НАШ ТИГР. Из воспоминаний о Владивостоке[66]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НАШ ТИГР. Из воспоминаний о Владивостоке[66]

I

Первое свое путешествие по морю я совершил в китайской лодчонке, именуемой во Владивостоке «юли-юли». Так в этом городе называются и самое суденышко, и его капитан-китаец (он же и вся команда), орудующий — юлящий — кормовым веслом. Путешествие не было грандиозным — в первый день прибытия во Владивосток мне с моим приятелем пришлось переплывать через бухту Золотой Рог. Только и всего.

Сели, китаец «заюлил», и мы поплыли.

И вижу я — приятель опустил руку за борт, погрузил палец в воду и — в рот.

Я, удивленно:

— Зачем ты это делаешь?

Он смущенно:

— Видишь ли, я ведь первый раз на море. Так вот, хочу испытать, правда ли, что вода в море соленая.

Я с хохотом:

— Ну, что же, дубина стоеросовая, удостоверился?

Он, выплевывая слюну.

— Действительно, черт знает что! Вот нехристи!

— Кто нехристи-то, ирод?

— Вообще. Какие-то горы, вода горькая и… Смотри, смотри, — вдруг, побледнев, завопил он. — Это еще что такое?..

Я глянул в ту сторону, куда показывал его палец, и тоже обмер. Шагах в тридцати-сорока от нас из воды бесшумно выныривали огромные черные лоснящиеся спины и так же бесшумно вновь исчезали в воде, чтобы через минуту появиться вновь в другом месте, иной раз еще ближе к лодке. Акулы, киты? А черт его знает! Несомненно одно: вот-вот одно из этих чудовищ всплывет под самой лодкой и опрокинет ее. Опрокинет лодку и сожрет, вывернутых, нас. И это после доблестно законченного Ледяного похода, — разве не досадно?

— Назад, дьявол! — заорали мы оба китайцу, с самым равно— синейшим видом ворочавшему на корме свое весло и как бы не замечавшего страшной опасности. — Назад, чертова голова! Скорее к берегу!

Но китаец смеялся, смеялся нам в глаза и продолжал «юлить». Наш ужас не передался ему ни на йоту.

— Фангули пуе! — ответил он наконец, скаля гнилые зубы. — Капитана бояться не надо. Его, — мотнул он головой в сторону страшных спин, — игоян рыба, его капитан моря есть, игоян бога. Его люди кушай нету, его шибко смирный. Фангули пуе!

Из того, что говорил лодочник, мы поняли только главное: опасности нет. Таково было наше — европейцев, великороссов — первое знакомство с Дальним Востоком, с морем, с его удивительными обитателями — кашалотами.

— Да! — делились мы впечатлениями, высаживаясь на Чуркином мысе, где должны были навестить знакомца. — Удивительный край! Всё кругом совсем иное, чем у нас. Растет тут какое-то чертово дерево, тайга под боком, и вся она, говорят, переплетена, как в тропиках, лианами…

— И в ней тигры, — вставил я.

— Может, врут, — не поверил мой приятель, пробовавший на вкус морскую воду, вятский парень, отличавшийся недоверчивостью и в полку за это прозванный Фомой Неверным. — Может, говорю, и врут еще о тиграх…

— А ты сходи, проверь!

— И схожу!

И мы чуть не поругались, заспорив, по русскому обычаю, о предмете, о котором не имели никакого понятия. И помирились только у знакомца за рюмкой водки, за чудеснейшим отварным, еще горячим, крабом. И в этот же вечер нам посчастливилось сделать одно знакомство, очень полезное в отношении ознакомления с экзотикой края.

В комнату вошел пожилой худощавый, сильно уже поседевший господин. Это было перед четвертым апреля 1920 года, в последние дни перед ниппонским выступлением. В городе хозяйничала красная власть, и военные ходили без погон. Но по высоким сапогам, по синим с красным кантом бриджам и по ряду других признаков мы сразу догадались, что перед нами военный, тоже, как и мы, офицер, но уже в порядочных чинах.

И мы встали.

— Владимир Клавдиевич Арсеньев, — назвал наш хозяин вошедшего, и мы познакомились. За чаем хозяйка дома, смеясь, рассказала В.К. Арсеньеву о нашем испуге от встречи с кашалотами, о том, как один из нас пробовал морскую воду на вкус чтобы проверить, действительно ли она горько-соленая, а также и о споре нашем о тиграх.

— Этот спор ваш Владимир Клавдиевич разрешит, — закончила она. — Ведь он знаменитый исследователь уссурийской тайги, не раз встречавшийся с тиграми. Не одного из них убил он!

Помню, что мне понравился жест Арсеньева, когда он с досадой отмахнулся от охотничьей славы, для него, чудесного писателя, поэта природы, слишком дешевой. Позднее, когда я ближе познакомился с Владимиром Клавдиевичем и от всей души полюбил его и, наконец, когда в издании М.Н. Вознесенского, владельца газеты «Голос Родины», вышли чудесные книги Арсеньева, мне стало совершенно ясно, что и тигров-то он убивал только тогда, когда это было необходимо, чтобы спасти себя и свое окружение от ярости хищника. Владимир Клавдиевич не нес в тайгу смерть, он любил всех ее насельников — от свирепых тигров до кротчайшего гольда, героя его первой книги, подлинной поэмы об уссурийской тайге. Поэмы, ибо именно поэзией было всё то, что писал он о ней, поэзией тонкой, углубленной в созерцание, полной чудесных описаний и интереснейших наблюдений над четвероногими и двуногими обитателями Великого леса.

Но всё это я понял и узнал значительно позднее.

В день нашего первого знакомства я лишь слушал Арсеньева и рассматривал его, думая о том, что вот такие именно глаза, как у него, быстрые, зоркие, как бы мгновенно фотографирующие всё, на что они направляли свой взгляд, были и у тех охотников, портреты которых оставили нам Купер, Майн Рид, Джек Лондон.

Арсеньев же рассказал нам интереснейший случай встречи человека с маньчжурским страшным тигром, и этот его рассказ, не вошедший ни в одну из его книг, я позволю себе привести здесь. Первый из всего, что я позднее читал и слышал о грозном дальневосточном хищнике, он запомнился мне ярко и во всех почти деталях.

