ИСТОРИЯ — ВСЕМИРНЫЙ СУД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ИСТОРИЯ — ВСЕМИРНЫЙ СУД

«Каждая заслуга — это путь к бессмертию, то есть к тому истинному бессмертию, где дело продолжает жить и устремляться вдаль, даже когда имя его зачинателя предалось забвению».

(Шиллер. «В чем состоит изучение мировой истории». Вступительная лекция)

Вечером 26 мая 1789 года в Иенском университете шумная студенческая ватага осаждала двери одной из аудиторий. Зала, вмещавшая около ста человек, была уже заполнена до отказа, а народ все прибывал. Теснились на площадке, на лестнице. Тем временем подходили все новые группы студентов, которым и на лестнице не было уже места.

Вдруг стало известно, что лекцию переносят в большую аудиторию — в другое здание. Все бросились наружу. Пестрая толпа наводнила Иоганнесштрассе, самую длинную улицу тогдашней Иены. Замелькали рваные широкополые шляпы и разноцветные байковые куртки вместе с кожаными брюками и длинными сапогами они составляли излюбленный наряд иенского студенчества, сохранившийся еще со средневековья. Все мчались что есть мочи, чтобы занять место в новой аудитории.

Взволновались даже видавшие виды местные жители, хорошо знакомые с необузданными нравами иенских «буршей», которые считали для себя программой действия удалую песню шиллеровоких разбойников:

Резать, грабить, куролесить

Нам уж не учиться стать!

Завтра могут нас повесить.

Нынче будем пировать…

Почтенных иенских обывателей давно уже не удивляли ежедневные побоища «питомцев муз» на старой рыночной площади, грандиозные порции поглощаемого ими пива, варварский жаргон, — изъясняться на нем считалось среди студентов признаком хорошего тона, — их не смущали даже ночные выкрики: «Голову прочь!» — которыми принято было оповещать прохожих, что из окна будут немедленно выплеснуты нечистоты.

На сей раз дрогнули даже самые закаленные старожилы. «…Вся улица всполошилась, и люди высыпали к окнам, — рассказывает Шиллер в письме к Кернеру. — Сначала все вообразили, что пожар, и у дворца пришла в движение стража. «Что это? Что случилось?» — раздавалось со всех сторон. Тогда начали кричать, что это будет читать новый профессор».

Новый профессор — это он, Фридрих Шиллер.

С 1 января 1789 года Шиллер официально значится экстраординарным (внештатным) профессором истории Иенского университета.

И вот он в черной мантии и шапочке средневекового магистра следует через весь город за толпой своих слушателей «с таким ощущением», как признается он другу, «будто его гонят сквозь строй шпицрутенов».

Вступительная лекция Шиллера, привлекшая четыреста восемьдесят слушателей, более половины всех обучавшихся в те годы в Иене студентов, посвящена теме «В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения».

Как и свой доклад в «Немецком обществе», Шиллер начинает ее с резкой критики филистеров от науки, реакционеров, которые в испуге перед смелой мыслью, перед новым словом «борются с ожесточением, с отчаянием, борются коварно, потому что, защищая систему школьных истин, они борются за свое существование». Для Шиллера к их числу принадлежат те, кто «ждет себе награды не от сокровищницы своего дела, а от внешнего признания, от почестей, от материального блага…».

Он противопоставляет им «философский ум», бесстрашного и неутомимого исследователя общества. Такой ученый не боится дыхания нового: «если даже новое явление в области природы, вновь открытый закон в физическом мире опрокидывают все его научные построения, то любовь к истине у него всегда сильнее, чем любовь к своей системе, и он охотно заменит прежнюю, полную недостатков систему новой, более совершенной».

Нет, не просто о двух типах ученых говорит здесь своим студентам новый профессор. Его речь — призыв к борьбе с рутиной и в науке и в жизни общества. Он зовет молодежь отрешиться ради поисков истины, как делает он это и сам, от одобрения сильных мира сего и забот о материальном благе. Он хочет видеть тех, кто с напряженными лицами ловит сегодня каждое его слово, гражданами своей страны, а не обывателями.

«Богата и многообразна область истории, в круг ее входит весь нравственный мир». Для Шиллера, как и для других просветителей, история — это широкое понятие. Оно включает и философию, и религию, и историю искусств, нравов, быта…

Шиллер раскрывает перед своими слушателями гуманистический смысл изучения всеобщей истории, которую считает «единственным всемирным судилищем». Трагичны подчас пути истории. И все же они неуклонно ведут человечество вперед, двигают его к конечной победе разума и гуманности. Горячо призывает Шиллер слушателей внести свою долю в великое дело прогресса: «Как бы ни было различно призвание, которое ожидает вас в гражданском обществе, все вы можете вложить вашу лепту в это дело. Каждая заслуга — это путь к бессмертию, то есть к тому истинному бессмертию, где дело продолжает жить и устремляться вдаль, даже когда имя его зачинателя предалось забвению».

