланд, один из лучших реалистических актеров Германии того времени, знаменитый детальной разработкой своих ролей. Карла играет темпераментный Иоганн Михаэль Бёк, великолепный мастер сценической декламации. Пожалуй, Шиллер мыслил своего Карла Моора более мощной фигурой — Бёк маловат ростом. Но неподдельная горячность его игры заставляет забыть о недостатках внешности.

По праву славился в то время Мангеймский театр как театр ансамбля. Прекрасно сыграны были все массовые сцены драмы, где предстают перед зрителями разбойники — отважный Роллер и преступный, злобный Шпигельберг; преданный, по-своему благородный Швейцер (его играл также один из ведущих актеров мангеймской труппы — Давид Бейль) и низкий Шуфтерле.

Но что это, публика холодно принимает спектакль? В зале какая-то растерянность… Ни рукоплесканий, ни криков одобрения…

Неужели драма не выдержала проверки сценой, единственно справедливой проверки достоинств драматического произведения?!

Шиллер забился в угол директорской ложи. Бледный лоб в испарине…

Но когда в четвертом акте помертвевший Иффланд — Франц Моор, растопырив пальцы вытянутой руки (жест этот, служивший для изображения ужаса, был впервые применен еще великим Гарриком в «Гамлете» Шекспира), трепещет, вспоминая приснившееся ему видение страшного суда, и рушится жизненная философия феодала-насильника, не помышлявшего о расплате, вдруг бурно прорвалась плотина, сдерживавшая дотоле эмоции зрителей.

«Партер походил на дом умалишенных, — описывает спектакль один из современных зрителей, — горящие глаза, сжатые кулаки, топот, хриплые возгласы! Незнакомые с плачем бросались друг другу в объятия. Женщины опирались о двери, боясь потерять сознание. Казалось, в этом хаосе рождается новое мироздание…»

Небывалый, триумфальный успех имел спектакль!

Опасения Шиллера были напрасны: зрители справедливо восприняли его драму как произведение, посвященное самым жгучим вопросам современности. Они увидели в Карле Мооре жертву не столько интриг брата, сколько общественного бытия, при котором немецкий юноша с горячим сердцем патриота может выбирать, если нет у него родовых поместий, тугого кошелька или склонности лизать сапоги у сильных мира сего, только между тюрьмой, нищенским существованием, казармой и разбоем.

«Выбора? У вас нет выбора? — иронизирует над друзьями, предлагая им организовать разбойничью шайку, Шпигельберг. — А не хотите ли сидеть в долговой яме и забавлять друг дружку веселыми анекдотами, покуда не протрубят к страшному суду? А не то можете потеть с мотыгой и заступом в руках из-за куска черствого хлеба! Или с жалостной песней вымаливать под чужими окнами тощую милостыню! Можно также облечься в серое сукно… А там, повинуясь самодуру капралу, пройти все муки чистилища или в такт барабану прогуляться под свист шпицрутенов!.. А вы говорите, выбора нет. Да выбирайте любое!»

«Разбойники» потрясли зрителей не только накалом ненависти к феодально-абсолютистской Германии, но и не свойственной дотоле немецкой драматургии конкретностью критики.

Злодеяния министров, церковников и придворных, за которые мстит разбойник Моор, — как хорошо были известны читателям и зрителям шиллеровской драмы эти вполне реальные преступления вюртембергских сановников против народа! Пожалуй, трудно было бы найти в зрительном зале Мангеймского театра в январе 1782 года человека, ке знавшего, кого именно имел в виду Карл Моор — Шиллер, говоря о министре, который «всплыл на крови обобранных им сирот», советнике, который «продавал почетные чины и должности тому, кто больше даст», или графе, «выигравшем миллионную тяжбу благодаря плутням своего адвоката».

Острозлободневно, смело обличал Шиллер и политику колониального грабежа. «Грозным голосом проповедуют они смирение и кротость… и они же в погоне за золотыми слитками опустошили страну Перу и, словно тягловый скот, впрягли язычников в свои повозки».