— Лет восемь назад, — закуривая папиросу, начал В.К., — явился ко мне мой бывший солдат, как и я, сапер, после окончания службы не пожелавший вернуться в Россию, в свою Калужскую губернию, оставшийся на Дальнем Востоке. За службу он сумел скопить деньжонок, а выйдя в запас, и женился еще на вдове с небольшим капитальцем. Почувствовав под ногами почву, молодая пара решила заняться хозяйством, стать хуторянами. Свободных земель в окрестностях Владивостока и теперь сколько угодно, но моего сапера потянуло от города подальше, и он осел со своей пышной половиной на конечной станции железнодорожной ветки (мест, господа, я вам называть не буду, всё равно вы их еще не знаете), проложенной к каменноугольным копям на склонах горного хребта Сихотэ-Алинь. Засел и, построившись, зажил спокойной и мирной жизнью.

Прошло года полтора. И вот однажды — визит. Является ко мне мой бывший сослуживец, уже совсем мужик-мужиком, одет соответственно, от былой воинской выправки никаких следов. Однако пытается вытянуться по-строевому и хочет начать «докладать».

Усадил я его, дал папиросу, говори, мол, попросту, что такое с тобой стряслось? Как, во-первых, живешь?

— Живу, — отвечает, — как надо, ваше высокоблагородие. Хорошо живу. Скотина есть, пчелы есть, доходы имеются. Но случилось происшествие с тигрой, и хоть место бросай! Баба не ест, не пьет, с тела спала и только молитвы читает. Хоть пропадай! Разрешите всё по порядку доложить. За вашим советом прибыл.

И опять пытается тянуться.

Я ему.

— Не надо докладывать. Просто рассказывай.

Так точно, покорнейше благодарю.

И поведал он мне следующую историю, которую вам, господа, — людям, только что прибывшим на Дальний Восток и мечтающим (мгновенный колючий взгляд в сторону моего приятеля) заняться охотой на тигров, — не мешает прослушать внимательно.

Представьте себе следующее: хуторок со службами, обнесенный саженным бревенчатым тыном, нечто вроде маленькой крепостцы, древнего городища. Между прочих служб в ограде этой — сарай, коровник. Вечереет. Широкая дверь сарая открыта, и поэтому в нем светло.

У стены сарая, как раз противоположной двери, стоит корова, и перед ней на скамеечке — супруга моего сапера. Она явилась доить корову; дело, повторяю, уже к вечеру.

Молоко звонко прыскает из сосцов в пустое еще ведро. Поодаль вяло пережевывает корм годовалый телок этой самой коровы. Картинка, так сказать, буколическая, в стиле старых голландских мастеров. Тишина, благодать, сонливость и этот серебряный звон густых струек молока о тонкое железо.

И вдруг в сарае сразу темнеет, словно ветер бесшумно приотворил дверь.

И в то же самое время женщина замечает удивительное явление: корова — вы представляете себе ее округлый живот — вдруг становится тоской. Это оттого, что она, отшатнувшись, вдруг со всею своей силой прижалась к стене сарая и, явно стараясь сделаться меньше, выдохнула из себя весь воздух. Впечатление таково, что животное почему-то пожелало стать одноплоскостным, превратиться в доску, в тень! И к тому же почему это внезапное затемнение, что такое происходит? Женщина оборачивается. Женщина видит, что в сарай бесшумно входит гигантская кошка, бросается к телку, хватает его за загривок и, повернувшись, ударив по женщине хвостом, исчезает вместе с добычей через ту же самую дверь. Обратите внимание на то, господа, что в животном мире всякая мать, от кабанихи до коровы, самоотверженно защищает своих детенышей, и лишь ужас, охватывающий всё живое при появлении тигра, заглушает даже действие всесильного материнского инстинкта…

Мой дружок Фома Неверный и тут было хотел что-то возразить и уж заерзал на стуле, но мы все зашипели на него, чтобы он не мешал Владимиру Клавдиевичу рассказывать, и последний продолжал.

Не знаю, что говорит ветеринарная наука о нервных потрясениях у животных, но бывший сапер мой утверждал, что у коровы его совершенно после этого случая пропало молоко, она стала «очень нервенная».

Но если визит тигра так подействовал на Буренушку, то что говорить о женщине?

— Лучше бы, — рассказывал мой сапер, — она черта с рогами увидала, чем эту проклятую кошку: никак не выгонишь теперь бабу из хаты, хоть хутор продавай! Что делать, ваше высокоблагородие? Научите! Прямо я к вам как к доктору пришел.

Я подумал и действительно ответил хуторянину как доктор:

— Положение неважное, — сказал я. — Дело в том, дорогой мой, что у тигра есть дурная повадка — еще раз заглядывать туда, где он удачно побывал. Но вот в чем дело: разве во время посещения вас тигром ворота наружу, в ограде, не были заперты?

— Были заперты, ваше высокоблагородие. Как же! Пересягнул он через тын, когда к нам пожаловал.

— Хорошо. Но обратно? С годовалым-то телком в зубах?

— С ним он, ваше благородие, и перемахнул через тын. Это я сам своими глазами видел, когда на крик бабы из дома выскочил. Разбежался он и перемахнул, — на лине своего собеседника я увидел ужас и отчаяние. — Как с котенком, он с телком в зубах через саженный тын перенесся! Чего же теперь делать, неужто придет еще, проклятый?..

— Ручаться тут, конечно, нельзя, — сказал я. — Утешать, успокаивать вас не буду. Может прийти — и, думаю, придет.

— Значит, разоренье?..

— Нет, почему же. Вы вот что: ружье есть у вас?

— Нет никакого ружья!

— Заведите. Ружья недороги. Достаньте ружье и в продолжении двух-трех недель каждый день под вечер, около того часу, когда тигр к вам явился, обходите по ограде ваш хутор. Зверь учует, что место охраняется человеком, и может оставить вас в покое.

— А ежели я с ним повстречаюсь и он кинется на меня?

Я пожал плечами: всякое, мол, может случиться, если дело имеешь с тигром, но все-таки успокоил хуторянина — тигр, если он не людоед, на человека нападает редко.