При переполненной аудитории лекция Шиллера продолжается и на следующий день. Ночью студенты устроили под окном нового профессора серенаду, сопроводив ее троекратными криками «виват!» — честь, которой никто из иенской профессуры еще не удостаивался.

Так вступает Шиллер на новое поприще.

Но как случилось, что «гражданин вселенной, который не служит ни одному государю», решил тянуть преподавательскую лямку в старом, консервативном, бюрократическом Иенском университете, подчинявшемся в те времена четырем саксонским герцогам сразу: Веймарскому, Готскому, Кобургскому и Мейнингенскому?

Почему поэт, весь устремленный в будущее, стал историком?

Зачем уехал он от своих друзей?

Для Шиллера, художника горячего публицистического темперамента, день ото дня тягостнее становилось существование в замкнутом дружеском кружке.

Горизонт, ограниченный пусть самым живописным видом из окна кернеровского дома, творческие связи — маленький «пятилистник» — об этом ли он мечтал?

«Как печально, что счастье, которое доставляла мне наша тихая совместная жизнь, было несовместимо с тем единственным делом, которым я не могу жертвовать даже для дружбы, — с внутренней жизнью моего духа. Об этом шаге я никогда не буду жалеть…» — писал он Кернеру несколькими годами позднее.

Надо было идти в большой мир, идти туда физически и духовно, продолжая поиски путей общественного переустройства.

Первым этапом этих поисков после разочарования в «штюрмерстве» еще в дрезденские годы стала для поэта история.

Все больше укоренялся в сознании Шиллера горький вывод, что демократическая республика, «перед которой и Рим и Спарта покажутся женским монастырем», не может быть ближайшим будущим Германии, и все дороже становилось ему прошлое.

Мир истории стал для него тем большим миром, в котором нашел он прибежище от мелочности интересов современной Германии, от переживаемого им самим душевного и творческого разлада.

«…С годами они утратили все свои надежды, — пишет Энгельс о Гете и Шиллере, характеризуя положение Германии в конце XVIII столетия. — Гете ограничился только весьма острыми сатирами, а Шиллер впал бы в отчаяние, если бы не нашел прибежища в науке, в частности в великой истории древней Греции и Рима. По этим двум можно судить о всех остальных. Даже лучшие <и самые сильные умы немецкого народа потеряли всякую веру в будущее своей страны» [8].

Да, он впал бы в отчаяние, если бы не история.

«С каждым днем мне все дороже становится история, — пишет он Кернеру в 1786 году во время работы над «Карлосом». — Мне бы хотелось лет десять кряду не изучать ничего, кроме истории. Кажется, я стал бы совсем другим человеком…»

Он остро ощущает пробелы своего образования: «Мне нужно совсем по-другому наладить свое чтение. Я до боли чувствую, как страшно много мне еще надо учиться сеять для того, чтобы снять жатву».

Но увлечение Шиллера историей не было бегством от действительности. В освободительных движениях прошлого ищет он образец для современности, прообраз будущих сражений. Об этом говорит сам круг интересующих его проблем. Его увлекают эпохи широких антифеодальных движений, периоды борьбы за национальное единство Германии, заговоры и восстания против политической тирании.

Закономерно, что темой большой исторической работы Шиллера стала Нидерландская революция

XVI столетия, которая заинтересовала его еще во время работы над «Дон Карлосом», — первая буржуазная революция в Европе. На несколько лет погружается поэт в изучение хроник, мемуаров и других исторических сочинений, чтобы создать свой собственный монументальный труд об этой эпохе.

«…Я счел небесполезной попытку воссоздать перед миром этот прекрасный памятник гражданской мощи; пробудить в груди моего читателя радостное самоощущение и привести новый убедительный пример того, на что могут отваживаться люди для благого дела и что могут они совершить при единодушии», — открыто заявляет поэт во введении к своему труду.

Особое значение этого труда для современников поэта заключалось в том, что во главе «Священной Римской империи», куда номинально входили все бесчисленные карликовые немецкие государства, во времена Шиллера стояла все та же реакционнейшая династия Габсбургов, против которой когда-то восстали Нидерланды.

С начала XVI века Нидерланды — передовая в экономическом отношении страна тогдашней Европы — оказались в зависимости от испанской короны. И в первые же годы своего господства в Нидерландах Габсбурги вызвали ненависть всего населения: дворянства, многочисленного бюргерства городов, широких слоев народа. Они были препятствием для экономического развития страны, властью чужеземцев-поработителей; они пытались укрепить свое господство варварскими законами о еретиках, лишением свободы десятков тысяч людей, кострами инквизиции…

Одно за другим вспыхивают народные восстания. Как и большинство средневековых антифеодальных движений, они принимают форму религиозных войн, защиты протестантизма от натиска католической реакция.

