Рыжая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рыжая

Приближались выпускные экзамены, в том числе по родному языку. Ингмар Бергман обладал бойким пером и уже проявил свои способности в искусстве письменного выражения. Одно из предыдущих сочинений о молодом человеке, посещающем проститутку, шокированный учитель все же забраковал, полагая, что Бергман писал на основе собственного опыта. На сей раз он выбрал менее спорную тему – “Некоторые из главных черт творчества Сельмы Лагерлёф”. Это хорошо сформулированный анализ с немногочисленными злобно-красными поправками экзаменатора Артура Юнсона, который выставил в аттестате малое “а”, что в ту пору означало “хорошо с плюсом”.

Карин Бергман начала ежедневно писать о происходящем в семье, а в июне напряженность в пасторском доме была высока. “Тревожные дни с Ингмаром”, утомительные и во многих других отношениях, писала она, не уточняя. Она принимала снотворное и все равно спала плохо. Трое из школьных товарищей сына провалили экзамен, а на другой день, 12 июня 1937 года, пришла пора Ингмару продемонстрировать, что он не небрежничал в учебе.

Только бы у него хватило сил сохранить спокойствие и здравый смысл, ведь от этого зависит бесконечно много. Если у него не получится, то спокойствие и здравый смысл необходимо проявить нам, чтобы помочь ему в трудное время.

В аттестате было четыре “а”, остальное – “хорошо с минусом” и “хорошо”, а в целом означало благополучный выпуск из Пальмгреновской смешанной школы, в семье появилась белая фуражка, тогда как те, что провалились на выпускных экзаменах, ушли, как говорится, через черный ход, с непокрытой головой и поджав хвост.

Ахиллесовой пятой у Ингмара была латынь. Он засыпался, что не удивительно, если учесть, как он позднее в сценарии фильма “Травля” изображает латиниста Калигулу. По мнению Марианны Хёк, причиной неудачи, по всей видимости, послужило то, что накануне экзамена по латыни Бергману пришлось присутствовать на похоронах одного из отцовых коллег, и это так на него подействовало, что он прямо-таки заболел и написал работу неудовлетворительно.

В годовом школьном отчете отмечено, что Бергман планирует пойти в Стокгольмскую высшую школу, где намерен заняться изучением литературы, прежде всего драматургии Стриндберга, под руководством профессора Мартина Ламма.

День выпуска выдался лучезарно-яркий, после ночной грозы воздух дышал свежестью. Со школьного двора Ингмар Бергман уехал в экипаже, запряженном двумя белыми лошадьми. На Стургатан, 7, его встретили песнями, тостами и криками “ура”. Наконец-то в пасторском доме был праздник.

Через три дня состоялся ужин для выпускников. В салоне на третьем этаже поставили длинные столы, декорированные васильками, нивяником, маленькими студенческими фуражками и свечами. Настроение царило радостное, веселое. Классный наставник, магистр Бредберг, произнес речь. Все казались счастливыми, девочки выглядели очаровательно и элегантно. “По-моему, все остались довольны”, – записала в дневнике Карин Бергман.

В конце июля она с двумя подругами уехала на месяц в Италию. В Южном Тироле они сделали остановку, и международная почта сумела благополучно переправить матери длинное письмо Ингмара Бергмана – в гостиницу “Торре” городка Гудон в итальянской общине Кьюза-д’Изарко, в двух десятках километров к северо-востоку от Больцано. Сам он проводил каникулы в Даларне, в Воромсе, на дувнесской даче, совершая оттуда велоэкскурсии.