Мой бывший сапер, мало мной утешенный, поблагодарил меня и ушел. Я подумал, что он и приходил-то ко мне лишь затем, чтобы подбить меня помочь ему убить этого тигра. Но в то время мне было не до охоты — я болел, да и дела не выпустили бы меня из города. Словом, я видел, что сапер мой был несколько разочарован.

Прошел месяц, наступили уже заморозки.

И вот однажды мне говорят, что на Семеновском базаре целое столпотворение вавилонское: кто-то привез убитого титра и торгует им. Покупатели, главным образом китайцы, берут и шкуру тигра, и внутренности, из которых они приготовляют свои лекарства, но охотник не хочет торговать зверем, так сказать, в розницу — оптом его хочет продать.

Я уже хотел было отправиться на Семеновский базар, чтобы познакомиться с охотником и посмотреть на тигра, как охотник сам появился у меня и оказался тем самым моим бывшим сослуживцем по саперному батальону, о котором я и рассказываю.

Пришел, сияет, деньги показывает: за пять сотенных тигра продал.

Я ему:

— Садитесь, рассказывайте, как вам врага вашего удалось убить

— Да так, — говорит, — как вы мне приказали, я всё и сделал. И пофартило мне.

— А все-таки?

— От вас, стало быть, пошел я на барахолку. Там, где старым железом торгуют, увидал одноствольную шомполку. Посмотрел — всё на месте: ствол, приклад, курок поднимается и чикает. Поторговался я и купил самопал за трешницу. Потом в другом месте купил на пятак пистонов, на двугривенный пороху. Пулю думаю, сам дома отолью. Ладно! Поехал домой, прибыл. Жена пока без меня оставалась, так из дома и не выходила. Старушка одна, между прочим, выпивающая, в это время за скотиной смотрела. Старушка эта, поговаривают у нас, — ведьма. Ходит, всё чего-то под нос гугносит — и ничего не боится, если выпимши. В трезвом же виде лает всех и хочет сжечь. Я старушку это выпроводил и стал пулю отливать. Мать честная, свинцу нету! Был кусок и запропал, словно мыши съели. Туды-сюды, нет свинцу! Что делать? Но тут я две гайки махонькие нашел, винтов штуки три, гвоздиков обойных. Ничего, думаю, выйдет вроде шрапнели. Пороху насыпал половину того, что купил, порядочно забил; только бы ствол не разорвало. А потом и всю железную начинку заколотил. И, перекрестившись, вышел в свой первый боевой дозор.

Вышел из владения, иду по тыну. С половину уже обошел и вдруг слышу, что в кустах то ли икает кто, то ли хрюкает. Мать честная, неужто, думаю, тигр? Однако, думаю, тигру хрюкать не полагается. Неужели наша чушка подрылась под тыном и на волю ушла? Геройски все-таки шагаю вперед и вижу: это вредная алкогольная старушонка бесстрашно гугносит под кустом с косушкой в руках.

Я говорю:

— Ах, сестру твою Бог любил, дык я ж тебя чуть было, боговня, моей шрапнелью не уложил! Иди ты, пожалуйста, на станцию, — к вечеру дело, долго ли до греха!

А старушка кудахчет, этакой ведьмой выпивает мою краденую косушку и сухими листочками закусывает. И зрак у нее мутный, этакий тухлый. Даже жутко!

Не до тигра мне тут стало. Еще, думаю, действительно спалит, надо с ней вежливо поступить.

Словом, кое-как я ее на ее кривые ноги поставил, вывел на тропочку к поселку, и она отбыла.

На этот раз благополучно обошел я свои владения и домой вернулся. И с этого раза стал я делать всё аккуратно, как вы приказали. Как солнышко к низочку, я — в обход. А владение мое четырехугольно тыном обнесено, кругом же кусты, лес, самая тайга. И вот вчера под вечер опять вышел я в обход. Уж из ворот вышел, притворять их стал. Притворил и думаю: дай, думаю ружье проверю — всё ли на месте? Оглянул и вижу — нет под курком пистона, упал, видно, за прошлый обход. И тут, ваше высокоблагородие, этая томность вдруг на меня напала — не хочется мне снова ворота отворять и обратно за пистоном идти! На что, скучаю, всё это? Зря! Никакого тигра я не увижу. Стоит ли, мол, напрасно ножки беспокоить? Это оттого, ваше высокоблагородие, на меня такое равнодушное состояние духа нашло, что, полагаю я, вредная старушонка околдовала меня. Уж очень она меня с женою поносила на людях за то, что насчет краденой у нас косушки будто бы мы на нее наклеветали. А какая же клевета? Была в шкафике косушка — и нет косушки. Не домовой же выпил! Так, стало быть, стою я и думаю, идти ли мне за пистоном, не без него ли владение обойти? Но все-таки вернулся я за ним. Вернулся, надел на шпенек, снова закрыл за собой ворота и так, со взведенным курком, тихонечко вдоль тына следую. Одну сторону уже обошел, другую сторону кончаю, к углу подхожу. И только что я за него шагнул — Боже ж ты мой: в десяти шагах от меня из кустов что бочка — голова тигра! Вот верите ли, ваше высокоблагородие, глазами друг на друга мы так и уставились! А глаза-то у него зеленые да с золотом, это я отчетливо запомнил, и пасть не наглухо закрыта — белые клычищи видать. Что внутри меня в это мгновение сделалось, с этим вам я сейчас доложиться никак не могу. Забыл. А главное, забыл я, как надо из ружья стрелять. Вы уже простите меня, дурака, но только я самопал свой не в плечо упер прикладом, а в живот. И бабахнул. Ухнуло. Огонь, дым, грохот. Ружье из моих рук вывернулось, а я ходу-пароходу и от ружья, и от тигра! Бегу я домой, то есть даже не домой, а сам не знаю, куда бегу; бегу, кричу и, извините, по-медвежьи на низ делаю. Потом все-таки домой прибег. Жене рассказываю: так, мол, и так, тигра увидел, в тигра стрелял. Заперлись, сидим, шепчемся.

Жена говорит:

— Ты бы, — говорит, — переоделся бы, что ли. Помылся бы. Возьми ружье, выйди все-таки во двор.

Я говорю:

— Ружье я там оставил, где в тигра стрелял. Вырвалось оно из моих рук.