В 1567 году в Нидерланды вступает испанская армия под командованием герцога Альбы. Огнем и мечом расправляется она с повстанцами,

«Бешенство восстания охватывает самые отдаленные провинции; торговля и промышленность приходят в упадок, корабли покидают гавани, художник оставляет свою мастерскую, поселянин — опустошенные поля. Тысячи людей бегут в далекие страны, тысячи жертв гибнут на эшафоте, и новые тысячи устремляются к нему; божественно должно быть то учение, за которое можно умирать так радостно…» — рассказывает Шиллер.

Народ продолжает борьбу: морские и лесные «гезы» — «нищие», как называли себя голландские патриоты, начинают упорную, длившуюся несколько десятилетий, партизанскую войну против испанцев. Она закончилась освобождением севера страны и образованием первого буржуазного, республиканского по форме, государства — Соединенные провинции северных Нидерландов.

«Отпадение Нидерландов» — исторический труд, написанный рукой художника. Великолепны портреты Филиппа II, кардинала Гранвеллы — фактического правителя Нидерландов; наместницы Маргариты Пармской; деятелей революции — Вильгельма Оранского и графа Эгмонта. О выдающемся драматическом таланте автора свидетельствует искусство, с которым воспроизведено сложное столкновение политических сил, динамика событий, образный, мощный язык…

Шиллер не закончил задуманный труд. Он прерывает описание на прибытии в Брюссель карательной армии Альбы. Он не обрисовал самое восстание. Но ощутимо его приближение, слышны раскаты надвигающейся грозы. Демократическим силам движения, новой республике, которая «на крови граждан водрузила свое победоносное знамя», открыто принадлежат все симпатии поэта.

Шиллер и не скрывает, что его исследование обращено к современности, что он видит в Нидерландской революции прообраз освобождения от феодального гнета для своей родины — Германии.

«Сила, воодушевлявшая Нидерланды, не иссякла и у нас. И для нас возможен счастливый исход, когда изменятся обстоятельства и сходные поводы призовут нас к сходным деяниям», — так призывает поэт своих современников последовать революционному примеру нидерландских повстанцев.

Современный немецкий литературовед профессор Александр Абуш в своем труде о Шиллере справедливо говорит, что если «Коварство и любовь» была, по определению Энгельса, первой немецкой политически тенденциозной драмой, то «История отпадения Нидерландов» может быть охарактеризована как первое немецкое тенденциозное, революционно-демократическое сочинение в области истории.

К современности обращено и второе крупное историческое сочинение Шиллера — «История Тридцатилетней войны». Поэт воскрешает в нем одну из самых трагических страниц в истории своей родины — первую половину XVII столетия, когда в течение тридцати лет Германия была главным театром военных действий в борьбе, разделившей Европу на два враждующих лагеря.

Феодальная реакция, возглавляемая испанскими и немецкими Габсбургами, противостояла в то время коалиции более прогрессивных европейских государств, преимущественно протестантских. В Германию вторглись полчища иностранных армий, совместно с войсками враждующих немецких князей — католических и протестантских — они грабили и опустошали страну.

С великолепным мастерством пишет Шиллер батальные сцены, портреты полководцев. Исторические источники и в какой-то мере сложившиеся традиции помешали поэту отнестись с должной беспристрастностью ко всем «героям» этой жестокой эпохи, в частности к полководцу Валленштейну и к шведскому королю Густаву Адольфу. Но он прав в главном: война предстает в его описании как эпоха страшных народных бедствий.

Ужасы войны, картины связанных с ней разрушений, грабежей и насилий Шиллер воскрешает пером писателя-гуманиста, горячо сострадающего горю народному. Тридцатилетняя война в его изображении — грандиозная национальная катастрофа, разорившая Германию и отдавшая ее во власть бесчисленных тиранов-князьков. Шиллер справедливо усматривает в ней причину многих зол, все еще тяготеющих над его родиной.

С огромным интересом встретила читающая Германия исторические сочинения Шиллера. «Шиллер, выступающий как исторический писатель, — какой гордостью и сколь большими ожиданиями наполняет нас это событие!» — так откликнулся на «Историю отпадения Нидерландов» Шубарт в своем новом политическом журнале «Отечественная хроника», — он начал выпускать его в Вюртемберге, выйдя из заключения.

Двойственно отнесся сам поэт к своему успеху в роли историка. «Половиной исторического сочинения, — пишет он Готфриду Кернеру вскоре после того, как была опубликована первая часть «Истории отпадения Нидерландов», — я заработал в так называемом ученом мире и в добропорядочной бюргерской среде больше признания, чем самым высшим подъемом душевных сил, запечатлевшихся в трагедии… «Карлос», результат трехлетнего труда, был еле одобрен, а моя «История Нидерландов», результат пяти, самое большое шести месяцев, сделает меня, очевидно, уважаемой личностью».