С деньгами обстояло не лучшим образом. Трехразовое дневное питание обходилось в 3 кроны 25 эре, койка на турбазе – 50 эре, а завтрак навынос (хлеб, масло и термос с шоколадом) – еще 50 эре. Так что Ингмар Бергман взял в привычку есть дважды в день: завтрак в 9 часов и ужин около шести. Но жилось ему неплохо. Вскоре, писал он домой, объездит на велике всю округу. Он загорел, а временами лил такой дождь, что и купаться было незачем. Даларна показывала себя с худшей стороны, так он считал, но тем не менее признавал, что места здесь на редкость красивые. Родился девятнадцатилетний романтичный поклонник природы, и сообщения его полны восторга. Ему хотелось рассказать о своих открытиях, и почему-то все, что он считал важным, было предназначено исключительно для матери:

Путешествуя в этих краях, я, оказывается, кое-что для себя нашел. Этот могучий ландшафт с длинными холмами и дремучими лесами в каком-то смысле отвечает моему образу мыслей и чувств. Когда я вижу в зеленом лесном освещении огромный странный валун и слышу, будто он поворачивается под звон колоколов фалунских церквей, эта мысль завораживает меня. Я представляю себе, что в камне живет тролль, который, заслышав церковный благовест, мучится кошмарами. Ворочается в своем камне, и тот двигается. Однажды вечером иду один в лес, сажусь возле огромной гнилой сосны, чьи вывернутые корни тянутся в воздух. Смотрю прямо перед собой и совершенно уверен, что, если обернусь, увижу лесовичку – зеленоглазое существо с диким взором, рыжими волосами и оскаленными зубами, украдкой глядящее на меня. Фантазия, убаюканная фильмами, театром и большим городом, здесь, в лесах, просыпается и действует. Я чувствую себя абсолютно гармоничным, абсолютно счастливым и радостным. Я знаю, с человеком так бывает редко, знаю, что надо спрятать это в термос и сохранить. […] Порой просто необходимо пожить вот так. Без правил, без предписаний, когда ты сам себе хозяин, а не чей-то раб или господин. Мама ведь и сама видит, как здесь замечательно. Но я вовсе не хотел бы поехать в “la bella Italia”[11]. Отныне Даларна станет моим краем par preference[12]. Я правда думаю, что нашел здесь частицу себя самого. Надеюсь, это не химера, а реальность. Если так, то, пожалуй, мы с вами, мама, сумеем отныне лучше понимать друг друга. Да, это самое мое длинное письмо за все годы, таким говорливым я никогда раньше не бывал. Но мне хотелось, чтобы вы знали. Только это конфиденциально, строго между нами. Ваш Малец.

Вернувшись из Италии, Карин Бергман встретилась с младшим сыном в Смодаларё. Дневниковые записи свидетельствуют о гармоничных днях. “Ингмар и я! Сегодня мы погуляли побольше, а вечером я вышла на воздух одна. Мы говорили о том, что хорошо бы иметь желтенькую усадебку с белыми углами. […] Ингмар сегодня играет на органе. […] Мы с Ингмаром опять ходили на прогулку. У нас свои будничные привычки, и это так приятно. Только бы мне остаться такой в городе, тогда бы я сохранила его”.

Есть множество возможных объяснений тому, что эмоциональная жизнь Ингмара Бергмана кипела ключом. Одно из них – он встретил девушку. Вернее, он знал ее по школе и начал ухаживать за ней сразу после выпуска, когда прекратил контакты с Анной Линдберг, о которой недолгое время с ужасом думал, что она ждет от него ребенка.

Марианна фон Шанц (“Сесилия фон Готтхард”, как она зовется в “Волшебном фонаре”) была рыжеволосая, остроумная, находчивая и значительно более зрелая, чем он сам, пишет Бергман в своих мемуарах. Задним числом он не понимает, почему из всех кавалеров она выбрала именно его. Он считал себя скверным любовником и еще более скверным танцором, который вдобавок непрерывно говорил о себе.

Марианна фон Шанц жила с родителями в помпезной, однако унылой квартире в Эстермальме, пока ее отец однажды не угодил в психиатрическую лечебницу, сделал там ребенка одной из медсестер, а затем сбежал в провинцию, подальше от столицы. Мать после скандала заперлась в квартире, выходила редко и выказывала признаки душевной болезни.