Потом, ваше высокоблагородие, я, однако, очухался, в себя пришел. Стал рассуждать: всего шагов десять было от меня до тигра, и пороху все-таки в стволе было на гривенник, все-таки гайки, винты. И ведь вон как выпалило ружье-то, так в пузо и тарарахнуло. И уж раз тигр за мной не погнался, значит, все-таки ему досталось. Вышел я во двор; перекрестившись, к тыну подошел в том месте, где я за ним тигра повстречал. Лестницу приставил. Поднялся над тыном, выглянул. И что бы вы думали, ваше высокоблагородие? Лежит зверина, почитай, у самого куста, где я его увидал, лежит вверх брюхом, и вся башка у него в крови. На месте я его уложил! Конечно, прежде чем к нему подойти, я камнями в него покидал — не шевелится. Готов!

Владимир Клавдиевич кончил свой рассказ, и все мы посмеялись над веселым концом треволнений дальневосточного хуторянина. Мой приятель сказал:

— Видите, даже юмористика получилась. Вот вам и «царь уссурийской тайги». Какой же он «царь», если его тремя паршивыми гайками убили?

— Случай, батюшка, счастливая случайность! — серьезно ответил Владимир Клавдиевич. — А ведь бывает и так: тремя-четырьмя пулями прошьют охотники тигра, а он еще пятисаженный прыжок сделает, разорвет одного-двух и уйдет. Однажды такой случай со мной произошел… Впрочем, нет, не буду рассказывать — поздно! Да и вам, господа будущие охотники на тигров, тоже пора в город.

И Арсеньев встал и, как хозяин с хозяйкой ни упрашивали его еще остаться, стал прощаться.

Мы с приятелем вышли вместе с ним. Была свежая майская ночь, светила луна и заливала голубым сиянием голые вершины сопок, кое-где увенчанные белоснежными, словно сахарными при лунном свете, бетонными сооружениями фортов и батарей. Сахарно белел зданиями и Владивосток по ту сторону бухты, и серебрилась по волнам лунная дорога с того берега.

У пристани стояло несколько «юли-юли». Лодочники спали в носовых каютках-яшиках.

В.К. Арсеньев крикнул им по-китайски.

Из одной «юли-юли» глухо ответили:

— Ю, ю…

— Кокойда!

— Вы выучились по-китайски? — спросил я Владимира Клавдиевича.

— Немножко, — улыбнулся он. — Знаю столько и по-гольдски, и по-ороченски.

— Трудно!..

— Так, как я говорю, — нет. Ведь это воляпюк, смесь русских, китайских слов плюс чисто местные словообразования, вроде, например, «шанго» — хорошо. Этого слова нет, между прочим, ни на русском, ни на китайском языках. Китайцы думают, что это русское слово, мы — что оно китайское. Но понимаем его одинаково: хорошо.

Зевая и что-то бормоча под нос, вылез китаец из каютки, мы сели и поплыли.

Беседовали. Владимир Клавдиевич охотно рассказывал о Владивостоке, о нравах его, об условиях жизни в нем. Но о себе, особенно о своих путешествиях по тайге, он говорил мало и как-то вскользь. То же самое заметил я и позднее, когда стал часто бывать у него и познакомился с его семьей. Скромность, щепетильное нежелание выдвигаться на авансцену было заметнейшей чертой в его характере. И с большим трудом мне удалось добиться того, чтобы он познакомил меня со своим трудом, который он в те дни готовил для печати…

Книга эта — замечательная книга. И недаром она в настоящее время переведена на многие языки и за нею потянулся целый хвост подражателей, желающих пожать те лавры, которые выпали бы на долю Владимира Клавдиевича, если бы обстоятельства не заставили его остаться в СССР, где он безвременно и почил.

«Дерсу Узала» В.К. Арсеньева — не «охотничья литература», не отрыжка повестей Майн Рида и даже не «лондоновшина». Приключенческо-охотничий элемент в ней не первостепенен: он лишь фон для большого художественного задания — для проникновения в душу почти первобытной природы Уссурийского края с ее тайгой, еще девственной, по многим местам которой в те дни еще никогда не ступала нога европейца.

Богатейший материал оказался перед В.К. Арсеньевым, исследователем и художником. А он был именно ими обоими, а не ограниченным охотником, вооруженным скорострельной винтовкой, несущей смерть четвероногим обитателям леса. А люди… Совсем иные люди живут в этом великом лесу, люди, подчиняющиеся никем не писанным, но могущественным законам тайга, люди мужественные и благородные, чьи сердца полны своеобразной гуманности, простые, честные сердца. И всё, что написал В.К. Арсеньев, — это поэма, посвященная этим сердцам, поэма, полная музыкальных шорохов тайги…

Но цель этих строк — не справедливая хвала превосходному творчеству Арсеньева; оно уже широко оценено по достоинству даже за границей.

II

Прочитав то, что я писал в прошлом номере «Луча Азии» упомянутые мною выше сотоварищи мои по бегству из Владивостока скажут:

— Слаба стала память у Несмелова: пятого нашего спутника упомянуть забыл — Антика!

Нет, друзья, ошибаетесь, не забыл я о нем. Антик (ради Бога читатель, делай ударение на А) нарочито оставлен мною напоследок, ибо, говоря о нем, нельзя отделаться только упоминанием его имени, вернее — клички, а следует более или менее обстоятельно представить эту колоритную личность всем тем, кто заинтересуется нашими строками.

Антик, увы, твоя фамилия забыта и мною, и А.Е. Степановым, и если кто ее и вспомнит, так это мичман В.И. Гусев, но он в настоящее время живет в далеком Шанхае, где, женатый на китаянке, ведет полную превратностей жизнь то ли сборщика газетных объявлений, то ли издателя отрывных календарей. Кроме того, Антика нет уже в живых: в свое время он сложил свою буйную головушку в войсках Чжан Цзу-чана, — правда, по сведениям, еще не проверенным точно, Шура Степанов, например, уверял меня недавно, что Антик жив и даже процветает где-то на юге Китая.

Не знаю, может быть.

Но так или иначе, но именно Антик оказался в двадцатых годах виновником незаурядного события, нашумевшего на всю, правда, не очень богатую вымпелами, российскую дальневосточную флотилию: он переломил миноносец.