В этих строках немало горечи. Для того чтобы завоевать какое-то общественное положение, ему, автору четырех трагедий, требуется иметь «ученое сочинение», нечто увесистое, солидное. Слава поэта чересчур легковесна. Горький, изнурительный, неустанный писательский труд в глазах почтенных филистеров — недостаточно серьезное занятие. Литературная деятельность не может избавить Шиллера от беспросветной нужды.

А между тем призрак нужды снова стоит у его порога. Шиллер не считает возможным оставаться дольше на положении «приемного сына» Кернера, как он сам называл себя в шутку. К тому же его все больше тяготит оторванность от литературной жизни Германии. Шиллеру нужна творческая атмосфера, без которой начинает задыхаться его талант.

Его давно привлекает Веймар, город, уже прославленный в то время именами трех корифеев немецкой литературы: Гердера, Виланда, Гете.

Один из них, земляк Шиллера Виланд, приглашал его сотрудничать в журнале «Немецкий Меркурий». Шиллер решает воспользоваться этим предложением, поехать в Веймар хотя бы ненадолго, на несколько недель, самое большее — месяцев.

Так думали друзья, расставаясь.

Но поэт не вернулся в домик Кернера на лошвицском винограднике. Веймар и расположенная в трех милях Иена становятся его постоянным местом жительства.

Шиллер приехал в Веймар вечером 21 июля 1787 года.

Перед ним открылся маленький неопрятный городишко на реке Ильм. Жителей всего шесть тысяч. По узким улицам гонят скот… Действительно, «нечто среднее между столицей и поместьем», как окрестил Веймар ворчун Гердер, обосновавшийся здесь, вслед за своим любимцем Гете, десятилетие назад.

Расстояния так невелики, что излюбленное средство передвижения местной знати не кареты, а крытые носилки с креслом, некое подобие восточного паланкина.

Впрочем, город соответствует микроскопическим масштабам герцогства, громко называющегося Великим герцогством Саксен-Веймар-Эйзенахским, в котором и всего-то тридцать четыре квадратных мили и сто тысяч жителей. Промышленность почти не развита, как и всюду в тогдашней Германии. По совету Гете возобновлены разработки заброшенного серебряного рудника. В городке Апольде, неподалеку от Веймара, — чулочная мануфактура. (Рабочие голодают. В 1784 году здесь были открытые волнения, они снова вспыхнут под влиянием революционных событий во Франции в 1793 году.) Но основное занятие жителей — сельское хозяйство, примитивное, как и в прадедовские времена. Зато в «великом герцогстве» есть свой двор, армия, духовные и светские власти — все, как в любом «порядочном» европейском государстве. Только все как бы игрушечное, карликовое. Внушительны здесь только чины и звания; должно быть, без них титулованные и нетитулованные веймарские обыватели не сумели бы испытывать чувство уважения к своим великим писателям. Гете — министр, тайный советник, Гердер — генерал-суперинтендант; Виланд — воспитатель наследного принца.

Повсюду следы того же мелкокняжеского деспотизма, с которым Шиллер познакомился на своей родине.

В одном из писем отсюда к Кернеру Шиллер рассказывает о событии, взволновавшем город. Некий гусарский майор по имени Лихтенберг приказал наказать гусара. За какую-то незначительную провинность бедняге дали семьдесят пять шомполов, так что стали опасаться за его жизнь.

«Происшествия такого рода здесь еще в новинку, — пишет Шиллер, — и случай этот вызвал всеобщее негодование… Неизвестно точно, знает ли обо всем герцог, но, признаться, я опасаюсь, что он вряд ли поведет себя в этом деле достойно: к несчастью, такой Лихтенберг, отличный солдат, для него сейчас незаменимей любого из его министров. Я описываю тебе эту историю как своего рода наглядную антитезу к прошедшей эпохе веймарской жизни, когда вертеризировали в государственном совете».

Да, безвозвратно прошли времена «вертеризирования», когда, под влиянием только что переехавшего в Веймар Гете, восемнадцатилетний Карл Август помышлял о безыскусной жизни на лоне природы и близости со своими подданными. Мечты Гете поднять экономику и культуру Веймарского герцогства, — а ради них и согласился автор «Вертера» стать веймарским министром, — не сбылись. Здесь та же, что и в других немецких княжествах, игра в солдатики, та же ненависть ко всему «иностранному», то есть к культурной жизни других немецких государств, сочетающаяся с пристрастием к французскому придворному классицизму. Те же дорогие увеселения, приемы. Те же интриги, сплетни, пересуды, сотрясающие узкий придворный мирок, надменный, чванный, томящийся от скуки… Гете уже не выдержал этого духовного застоя, против которого бессильной оказалась даже его гениальная натура: летом 1786 года он бежал в Италию. Шиллер по приезде не застал Гете в Веймаре.