Пока Карин Бергман находилась в Италии, сын прислал ей еще одно длинное письмо. После “несколько кургузого” путешествия по Даларне он очутился в Смодаларё. Почему путешествие вдруг было прервано, неясно, но так или иначе теперь он сидел с отцом на семейной даче в шхерах, и отношения у них были, мягко говоря, прохладными:

Когда я свалился отцу как снег на голову, он решил, что я замыслил какую-то каверзу, а потому разозлился и принялся докапываться, в какой мере я потчую его небылицами. К тому же он считал, что я вполне мог закончить путешествие в одиночку, вместо того чтобы являться вот так домой и мешать его душевному спокойствию. Я что, обидел его?.. Der einmal l?gt, dem glaubt man me[13]. Да-да. Что ни говори. Приехал Даг, а папа с сестрой уехали. Я махнул в Грипсхольм и обратно. Мама, вы же знаете, преступникам положено отмечаться в полиции – иногда раз в день. Мне пришлось каждый день писать отцу коротенькое письмецо, докладывать, что я делал. Ах, сколь доверительные отношения между отцом и сыном! – воскликнула Курц-Малер [Хедвиг, немецкая писательница. – Авт.]!!

Бергман писал, что ел, спал, купался – и снова ел. Потом перешел к делу:

Временами я просто становлюсь слегка романтичным. Сижу в одиночестве и немножко тоскую по девушке с рыжими волосами. Вообще-то совсем на меня не похоже. Хотя и проходит очень быстро. Кстати, по-моему, она замечательная, несмотря на то что отец в людях никогда не разбирался. Но чтобы не ухудшать положение, я опять твержу, что виноват я и только я. Его ровная вежливость к Марианне и мелочная недоверчивость ко мне, по части которой у меня есть новый восхитительный пример, порой злят меня до крайности. Но я молчу, тихонько сижу в кресле. Но не ради себя. В целом все хорошо, и никакого “вооруженного нейтралитета” между нами нет. Наверно, отец нипочем не откажется от убеждения, что Марианна сделала меня первым лгуном в классе. Впрочем, что значит его мнение? Легкое ощущение недовольства.

Письмо написано 9 августа 1937 года, и в заключение Ингмар Бергман, гостивший прошлым летом в нацистской Германии, выражает свое отвращение к коммунизму, что его отец, вероятно, высоко ценил. Однако именно матери Бергман высказал свое возмущение норвежским журналистом, писателем, драматургом и марксистом Нурдалом Григом и его пьесой 1935 года “Наша честь и наше могущество”, которая весной была поставлена в стокгольмском Драматическом театре, с Иваром Коге, Георгом Рюдебергом и Сигне Хассо в главных ролях. Хотя действие пьесы происходит в годы Первой мировой войны и показывает круги тех, кто наживался на войне, она, собственно говоря, была вполне современна. Драматургия Грига в ту пору отличалась острой критикой нацизма и недееспособности западных держав, и он призывал поддерживать Советы как оплот против германского канцлера.

Я дочитал “Нашу честь и наше могущество”. И сейчас воспринимаю ее совершенно иначе, чем до поездки. Удивляюсь только, как я не видел этого раньше. О чем бы ни зашла речь, Нурдал Григ знай кричит, бранится да брызжет самым что ни на есть красным социализмом. Он бьет в барабан, грохочущий как гром, но от всего концерта остается лишь пустой звук. В техническом мастерстве ему не откажешь, однако не в театральном, а в киношном. Возникает впечатление, будто он догорланился до такой степени, что вывихнул себе челюсть. И красный, сплошняком красный. И вот это шло в шведском Королевском драматическом театре. Чистейший скандал, разве нет? Агитатора, конечно, постарались закатать в смирительную рубашку, но все равно осталось достаточно многозначительных подмигиваний в сторону востока и кулачных угроз в сторону юга. Совершенно свободная пресса имеет свою изнанку. […] Норвежцу все ж таки не мешало бы остерегаться чересчур дружелюбного виляния хвостом перед дядюшкой Сталиным.