— Миноносец не карандаш, — скажет изумленный читатель, — как это возможно? Для Антика, господа, — отвечу я, — всё это возможно, и в этом вы убедитесь из дальнейшего. Именно за необыкновенность своих деяний он и был среди своих друзей наделен прозвищем — Антик, ударение на А.

Прискорбное событие с переломом миноносца произошло, по рассказу самого Антика, следующим образом.

Он, пехотный прапорщик, с образованием едва ли превышающим пять классов средней школы, в меркуловские дни служил по адмиралтейству. Откуда-то, кажется, из залива Св. Ольги, Антику — на безлюдье и пехотный прапорщик моряк! — было поручено вести во Владивосток миноносец. И Антик миноносец повел.

Конечно, вел миноносец кто-то другой, командир же его, хорошо покушав, завалился спать в своей каюте. Но, выспавшись и ощутив желание показать себя и как начальника, он поднялся наверх, на мостик, и встал на вахту.

Была крупная волна, судно трепало. К несчастью для судна и его экипажа, Антик все-таки знал одну команду, которою пользовались в тех случаях, если являлась надобность в стремительном повороте корабля на все сто восемьдесят градусов. Для судна с длинным и узким корпусом этот маневр при большой волне небезопасен, ибо может угрожать трещиной корпуса или, как в данном случае и произошло, даже полным его переломом.

Как выговаривается эта команда, я, не будучи моряком, не знаю, но именно ее-то наш Антик и крикнул в рупор машинного отделения.

Исполняя приказание, машинист остановил левый винт миноносца и при нормально — полный ход вперед — работающем правом винте дал левому винту полный ход назад. Взлетающий на гребень волны миноносец дрогнул, рванулся вправо и… переломился пополам.

— Ужасно неприятно получилось, — по обыкновению своему шмурыгая носом, рассказывал Антик, вспоминая о несчастьи. — Все, понимаете, потонули. Только меня одного вынесло на берег.

— Жаль! — искренно сетовали мы. — Надо бы наоборот: чтобы ты, стоеросовая голова, потонул, а остальные бы спаслись. И зачем тебе понадобилось морские таланты проявлять?

— Да так как-то, — пожимал плечами Антик. — Все командуют, а я молчу. Вот я и подумал: воды кругом много, почему бы разок не покрутиться. Хотел людей позабавить.

До начала же своей морской карьеры сумел Антик отличиться и на другом поприще. Это случилось еще в Харбине, и кое-кто из харбинцев до сих пор еще вспоминает о глупо-трагическом происшествии, героем которого оказался опять же наш Антик.

В одной из харбинских женских гимназий был выпускной, так называемый «Белый», бал. В зале, в первом этаже, гремела музыка, шли танцы, во втором же этаже, в пустых классных комнатах, потаенно шепталась некая пара: Антик и хорошенькая гимназистка шестого класса.

Гимназистка умоляла:

— Нет, нет, вы должны меня застрелить! Вы обязаны мне помочь уйти из жизни, которая мне надоела. Я совершенно разочарована, ничто меня в жизни уже не прельщает. Для чего же тогда жить? Я принесла револьвер. Вот он. Возьмите и выстрелите в меня!

— Я вас понимаю, — мямлил Антик, принимая револьвер — а очень понимаю ваши чувства. Раз вам надоела жизнь, то вы поступаете совершенно логично, желая ее прервать. Но почему именно я должен вас убить? Вы можете это сделать сами.

— Но я не умею, я боюсь! — хныкала девица. — У меня не хватает силы воли выстрелить в себя! Да и вообще я еще никогда в жизни из револьвера не стреляла. А вы такой смелый, вы всё можете!.. Нет, я прошу вас, я умоляю — застрелите меня!

Антик пожал плечами. Антик, шмурыгнув носом, сказал:

— Раз вы уж так просите, ладно.

Раздался выстрел. Девушка упала. К счастью, она оказалась лишь легко ранена. Антик бежал во Владивосток.

Весной 1924 года, когда мы собрались покинуть Приморье, Антик, не выполнивший ни одного из требований большевиков о регистрации белого командного состава, был уже на нелегальном положении. Часто навещая Владивосток, он в эти дни резидентствовал у некоего Деда, имевшего заимку за Амурским заливом. Заимка называлась Капитанской — до Деда ею владел какой-то отставной капитан, убитый, как говорили, хунхузами.

Антик не пил не только водки, но даже чаю; конечно, не курил. Он любил вести разговоры на религиозно-философские темы, и эти беседы выявляли сухой, сектантский строй его души. Любил он писать большие письма, но почерк у него был такой ужасный, что обычно послания его оставались непрочитаны на девять десятых.

Женщины — Боже сохрани! Вино, водка, чай — ни, ни, ни! Но покушать Антик любил. И когда мы уже были в Харбине, откуда бы он мне и Степанову ни писал писем, но одну фразу мы всегда среди его каракуль разбирали:

— Кушаю, слава Богу, ничего. Жить можно.

Или:

— Живу неважно: кушаю плохо.

Это «кушаю» было для Антика чрезвычайно характерным. Как и что он «кушал» — лишь это заставляло Антика реагировать на окружающее; ко всему остальному он относился с величайшим равнодушием.

Нам Антик был очень нужен, он говорил, что знает дорогу от той стороны Амурского залива до границы; и мы предложили ему быть нашим проводником. Антик, верный себе, ответил:

— Если в дороге будет что кушать, я согласен. И еще вот что — купите мне финский ножик: нужно мне.

Мы успокоили его в отношении «кушать» и финский нож ему подарили. Таким образом, нашелся у нас и проводник. Правда, узнав историю потопления Антиком миноносца, я и к успешности его проводничества отнесся недоверчиво, и опасения мои, как дальше увидит читатель, оказались небезосновательны. Но выбор был уже сделан.

Антик дошел с нами до Санчагоу и возвратился назад в Приморье, на Капитанскую заимку. Уже будучи в Харбине, мы получили известие о том, что при вторичной попытке перейти через границу Антика арестовали и заключили в тюрьму в Никольске-Уссурийске.

— Пропал парень! — решили мы, и вдруг Антик предстал перед нами.

Конечно, мы засыпали его вопросами: был ли он действительно арестован, сидел ли в тюрьме, как вырвался и пр.

Оказывается, и сидел, и вырвался.

— Но как? Рассказывай всё да подробно!