Не оправдало надежд и знакомство с Виландом и Гердером, хотя оба радушно его приняли. Оказалось, что Гердер имеет о Шиллере самое смутное представление, никаких его произведений не читал.

«У Виланда необыкновенная страсть жить вблизи государей», — пишет поэт Кернеру в одном из первых писем из Веймара; этого наблюдения было достаточно, чтобы Шиллер не смог дружески сойтись со знаменитым романистом.

Уже первые встречи с «веймарскими исполинами» заставляют Шиллера усомниться в существовании при дворе мецената Карла Августа какой-либо литературной жизни и творческой среды.

Оба одиноки — и Гердер и Виланд, каждый по-своему. Живут замкнуто, в семейном кругу. То ли действительно чудачествуют, то ли выглядят чудаками в обывательских пересудах.

О Гердере Шиллеру сообщают, что он ссорится с женой и мирится только после того, как она начинает цитировать его произведения, добавляя: «Тот, кто написал это, — бог, а на бога не сердятся».

О Виланде — что он привержен к старой герцогине Анне Амалии, этой веймарской «королеве-матери», из-за того, что может позволить себе при ее дворе полную свободу — даже спать на софе в ее присутствии, да к тому же еще под собственным мраморным изваянием.

«Говорят, что он уже не раз яростно прекословил ей и однажды швырнул ей в голову книгой. За достоверность последнего не ручаюсь, шишки уже не видать, — шутливо сообщает Шиллер Кернеру. — Да и вообще о здешних великих умах слышишь все больше вздора».

Но за обывательскими пересудами поэт с возрастающей горечью видел мелочность духовных интересов прославленного Веймара.

Изменить эти печальные наблюдения не могли встречи с несколькими интересными Шиллеру людьми. Среди них — снова Шарлотта Кальб, женщина, о которой поэт вскоре окажет, что «у нее нет таланта быть счастливой»; подруга Шарлотты — известная певица и талантливая драматическая актриса Корона Шретер; философ Карл Леонгард Рейнгольд, один из первых страстных поклонников Канта. Удивительна судьба этого человека: до того как ему стать профессором философии и эстетики в Иенском университете, он был иезуитом и членом духовной коллегии в Вене, откуда, бросив духовный сан, бежал в Веймар («…он уверяет, что через сто лет слава Канта сравняется со славой Иисуса Христа…» — сообщает Шиллер Кернеру, также поклоннику Канта); под влиянием Рейнгольда Шиллер впервые начал знакомиться с произведениями этого философа.

Провинциальность веймарской жизни Шиллер ощущал даже в праздном интересе к его собственной особе, в бесцеремонности незваных визитеров, любопытствующих посмотреть на приехавшего нового писателя. Он жил в Веймаре не более трех дней, когда в гостиницу «Наследный принц» пожаловал первый из них, так насмешивший поэта, что в письме к Кернеру он целиком воспроизводит это краткое происшествие:

«Стук в дверь.

— Войдите.

И вот входит маленький тщедушный человечек в белом фраке и зелено-желтой жилетке, сутулый и изрядно сгорбленный.

— Кажется, я имею счастье, — произносит человечек, — видеть перед собой г-на советника Шиллера?

— Да. Это я.

— Я услышал, что вы находитесь здесь, и не мог побороть в себе желания увидеть человека, пьесу которого, «Дон Карлос», я только что смотрел.

Ваш покорный слуга. С кем имею честь?

— Я не имею счастья быть вам знакомым. Мое имя Вульпиус.

— Весьма признателен за внимание, сожалею лишь, что я зван в один дом и как раз (к счастью, я был одет) собирался уходить.

— Прошу покорно извинить меня. Весьма рад был повидать вас.

С этими словами человечек откланялся, и я продолжаю письмо… Нечто подобное случается каждый день».

Впрочем, на этот раз можно было, пожалуй, извинить любопытство непрошеного гостя его причастностью к литературе. Имя, которое ничего не говорило Шиллеру, прогремит вскоре по всей Германии, да и за ее пределами. Обладатель бойкого пера Христиан Август Вульпиус, автор массы драм, опер, романов и повестей, станет знаменитостью благодаря одному произведению. Это роман «Ринальдо-Ринальдини, атаман разбойников» (1797 г.), переведенный почти на все европейские языки. Неправдоподобное, чрезмерно сентиментальное, но захватывающее по сюжету, это произведение станет своего рода литературной модой.