Он поэтично вспоминал лето в Германии, писал о том, как континентальный поезд отходит от Центрального вокзала в Стокгольме, а утверждая, что ему предстоит “нырнуть в ведьмин котел Берлина”, выглядит более сведущим, чем было на самом деле. Самоуверенность у него типично отроческая, и заявление, что Советский Союз станет величайшей угрозой, прекрасно иллюстрирует юношеский максимализм, в особенности если учесть, что через три года именно Гитлер, а не Сталин вторгся в Норвегию, оккупировал и пять лет терроризировал страну.

Юноша Ингмар Бергман прямо не желал смерти норвежцу, однако в декабре 1943 года мир потерял марксиста-драматурга – британский бомбардировщик, на борту которого Нурдал Григ находился как наблюдатель, был сбит над Берлином.

О чем Ингмар лгал и почему Эрик Бергман как будто бы не одобрял предмет его пылких чувств, непонятно. Вероятно, ничего особенного здесь нет, просто послушный ребенок повзрослел и начал освобождаться от отцовского контроля, а в конце концов избавится от него полностью. Позднее, осенью и зимой 1937-го, дневниковые записи Карин Бергман о младшем сыне тоже приобретают несколько иной характер. В октябре: “Сегодня вечером Ингмар снова очень меня огорчил, и ведь я ни с кем не могу об этом поговорить. Как сложится его жизнь?” И в декабре: “У Ингмара опять приступ депрессии. Иной раз я прихожу в отчаяние от всей этой нервозности у нас в семье. […] Эрик и не догадывается, каково мне с Ингмаром”.

Летом 1938 года Ингмар Бергман прибыл для прохождения службы в Королевский Сёдерманландский полк, дислоцированный на озере Меларен, в Стренгнесе, небольшом городе со средневековыми кварталами вокруг внушительного собора, который был свидетелем тому, как риксдаг 1523 года избрал королем Густава Васу.

Гарнизонный комплекс – классические казармы из красного кирпича и песочного цвета штукатурки, а также внушительное здание канцелярии с офицерской столовой – расположен на самом берегу озера. В августе 1719 года этот полк отличился в сражении при Стэкете, когда шведы отбили атаки царского флота на море и на суше и не допустили, чтобы Стокгольм, а значит, и вся Швеция попали в руки русских.

К собственному удивлению, Бергман оказался вполне дельным рекрутом. Подобно многим другим, он считал армейскую службу весьма неприятной обязанностью – неустроенная жизнь в казармах и в походе, ночные учения под проливным дождем, которые ротный устраивал с особым удовольствием. “Об этом я не говорю. Меня бы, возможно, тоже позабавило, если б я мог ночью поднять на ноги две сотни людей и двадцать шесть лошадей и несколько часов муштровать их в грязи и кромешной темноте. Лучше всего прилепить свечку Гуляке промеж ушей и припрятать под курткой немного коньяку, не то до смерти закоченеешь, а так оно и повеселее”. Но он получил медаль за меткую стрельбу, стал ефрейтором и имел под началом шестерых рядовых, повозку и упряжного коня, Гуляку.

В роте Бергман числился одним из лучших пулеметчиков, чего он от себя вообще не ожидал, так он писал матери.

Один из солдат заработал нагноение стопы, еще одного лягнул Гуляка. Их посылали в ночные марши, придуманные некой персоной с “рогами и хвостом”, как шутливо писал он. “А что мы с Гулякой перебрались через топи, болота и лесные дебри и не умерли с голоду, целиком и полностью заслуга Гуляки. Но на следующий день мне все же пришлось его побить, когда он подрался и другим жеребцом и едва не залягал его до смерти”.

В увольнительных он встречался с “владычицей своего сердца” Марианной фон Шанц. И был настолько увлечен ею, что писал матери нерегулярно, а это мучило его и без того уже нечистую совесть. “Каждое утро собирался написать, но затем, как обычно, так и не писал ни строчки. В основном из-за Марианниных каникул. Всегда хорошо, когда есть на что сослаться”, – писал он i августа.