— Э, да и рассказывать-то нечего. Ерунда!

— Постой, как же ерунда? В тюрьме-то ты сидел?

— Ну да, сидел. Ничего себе — кушал прилично.

— Брось свое «кушал». Как из тюрьмы выскочил?

— Ерунда. Мелкое дело!

— Рассказывай.

— Да и рассказывать нечего. Пустяки!

— А все-таки.

— Говорю: ерунда. Повели меня раз с конвоиром, а я конвоира убил и убежал. Только и всего. Мелочь! Как вы тут живете, как кушаете?

Таков был этот Антик, но, опережая события, я на много забежал вперед.

Вот мы еще во Владивостоке, — я и Шура Степанов сидим в кинематографе на Светланской улице и смотрим чудесный фильм с Астой Нильсен «Гамлет».

По американскому сценарию. Гамлет, принц датский, оказывается вовсе не принцем, а… принцессой, очаровательной девушкой. Вечные колебания, нерешительность Гамлета именно и объясняются его принадлежностью к прекрасному, но слабому полу.

Дружба Гамлета с Горацио — это теперь уже, конечно, не просто дружба, а нежная девичья влюбленность. И всё объясняется в тот момент, когда Горацио бросается к раненому принцу-принцессе и расстегивает камзол на его груди.

Аста Нильсен — кто ее теперь помнит? — играет так чудесно. Сюжет трагедии повернут и развертывается необыкновенно, и необыкновенного же, необычайного, чудесного — требуют наши души и от окружающей нас действительности, такой угрюмой в тогдашних советских условиях. Мне ясно помнится, что я в тот вечер вышел из кинематографа с твердой уверенностью в том, что вот-вот с нами должно произойти нечто необыкновенное.

И я не ошибся.

В маленькой задней комнатке ресторанчика «За уголком», где частенько бывали, мы нашли двух молодых людей, которых я видел в первый раз, Степанов же оказался с ними уже знаком. У одного из них, ростом повыше, было лицо сноба, всем пресытившегося. Другой был необыкновенно красив, красотою тонкой, женственной.

— Мичман Гусев, — назвал себя высокий.

— Хомяков, — представился красавец.

— Племянник, — кивнув в его сторону, усмехнулся мичман, как бы делая некое примечание.

— Ваш племянник? — спросил я, удивившись добавлению.

— Председателя 3-й Государственной Думы.

— Вот как!

И племянник, и мичман оба были уже в достаточной мере «под парами» — они пили водку, закусывая ее мороженым.

Мы подсели, выпили под мороженое; завязался разговор. В это время в кабачок вошли двое в коже, с кобурами — чекисты ли, охрана ли из порта, черт их знает.

Внимательно приглядываясь к посетителям, эти двое обошли всё помещение, заглянув и в наш чулан. Будто ничего не замечая, мы продолжали болтать. Помню, Саша Степанов рассказывал о своих встречах с Маяковским. Двое нежданных гостей оглядывали нас, стоя в дверях. Но, видимо, не мы им были нужны. С минуту они приглядывались к нам, затем повернули назад. Слышно было, как один из них довольно громко сказал другому уже в коридоре:

— Тоже фрукты: под мороженое водку жрут!

Мы перетянулись. Всем нам было нехорошо, не по себе было. А в моих глазах всё еще сияло лицо умирающего Гамлета — Асты Нильсен, улыбающееся несчастному Горацио. И на что нам эта жизнь полузатравленных существ, зачем она нам?..

И я сказал:

— Люди бегут в Харбин. Ну его к черту, этот Владивосток! Бежим, господа?

И все, тихим хором:

— В самом деле — бежим.

Мы говорили шепотом, мы были немногословны. Три дня на подготовку хватит? Хватит! Надо действовать энергично, не теряя даром времени. Где мы встретимся через три дня? Все мы были офицерами и все состояли под надзором ГПУ. Раз в месяц мы являлись в его комендатуру и, как все поднадзорные, предъявляли там особые книжечки, в которых регистрирующий чин этого учреждения делал соответствующую отметку. Дни нашей явки были — восьмое, девятое и десятое числа каждого месяца. Был вечер четвертого мая.

Господа, — сказал кто-то из нас, — в течение этих трех дней нам лучше не видеться друг с другом. А восьмого числа мы все встретимся в комендатуре. Пусть каждый из нас поднимет руку, если он всё подготовил к побегу. А на следующий день, утром, с восьмичасовым поездом все мы выезжаем на станцию Седанка. На вокзале друг с другом же здороваться, садиться в разные вагоны.

На этом и порешили.

План побега был таков: В.И. Гусев должен встретиться с Антиком и просить еш стать нашим проводником до границы. Бели Антик согласится на это, в чем мы не сомневались, ибо он всегда шел на любую авантюру (и не ошиблись в этом), то ему надлежит взять у причалов ковша Семеновского базара юли-юли, уговорив его на довольно значительное морское путешествие: юли-юли должен вместе с Антиком плыть из ковша в Амурский залив и достичь ст. Седанка. К моменту прибытия юли-юли к Седанке мы будем уже там. Все припасы, главными из которых окажутся пудовичок чумизы и банка сала, должны плыть вместе с Антиком. На ст. Седанка Антик берет всех нас к себе на борт, и мы устремляемся на другой берег Амурского залива, к Капитанской заимке, там ночуем, а с рассветом начинаем свой марш к границе.

Всё это было и просто, и в то же время весьма сложно. Правда, явившись в ГПУ восьмого мая, мы могли не опасаться, что ранее, чем через месяц, это учреждение поинтересуется нами. Но удастся ли Антику выскользнуть из ковша, не возбудив ни в ком подозрения? Как он поплывет по заливу, если в этот день случится буря или просто ветер поднимет большую волну? Кроме того, при наличии бурной погоды юли-юли не рискнет выходить, ведь через залив 18 верст морского пути! — и что нам тогда делать на ст. Седанка с запасами и с ним самим? К тому же и денег у нас было в обрез — сутки держать лодочника за собой мы никак не могли.

Но в тот вечер ни о чем этом мы не подумали, и хорошо сделали, ибо, если бы все эти вопросы возникли тогда в наших головах, мы бы, пожалуй, и не решились на наше небезопасное предприятие.