Но Шиллер еще за несколько лет до появления «Ринальдо-Ринальдини» услышит имя Вульпиус. Сестра «человечка», маленькая фабричная работница Христиана — подруга и жена самого короля поэтов, министра и тайного советника Гете. Почти двадцать лет прожил с ней Гете в гражданском браке, прежде чем сочетался браком церковным, — событие, немало потрясшее светских веймарских обывателей.

От сих последних Шиллер старается держаться подальше. Он наносит визит вежливости старой герцогине и тут же сообщает друзьям в Дрезден, что ему «не нравится ее лицо», да и сама она «чрезвычайно ограниченна».

Бывать при дворе для поэта тяжелое испытание. Серьезный, легко воодушевляющийся, как только речь заходит о предметах, для него интересных, он не может приспособиться к стилю легкой, пустой застольной беседы; ему претит светское циничное острословие; среди придворных шаркунов он по-швабски тяжеловесен и неловок в своем старомодном камзоле, сшитом далеко не у самого дорогого портного.

«Дело даже не в том, что у меня нет подходящего платья: я сам не создан для этого мира, где я должен был бы выступать в оскорбляющей мою гордость роли незначительного бюргера, попавшего в дворянское общество…» — пишет он Губеру.

Когда вернулся отсутствовавший герцог, Шиллер ограничился тем, что доложил ему письменно о своем прибытии.

Первые послания к дрезденским друзьям из Веймара полны жалоб на «здешних пустоголовых дворян». Следуя местным традициям, поэту приходится «тратить дни самым нелепым образом»: развозить свои визитные карточки дворянским и видным бюргерским семьям. «Можете себе представить мое огорчение. Мне грозит опасность кое-где быть принятым!..»

Он сетует, что вынужден убивать драгоценное время на «неизбежное зло, в которое ввергли его отношения с Шарлоттой», вроде прогулок в большой и знатной компании: «Сколько же здесь встречается пустоголовых людей!»

Вскоре после приезда Шиллер присутствует на празднестве в честь дня рождения Гете — 28 августа 1787 года. Необычный это был день рождения! Его устроили почитатели поэта в отсутствие Гете, в саду его дома.

Только год спустя вернулся Гете из Италии.

В напряженном труде прошел для Шиллера этот первый год его жизни в Веймаре. «История отпадения Нидерландов», продолжение «Духовидца», статьи и рецензии для «Талии» и для «Всеобщей литературной газеты». Все это не дает ему особой радости. Плодами «прилежания, >а не творчества» считал сам Шиллер свои исторические сочинения, литературной поденщиной — журнальные статьи.

Душевные силы поэта принадлежат в это время впервые раскрывшемуся перед ним во всей своей неувядаемой красоте миру античного искусства.

«Только античные писатели доставляют мне теперь истинную радость. Они в высшей степени нужны мне, чтобы очистить мой собственный вкус, который из-за натянутости, искусственности и остроумничанья начал весьма удаляться от подлинной простоты», — пишет он Кернеру. Ах, если бы мог он свободно читать по-гречески! Но проклятая Карлсшуле не дала ему достаточных знаний. Он углубляется в латинские и французские переводы греческих трагиков. Пытается переводить с французского сам, делясь радостью открытий с новыми друзьями.

Новые друзья — две молодые женщины, Лотта и Каролина Ленгефельд, дальние родственницы Генриетты Вольцоген.

В деревушке Фолькштедт близ Рудольштадта, где поэт провел лето 1788 года, долгое время показывали туристам одноэтажный домик неподалеку от фарфоровой фабрики, принадлежавший местному учителю пения, и «комнату Шиллера», с простой деревянной конторкой, за которой он работал.

Отсюда по вечерам, оторвавшись от работы над историческими сочинениями и статьями, Шиллер шел тропинкой, извивающейся вдоль реки, навстречу сестрам Ленгефельд; они уже ждали его обычно на мостике, вблизи места, где речушка впадает в Заалу. Все вместе направлялись в город, слушать любимых поэтов.

«Шиллер читал нам вечерами «Одиссею», — вспоминает об этом времени Каролина, — и нам казалось, что около нас журчал новый жизненный источник…»

Из этих чтений, происходивших на французском языке, возникли переводы трагедии Еврипида «Ифигения в Авлиде» и отрывков из «Энеиды» Вергилия, которые Шиллер начал делать, как утверждает Каролина, для того, «чтобы сильнее запечатлеть в наших душах речь, чувства и образы греков…».

Нередко случалось, что затягивались такие литературные вечера, и Шиллер возвращался из города поздно ночью. Обеспокоенный хозяин высылал ему навстречу людей с фонарями, да и сам возглавлял процессию. Искать охотников встречать Шиллера не приходилось: в деревне любили «ученого молодого человека» и долго еще после его отъезда вспоминали его приветливость и деликатность, его «бледное и умное лицо, длинные светлые волосы, не напудренные, как у других столичных господ» [9].