Всеми правдами и неправдами он устраивал себе увольнительные, чтобы побыть с фон Шанц, и профилонил День полка. Ездил в Стокгольм, ходил с Марианной в кино (“фильм был трагический”), выезжал на природу, на “сибаритский пикник”, танцевал в ресторане “Гондола”, что выше Шлюза.

К матери он обратился с двумя просьбами. Во-первых, насчет денег, и поскорее, иначе он не сможет приехать в Смодаларё. “Богачом я никогда не был, но теперь вконец обнищал”. А во-вторых, насчет того, нельзя ли фон Шанц погостить осенью недельку в Дувнесе. “Это сложно или странно? Вы ведь понимаете, мама, как было бы замечательно показать ей Дувнес. Да, конечно, просьба дерзкая. Но было бы весело. Чертовски весело”.

Ингмар Бергман с нетерпением ждал окончания срока службы и буквально считал дни. Он планировал возобновить изучение истории литературы в Стокгольмской высшей школе, но все пока висело в воздухе. В марте Германия присоединила Австрию; Великобритания и Франция заключили оборонительный союз; шведский риксдаг утвердил резкое увеличение ассигнований на армию; в Швеции ввели учения ПВО, во время которых в Стокгольме царило полное затемнение. Советы укрепляли Ленинградскую область. Мир стоял на грани полномасштабной войны, и шведы усиливали свою боеготовность, отменив демобилизацию четвертой части молодых мужчин, проходивших тем летом военную службу.

В конце сентября Германия, Италия, Великобритания и Франция подписали так называемое Мюнхенское соглашение, вынуждающее Чехословакию уступить Германии Судетскую область (Богемию, Моравию и Силезию), которая с исторической точки зрения была этнически немецкой, но с 1919 года принадлежала Чехословакии.

По возвращении в Лондон премьер-министр Невилл Чемберлен сделал ошибочный и роковой вывод, что приехал домой с обещанием “мира в наше время”.

Эрик и Карин Бергман с растущей тревогой следили за развитием событий, в пасторском доме начали понимать, каков германский канцлер на самом деле.

Ситуация в мире скверная. Возможно, надежда еще есть. Огромная ответственность лежит на Германии и Гитлере. В Эстонии боятся русских, которые хлынут на них, если начнется война. Вечером в понедельник я слышал по радио речь Гитлера – сущий рык дикого зверя под аккомпанемент рева толпы. […] Теперь Гитлер получил все, чего жаждал в Берхтесгадене. Западные державы и Прага пошли ему навстречу. Если начнет сейчас, он обречен. Нынче как будто бы чуть посветлело. Но до чего кошмарное напряжение! Интересно, как Малыш относится к задержке демобилизации. Судя по газетам, их все-таки вскоре отпустят, —

писал жене Эрик Бергман, а Карин Бергман отметила в дневнике:

До сих пор не знаю, демобилизуют ли ребят 27-го. Многих призывников оставляют в армии. […] Сегодня вечером мы с Эллен сидели у садовника, слушали по радио речь Гитлера. Звучит резко, исступленно. Чувствует ли этот человек свою ужасную ответственность в эти дни? Ах, если б великие державы вняли мольбам Рузвельта о Мире. Или мы созрели, чтобы нас скосили гибель и тлен. […] Встреча Гитлера, Чемберлена, Муссолини и Даладье прошла удачно, и мир в Европе как будто бы спасен.

Карин Бергман, возможно к удивлению Ингмара, согласилась на приезд Марианны фон Шанц в Дувнес. Он в самом деле очень этого ждал. Сознавал, что, наверно, это нечто необычное, в частности для самой подруги, но полагал, что они и “в домашних условиях” вполне справятся.