Вообще, например, в моей собственной голове была тогда сплошная чепуха. Так, к слову сказать, я почему-то решил, что по тайге мне удобнее всего будет идти в ночных туфлях, если я подобью их прочными, хорошими подметками, хотя мои приятели решили запастись сыромятными китайскими улами.

Кроме того, все эти три дня я проносился по Владивостоку, ища покупателя на мою старенькую пишущую машинку, ибо нужны были деньги. Еще меня бесило и другое обстоятельство: я только что отпечатал в одной из владивостокских типографий маленькую книжечку стихов, и мне хотелось взять с собой в Харбин хоть полсотни моих «Уступов», так называлась эта книжка, а при раскладке багажа на мою долю для носки доставался чертов пудовичок с чумизой — самый тяжелый груз. Правда, в конце концов Степанов, пожалев меня, взял чумизу себе, мне же дали что-то другое, полегче. Полсотни «Уступов» я из Владивостока вынес.

В канун явки в ГПУ я зашел во Владивостокский музей, чтобы проститься с В.К. Арсеньевым, а кстати и порасспросить его о тех местах, по которым нам надлежало идти. Последнее мне было поручено моими друзьями. «Может быть, и карту у него достанешь, хоть какие-нибудь кроки», — говорил Саша Степанов, тоже хорошо знавший Арсеньева. Ибо все-таки к Антику как нашему будущему проводнику мы относились не особенно доверчиво. Человек, по глупости переломивший миноносец, мог и завести нас черт его знает куда.

Владивостокский музей, полный чучел, карт, каких-то географических макетов и Бог знает чего еще.

Я нахожу Владимира Клавдиевича у огромного чучела великолепного уссурийского тигра и с места в карьер приступаю к изложению своего дела.

— Я и несколько моих друзей, Владимир Клавдиевич, — говорю я, — решили бежать из Владивостока. Вы меня простите, что я вас посвящаю в это не совсем безопасное дело, но мы выбрали необычный путь — через Амурский залив на юли-юли, а далее, до границы, на своих на двоих.

— И по китайской стороне до Санчагоу?

— Да.

— А почему не до Никольска сначала, а потом на Полтавку?

— Мы все на учете ГПУ, и дальше Угольной нам нет ходу. Если же поймают за Угольной, задержат, скажем, в вагоне то всё равно будут судить как за побег.

— Да! — Владимир Клавдиевич берет меня за руку и подводит к большой, висящей на стене, карте Приморья. Масштаб карты велик, и вот передо мной — весь тот район, по которому нам предстоит следовать. Все дороги и даже тропы, и всего только две деревни на нашем пути, легко обходимые стороною.

— Чудесная для следования местность! — тихо говорю я; в комнате мы одни.

— Не совсем! — и Арсеньев указывает мне на горный хребет, являющийся водоразделом для группы речек: одни с него текут в Китай, другие к нам, в Россию. — Вот это горное плато, видите? Я бывал там. Оно или заболочено, или покрыто мелким кустарником, через который трудно продираться. Кроме того, там, по оврагам, в эту пору еще лежит снег. Трудное место!..

— Ну, как-нибудь, Владимир Клавдиевич!

— Конечно! Что? Есть ли там тигры? Нет, в этих местах я их не встречал, вот разве пониже, вот тут, ближе к Занадворовке. Но барс, пятнистая пантера тут встретиться может. И знаете, — взгляд мне в глаза, — она чаще нападает на человека, чем тигр. Вас много ли идет?

— Пять человек.

— Ну, это лучше. Вы вот что… вы всмотритесь в эту карту, а я вам сейчас принесу соответствующий кусок двадцатипятиверстки. Видите перед Занадворовкой этот вот ручей? Достигнув ручья, вы лучше всего следуйте по нему, к его истокам, — этот путь как раз подведет вас к перевалу через хребет. На обрывке карты, которую я вам дам, ручей обозначен. Если вы воспользуетесь моим советом, вы не собьетесь с дороги, что иначе очень легко. Компас-то у вас есть?

— А ведь верно, нет у нас компаса! — ахнул я.

— Ничего, и компас вам дам. Пользоваться им умеете?

— Идут с нами два морячка, Владимир Клавдиевич. Они, наверно, умеют им орудовать.

— Должны бы!

И через десять минут я покидаю музей с компасом и драгоценным обрывком карты в кармане.

Это была моя последняя встреча с Арсеньевым, которого я глубоко и нежно полюбил. Мы оба чувствовали, что нам уже не увидеть друг друга. Крепкое рукопожатие положило конец прощанию. Много моему сердцу сказал долгий взгляд Арсеньева — им он пожелал мне и удачи в побеге, и успеха в моей жизни в чужой стране; обоим нам в конце нашего свидания приходилось быть молчаливыми: из соседней комнаты выполз сторож с метелочкой и стал обметать пыль с чучела великолепного тигра.

Тигр скалил свою страшную пасть и смотрел на меня зелеными стеклянными глазами. О возможности встречи с этим кровожадным хищником в тех глухих, таежных местах, по которым мне с приятелями придется проходить, я в этот миг, конечно, и не думал.

А утром следующего дня я был в комендатуре ГПУ.

Комната средней величины до отказу набита «бывшим белым командным составом». Стоявший в затылок «состав» этот вился несколькими концентрическими кругами, направляясь к одному из окошечек.

Я огляделся. Столько знакомых лиц!.. Вот бывший редактор газеты «Вечер» Знаменский, кондовый русский интеллигент-кадет, издававший свою, оппозиционную Меркуловым, газету вместе с инженером Павловским. За одну звездочку прапорщика запаса на погоне Знаменский попал под надзор, но предварительно побывал и в тюрьме.

Вот бывший коммерсант Икс, давно раскулаченный и тоже с полгода поскучавший в угрюмом здании на Первой Речке. А вон…

Я улыбаюсь и раскланиваюсь, — посещение комендатуры страшного учреждения стало для всех нас уже привычным, непугающим делом, — и в то же время мои глаза нетерпеливо разыскивают в этой толпе тех, кого мне надо. Ага, вон и они! Вон Васька Гусев; невозмутимое лицо скучающего сноба улыбается мне из дальнего угла комнаты. Васька поднимает руку. Это — условный знак: он не раздумал, у него всё готово к побегу. За ним — Хомяков; тоже поднимает руку.