Перевод «Энеиды», памятника древнеримской эпической поэзии, дал основание Кернеру настоятельно советовать другу написать самостоятельную эпическую поэму, построив ее на немецком материале.

Несколько лет собирался Шиллер приступить к осуществлению этого замысла. Как ни серьезно было его увлечение античностью, как ни манила его мечта о воскрешении на немецкой почве классического искусства, Шиллер не сомневался, что только на национальном материале может развиваться творчество писателя.

«Ни одному писателю, будь он каким угодно «другом человечества», в своих представлениях не убежать от своей родины», — пишет он Кернеру в ноябре 1791 года. Однако Шиллер решительно отвергает предложение Кернера сделать героем эпической поэмы прусского короля Фридриха II, которого официальная историография изображала в виде национального героя немецкого народа. Поэта «никак не вдохновляет этот характер», он уверен, что «никогда не сможет его полюбить».

Поэтическими памятниками увлечения Шиллера античностью в первые веймарские годы остались два его стихотворения — «Боги Греции» и «Художники», высокие образцы лирики мысли, которая станет вкладом Шиллера в мировую поэзию.

«Боги Греции» — элегия на гибель великой культуры античного мира. Поэт скорбит об исчезновении счастливого гармонического общества, где, как кажется ему, не было угнетения и нужды, где не знали христианской ханжеской морали, где царили правда и поэзия.

Где ты, светлый мир? Вернись, воскресни,

Дня земного ласковый расцвет!

Только в небывалом царстве песни

Жив еще твой баснословный след.

Вымерли печальные равнины,

Божество не явится очам;

Ах, от знойно-жизненной картины

Только тень осталась нам.

Яростные нападки реакционеров вызвало это стихотворение, впервые опубликованное в 1788 году в журнале «Немецкий Меркурий».

Некий граф Фридрих фон Штольберг — в юности он примыкал к движению «бури и натиска», а позднее перешел в лагерь католической реакции — публикует статью, более похожую, впрочем, на донос, где обвиняет поэта в атеизме и оскорблении христианской церкви.

Но прогрессивная немецкая интеллигенция с интересом встретила «Богов Греции» и «Художников». Она услышала в этих стихотворениях критику современных общественных отношений, дисгармоничного, в равной мере враждебного искусству феодального и складывающегося буржуазного общества.

Великий немецкий мыслитель Фридрих Гегель назовет «Богов Греции» Шиллера «религией красоты».

С отповедью Штольбергу выступил один из самых смелых политических и культурных деятелей Германии XVIII столетия, немецкий якобинец Георг Форстер.

Закономерно, что именно Форстер и его друзья «с восторгом читали и перечитывали» стихотворение Шиллера. В эпоху, предшествующую буржуазной революции во Франции, как и в годы ее расцвета, к античности обращались передовые идеологи бюргерства. Они видели в ней не только мир духовных богатств, но и политический и гражданский идеал — пример общественного устройства, при котором достигнуто гармоническое сочетание интересов государства и каждого отдельного человека.

Иллюстрации к драме Ф. Шиллера «Коварство и любовь». Гравюры на меди Д. Ходовецкого.

Шарлотта фон Кальб.

Христиан Готфрид Кернер. Рисунок Доры Шток.

Стихотворение «Боги Греции» Шиллера заканчивалось в первой редакции призывом к созданию подобного общества, к воскрешению мира гармонии и красоты. Но, несмотря на выступление Форстера в печати в защиту «Богов Греции», поэту пришлось изменить эти последние строфы.

И все же самым горьким разочарованием, которое ждало Шиллера в Веймаре, стала встреча с Гете в доме Ленгефельдов в сентябре 1788 года.

«Мало кто из смертных интересовал меня, как он», — признается Шиллер в письме к Кернеру. Но встреча обоих поэтов не привела в то время к сближению.

Шиллер увидел в Гете баловня счастья, свободного от забот о хлебе насущном, неотступно преследующих его самого; человека, для которого с юных лет была открыта сокровищница мировой культуры, столь длительное время недоступная питомцу Карловой школы.

«…Этот человек, этот Гете стоит мне поперек дороги, и он часто напоминает мне, как круто судьба обошлась со мной! Как легко был вознесен его гений судьбой, а я до этой самой минуты еще должен бороться! Всего упущенного мне уже не наверстать…» — пишет он Кернеру вскоре после встречи с Гете в Веймаре.

Каждый из поэтов — и окруженный всеми почестями веймарский министр, только что вернувшийся из солнечных лавровых рощ Италии, от искусства к мелочным придворным обязанностям, и нищий певец богов Греции — переживал, каждый по-своему, тяжелые кризисные годы, которые приведут их к выводам, во многом сходным.

Оба они усматривали в то время в античности творческий образец, оба все более укреплялись в мысли, что, только черпая из родника античного искусства, может искусство современное выполнить свою высокую миссию воспитателя человечества.