Приехали они туда в начале октября, и визит оказался отнюдь не лишен трений. Карин Бергман видела, что любовь к фон Шанц сыну на пользу, ведь он “весь прямо светится”, но они поссорились. “Ингмар меня поразил. Он защищает Марианну, не терпит ни одного критического слова по ее адресу. Он способен любить другого больше, чем себя. Дай Бог, чтобы он не лишился этого дара. В остальном здесь то и дело происходит нешуточная борьба. Мой малыш Ингмар!”

Несмотря ни на что, Бергман и фон Шанц обручились, она была принята в семью и позировала для снимков в фотоальбомах. Карин Бергман видела, как они смеялись, казалось, им было весело вместе, но она не могла разобраться в будущей невестке. Что-то между ними было не так. Она оказалась совершенно права. Оба они изменяли друг другу.

Бергман был юноша красивый, с обаятельной улыбкой, которую безусловно можно счесть весьма самоуверенной. Летом 1938 года он познакомился с Барбру Юрт ав Урнес, которая, как он выразился в письме к матери, его “осчастливила”. Их первая встреча словно списана с тогдашнего простенького комедийного фильма. Бергман случайно проходил мимо юрт-ав-урнесского дома в Смодаларё, заметил на улице стул, с виду удобный, и сел на него. Не знал, что стул недавно покрасили и краска еще не высохла. Потом появились Барбру Юрт ав Урнес и ее мама, увидали его на стуле, посмеялись, но – костюм надо спасать, а стул красить заново.

Эта встреча положила начало бергмановским ухаживаниям, продолжавшимся все лето. Девушка, тремя годами моложе его, выказывала весьма умеренный интерес, ей первым делом бросился в глаза его крупноватый нос, но от нее не укрылось, что он, похоже, в нее влюбился.

Ингмару Бергману, как и многим молодым людям, требовалось подтверждение собственной привлекательности, и он, вероятно, путал, кто в кого влюбился. Позднее тем же летом, перед какой-то вечеринкой в семействе Юрт ав Урнес, он писал Карин Бергман, что Барбру и ее родители не могут рассчитывать, что он женится на ней.

Они были ужасно гостеприимны и милы ко мне, бедному бездомному рекруту. Не счесть, сколько раз я уплетал ужины в этой семье. Надо выказать благодарность. Но как? Я же не собираюсь жениться на их младшей дочери. Так далеко моя благодарность не простирается. Хотя она очаровательная, славная и чуточку влюблена. Но какая женщина устоит перед моим обаянием? Ах да. Хорош фрукт, в чьи когти угодила бедняжка Марианна. Я вправду с нетерпением жду осени. Все пока шло хорошо, так что может случиться теперь? Ведь не может же все и всегда быть одинаково великолепно?

Конечно, не может, и в итоге фон Шанц сама расторгла помолвку “под тем предлогом, что из меня никогда ничего не выйдет, а эту оценку она разделяла с моими родителями, мной самим и остальным моим окружением”, пишет Бергман в “Волшебном фонаре”.

Конец 30-х – начало 40-х годов вообще были для Ингмара Бергмана бурными. Всерьез начиналась взрослая жизнь. Он шагнул в театр, физически сцепился с отцом, в ярости ушел из дома и встретил новую женщину. На многих фронтах семью раздирали конфликты, страх и тревога. Давний, преувеличенно сердечный тон корреспонденции между Ингмаром Бергманом и его родителями типичен для того времени, но доброжелательность выглядит вымученной, если учесть напряженности в семье. Как сам Бергман выразился в письме к матери: “Ведь мы, Бергманы, не всегда столь очаровательны, как когда пишем письма, а семья в сотне километров. Да! Именно так! Вот над этим моей почтенной и любимой маме не мешало бы хорошенько поразмыслить”.

Более колоритного места для начала театральной карьеры Ингмар Бергман выбрать не мог. Старый город в Стокгольме был отдельным мирком внутри общества, которое в ту пору отличалось скверным жильем, скученностью, домами, похожими на трущобы. Отопление угольное и дровяное. Уборная без водопровода, холодная вода над раковинои и маленький цинковый столик для мытья посуды. Холодно и неудобно. Холостяцкие общежития без каких-либо санитарных норм. Торговля из-под полы и контрабанда. Пивные, где толпились алкоголики и безработные матросы. Освещение тусклое, грязища. Безработица запредельная.