Степанова и Антика быть в комендатуре не должно. Итак, всё готово. Остается доделать свои последние дела и завтра утром — на вокзал.

Но я уже упомянул о том, что как раз в эти дни у меня в типографии И. Р. Коротя заканчивалась печатанием моя книжечка стихов.

В этот день типография обещала мне выдать первые пятьдесят экземпляров моих «Уступов», обложку для которых сделал Шура Степанов. Мне эти книжки были необходимы, как воздух.

Я предполагал десять-пятнадцать из них тотчас же преподнести, с соответствующими авторскими надписями, состоятельным почитателям моего таланта. Не то что бы мне хотелось обязательно оставить им память о себе — ну их к дьяволу! — нет, я предполагал получить за это кое-какую мзду, ибо, как я уже говорил, ни у Степанова, ни у Гусева, ни у Хомякова, не говоря уже об Антике, — денег не было. Помнится, что только Шура Степанов раздобыл где-то двадцать рублей, за машинку же мне дали всего-навсего четыре червонца.

И я бросился к И.Р. Коротю.

— Иосиф Романович, готовы пятьдесят экземпляров моих стихов?

— Конечно. Ведь мы обещали вам.

— Дайте мне их сейчас, пожалуйста!

— Хорошо. Но вы заплатите что-нибудь? Ведь вы не внесли еще ни копейки за печатание книги.

— Ах, Иосиф Романович! — я, конечно, волновался. — Вы же великолепно знаете, что денег у меня нет! Зачем же начинать разговор на неприятную тему? И себя, и меня огорчать!

— Я это понимаю, но ведь все-таки что-то платить надо?

— Что-то? Конечно! Я затем и прошу у вас эти пятьдесят экземпляров, чтобы сейчас же продать их моим богатым друзьям и завтра же вам что-то заплатить. Завтра, понимаете — завтра.

Я лгал, и мне было стыдно, — ведь завтра меня не будет во Владивостоке! Но что я мог поделать в данных условиях, — я не имел права признаться Коротю в том, что мне эти пятьдесят экземпляров моих стихов нужны для успешного проведения нашего побега, ибо мы нуждались в деньгах. Я, настаивая на выдаче мне пятидесяти книжек, очень волновался. Догадался ли Короть? Не знаю. Всего он разгадать, конечно, не мог. но понял, что мне отказывать нельзя. И он безнадежно махнул рукой:

— Получите книги! Когда сможете, тогда и заплатите.

Мне так захотелось расцеловать этого милого человека, но я удержался. Увы, до сих пор я должник И.Р. Коротя, и пусть хоть эти строки будут ему благодарностью от всех нас, пятерых, ибо без этого славного жеста его — «Получите книги!» — мы, не имея лишней десятки, не сумели бы откупиться в китайской деревушке по ту сторону Сайфуна, где полицейские арестовали нас.

— Но тигр? — скажет нетерпеливый читатель. — Когда же, наконец, появится «ваш тигр», о котором вы как будто бы обещали рассказать?

Терпение, дорогой мой!

В следующей главе этой повести вы с ним встретитесь, и не только с простым, обыкновенным хищником, но с настоящим тигром-людоедом, только что растерзавшим двух корейцев-лесорубов. И все-таки прежде, чем приступить к рассказу об этом негодяе, мне придется поведать еще о встрече нашей с хорошеньким тигром человеческого рода, но прекрасного пола, о встрече, чуть было не расстроившей весь план нашего побега, столь хорошо задуманный.

Но об этом в следующий раз.

III

И вот мы на владивостокском вокзале.

Серенький теплый день, то и дело брызгающий мелким дождем, обессиленно переходящим в моросящую пыль. Я бегу к окошечку, где продают билеты. Перед ним небольшая очередь, и в ней — никого из моих друзей!

Екнуло сердце: что случилось, неужели всё расстроилось?.. Или они уже на перроне? Беру билет, исподтишка озираясь — нет ли слежки, — иду из здания вокзала на платформу и тотчас же у одного из вагонов вижу Шуру Степанова. Сашка щурит насмешливо глаза, ухмыляется. Как условлено, мы друг с другом не здороваемся. В руках у Сашки сверток — провизия, из кармана черного пальто торчит горлышком бутылка: всё благополучно!

Сверток в руках и у меня: это кое-какая жратва улучшенного качества из гастрономического магазина, пока мы не сядем на сало и чумизу; в свертке и полсотни моих тоненьких «Уступов».

С независимым видом проходит мимо меня Васька Гусев. Посвистывает, дьявол, и конечно — пустые руки. Хоть бы пару саек захватил!

Свистки. Я вбегаю в вагон, прохожу по коридору и оказываюсь в отделении вместе с Хомяковым. Он протягивает мне руку и, грассируя, говорит:

— Всё, кажется, пока очень хорошо. И мы одни!

Но как раз в этот момент к нам в отделение вбегает мадемуазель Ф., литературная владивостокская девица, худая, высоченная и с носом как клюв ястреба, известная, между прочим, своей исключительной влюбчивостью.

— Вот, — кричит она, — чуть было не опоздала!.. Здравствуйте, Арсений Иванович!

И тут она видит Хомякова, чья рука еще в моей руке; красота этого юноши незамедлительно же ранит ее в самое сердце.

— Ах! — говорит девица, распуская юбки по скамье. — Я… вы— то есть я хочу сказать, куда вы едете?

— На Океанскую, — вру я из конспиративных целей.

— Чудесно! — восклицает девица. — Я ведь с мамой уже переехала туда. Пойдемте прямо ко мне! — И неотрывный взгляд на Хомякова.

Я чувствую себя отвратительно: я понимаю, что переконспирировал и попал в глупое положение, — как мы теперь сойдем на ст. Седанка, если я еду на следующую, на Океанскую?

А мадемуазель Ф. «нажимает» на меня и Блоком, и Гумилевым, и Анной Ахматовой. Я что-то бормочу, — до стихов ли мне в эти минуты?..

Девица же, не спуская покоренного взгляда с Хомякова, которого, на мое несчастье, Господь Бог наградил столь сногсшибательной красотой, — продолжает свою атаку.

— Я вас угощу чудесными оладушками! — сюсюкает она, мотая своим клювом. — И кофе напою!