Но при первых веймарских встречах не проявилась еще эта общность воззрений, да, быть может, и не могла проявиться: Шиллер еще только вступал в период классицизма.

Уходя от Ленгефельдов, Гете заметил случайно лежавший на столе номер «Немецкого Меркурия», где были напечатаны «Боги Греции», спрятал в карман и попросил разрешения взять с собой.

В этом маленьком эпизоде, который воспроизводит в своих мемуарах Каролина Ленгефельд, уже заключался залог будущих, более счастливых встреч обоих поэтов.

Но прошло еще шесть лет, прежде чем сошлись их пути. Единственным следствием встречи 1788 года было содействие Гете назначению Шиллера в Иенский университет.

В докладной записке веймарского министра герцогу сквозь официальный тон не прорывается нота сердечного участия, в бумаге нет даже указания на литературные заслуги Шиллера. «…Так как он не имеет никакой службы и должности, то представляется правильной мысль о назначении его в Иену… Тем более, что он примет это место без жалования…»

Так оказался Фридрих Шиллер в Иене, в университете, носящем ныне его имя.

Здесь мечтает он найти кусок хлеба и духовную независимость, возможность жить и творить без опеки двора. Особое положение Иенского университета — то, что власть над ним поделена между четырьмя князьями, «превращает его в довольно свободную и независимую республику, в которую нелегко просочиться угнетательству», — радостно делится он с Кернером своими мыслями.

Это преимущество Иены — его «выхваляли все профессора, с которыми мне довелось разговаривать», — особенно привлекает Шиллера. «Профессора в Иене — люди почти что независимые, ни с какими величествами им считаться не приходится…»

Но преподавание не могло надолго удовлетворить поэта.

Оно не изменило его бедственного материального положения, напротив — только ввергло его в новые расходы: надо было платить за магистерский диплом; даже за наем аудиторий в те времена платил сам лектор.

Что же касается денежного вознаграждения, то внештатный преподаватель, каким был Шиллер, никакого жалованья не получал — только жалкие гроши, которые собирали со слушателей-студентов.

Герцогам Веймарскому, Готскому, Кобургскому и Мейнингенскому лекции профессора Шиллера не стоили ни единой копейки.

Зарабатывать на хлеб Шиллеру надо было по-прежнему изнурительным и чрезвычайно низко оплачиваемым писательским трудом.

А между тем университетские занятия отнимают немало времени и сил. Не полагаясь на свою слабую память, Шиллер почти дословно записывает свои лекции. Он тратит на подготовку к ним целые дни, создавая свой, оригинальный историко-философский курс всемирной истории. (На следующий год к историческому курсу прибавились еще лекции о трагической поэзии.)

Десять, двенадцать, четырнадцать часов ежедневного непрерывного труда. При этом живет иенский профессор, как признается он сам, «по-студенчески»: нанимает маленькую комнатенку и питается грошовыми обедами, которые отпускает ему квартирная хозяйка.

Но тяжелей всего было другое.

В письмах к Кернеру Шиллер признается, что надежды найти в Иене «свободную и независимую республику» не оправдались. Ему «претит университетский быт»: завистливая, мелочная академическая среда, низкий уровень студентов.

Он с горечью убеждается, что «между кафедрой и слушателями высится барьер, через который трудно перешагнуть».

Когда любопытство студентов было удовлетворено и остыл интерес к профессору — автору «Разбойников», аудитория его тает. От четырехсот человек остается тридцать-сорок…

В январе 1791 года после тяжелого приступа болезни Шиллер без сожалений прекратил преподавательскую деятельность в университете.

Но занятия Шиллера историей не прошли для него бесследно: огромную роль сыграли они в его творческом развитии. Исторические сочинения оказались той рудой, из которой будет плавить поэт образы своих новых драм.

Во многих вопросах Шиллер стоял значительно выше уровня современной ему исторической науки. Но потому именно, что Шиллер-историк был прежде всего великим поэтом-человеколюбцем, поэтом-гуманистом. Он считает, что любые конституции «хороши лишь постольку, поскольку они дают развернуться всем силам, заключенным в человеке», что «государство само никогда не является целью, оно важно только как условие, при котором может быть выполнена цель человечества, а эта цель заключается не в чем ином, как в развитии всех сил человека, в прогрессе». И хотя философия истории Шиллера была идеалистической в своей основе, она позволила ему увидеть антигуманную сущность «государства нужды», как называет он современное ему общественное устройство.

Во всех поздних драмах Шиллера, к каким бы историческим эпохам ни обращался поэт, звучит тема враждебности феодального и буржуазного государства человеку, несовместимости этого государства с нормами гуманности, которые — Шиллер, историк и художник, вдохновенно верил в это — должны победить в будущем.