Слова эти, намекавшие на преступления испанских Габсбургов, еще в XVI веке захвативших Перу, имели особенно актуальный смысл для современников поэта. Зрители «Разбойников» не могли не знать, что порабощенное индейское население только что, в 1780–1781 годах, подняло восстание против своих угнетателей; до 1783 года продолжалась борьба повстанцев за освобождение Перу от колонизаторов. С этой борьбой устами своего Карла Моора солидаризуется автор пьесы.

Горячо откликнулся зрительный зал на страстную защиту достоинства простого человека, пронизывающую драму, вместе с поэтом негодовал на знатных подлецов и богатых негодяев.

«Мне предпочесть нищего?» — с возмущением восклицает Франц Моор, убедившись, что ни клевета, ни угрозы не могут вытравить из сердца Амалии образ ее любимого Карла. «Нищего», — сказал он? — переспрашивает в горе и негодовании Амалия. — Все перевернулось в этом мире! Нищие стали королями, а короли нищими. Лохмотья, надетые на нем, я не променяю на пурпур помазанников божьих! Взгляд его, когда он просит подаяния, — о, это гордый, царственный взгляд, обращающий в пепел пышность, великолепие, торжество богатых и сильных! Валяйся в пыли, блестящее ожерелье! (Срывает с шеи жемчуг.) Носите его, богатые, знатные! Носите это проклятое серебро, эти проклятые алмазы! Пресыщайтесь роскошными яствами, нежьте свои тела на мягком ложе сладострастья! Карл! Карл! Вот теперь я достойна тебя!»

Негодованием против всех сторон общественной жизни Германии конца XVIII столетия дышит эта вылившаяся из горячего юношеского сердца драматическая поэма, где Шиллер, как скажет в одной из своих статей Фридрих Энгельс, «воспел благородство молодого человека, открыто объявившего войну всему обществу» [4].

Осуществилась мечта Шиллера: он представил свою драму «на неподкупный суд публики». Но второе, на что он рассчитывал: хоть несколько исправить свои материальные дела… Увы, «всемогущий Маммон» по-прежнему отказался обитать под кровом поэта. Единственные деньги, которые он получил от Дальберга, были жалкие 44 гульдена «в возмещение расходов по поездке». И он должен еще «покорнейше благодарить» за эту нищенскую подачку!

Но главное — успех, победа! Театры Франкфурта, Лейпцига, Берлина готовят «Разбойников». Имя автора гремит по Германии!..

В январе 1782 года в Мангейме выходит второе, теперь уже подписанное Шиллером, издание «Разбойников». На титульном листе виньетка — изображение разгневанного, приготовившегося к прыжку льва с грозно поднятой лапой (типографская копия гравюры на меди художника И. Э. Ридингера, считавшегося признанным мастером по изображению звериного царства). Под рисунком начертаны по-латыни слова: «In tyrannos!» — «На тиранов!»

«In tyrannos!» — так называлось последнее сочинение немецкого писателя и политического деятеля Ульриха фон Гуттена, борца против власти князей и духовенства в XVI веке. Быть может, обращаясь к этим словам неутомимого рыцаря-гуманиста, автора блистательных политических памфлетов (один из которых, кстати сказать, назывался «Разбойники»), Шиллер вспомнил открытую вражду Гуттена с тогдашним герцогом Вюртембергским — Ульрихом, далеким предшественником Карла Евгения.

В ставших знаменитыми «Речах» против Ульриха Вюртембергского Гуттен клеймил герцога как злодея и тирана, требовал суда над извергом, мучившим свою страну, и сыграл, должно быть, немалую роль в том, что герцог действительно был лишен власти и изгнан.

Думает ли Шиллер об этой уже покрывшейся пылью истории странице борьбы венценосца и писателя, выразившего в свое время настроение народа?..

Думает ли он о том, что небывалый успех его «Разбойников» на мангеймской сцене — только начало трудного творческого пути, всего лишь пролог его собственной жизненной драмы?..

В его воображении уже теснятся образы следующих произведений.

В Штутгарт он возвращается окрыленный.