И среди этого развала и нищеты Бергман получил место режиссера в маленьком театре, Местер-Улофсгордене, который действовал под эгидой Собора в сотрудничестве со стокгольмским Союзом студентов-христиан. Ангажировал его старый друг семьи, Свен Ханссон. В свое время Ханссон работал в книжном магазине Сандберга, принадлежавшем отцу Эрланда Юсефсона, Гуннару, а Бергман был там завсегдатаем и ценимым собеседником, который часто дискутировал о театре.

В следующие годы Ингмар Бергман в быстром темпе поставил в Местер-Улофсгордене целый ряд пьес, где многие роли играла его давняя пассия Барбру Юрт ав Урнес, а одновременно был ангажирован Стокгольмским студенческим театром и театром “Сказка” в Общественном доме.

Жил он у Свена Ханссона, переехал к нему после бурной ссоры с отцом в сентябре 1939 года, оставившей глубокий след в его отношении к родителям. В “Волшебном фонаре” он описывает, что тогда произошло. Родители обнаружили, что он не ночевал дома, что историей литературы занимался в Стокгольмской высшей школе главным образом для проформы – хотя и мог там сосредоточиться на своем кумире Стриндберге – и что все время, какое не посвящал новой возлюбленной, отдавал театру.

Узнав о “двойной жизни” сына, родители призвали его к ответу. Он воспринял ситуацию по меньшей мере как угрожающую и предостерег отца от применения насилия. Но Эрик Бергман ударил его, и Ингмар Бергман дал сдачи.

Пастор пошатнулся и сел на пол. Карин Бергман расплакалась, умоляя драчунов образумиться.

Пятьдесят три года спустя Маргарета Бергман вспоминала этот день в разговоре с Биргит Линтон-Мальмфорс, которая работала с дневниками Карин Бергман. В ту пору Маргарете было семнадцать, и она еще училась в школе. На большой перемене она пришла домой и застала там смятение: брат ушел из дома. На полу в его комнате валялась Библия, что в семье считалось серьезным проступком, чуть ли не святотатством. На глазах у Маргареты Карин Бергман, видимо одурманенная снотворным, едва не опрокинула швейную машинку и бегом устремилась через залу к открытому окну, чтобы выброситься на Стургатан прямо перед церковью Хедвиг-Элеоноры. Но Даг Бергман, приехавший погостить домой из Упсалы, сумел остановить мать.

Карин Бергман пришла в себя и вечером записала в дневнике:

Один из тяжелейших дней в нашей жизни, так как Ингмар, давно уже перевозбужденный, нервный и трудный в общении, попросту ушел из дома. Утром, когда Майт [прислуга. – Авт.] вошла в его комнату, на столе лежало адресованное Эрику письмо, где он сообщал о своем решении, потому что дома больше выдержать не может. Как-то раз Даг тоже уходил из дома, чтобы обрести равновесие, но тогда было совсем иначе. Когда-нибудь эта рана зарастет?

Да, но как ее залечишь? Наверно, она не зарастет никогда. В дальнейшем настрой отношений между Ингмаром и Эриком Бергманами колебался от попыток примирения до новых вспышек. Сын наведывался к отцу в пасторскую контору, нервный и настороженный. Карин Бергман гадала, вернется ли он к ним когда-нибудь. Порой напряжение между отцом и сыном отпускало, и, по впечатлению Карин Бергман, они вполне ладили. Она была мастерица находить виноватого и писала: “Как же мало ребенок догадывается, сколько боли, унижений и страданий пережили и переживают его родители”. Ее муж все глубже погружался в уныние из-за сына, одновременно сокрушаясь по поводу войны.

Словно бы грянуло землетрясение и унесло с собой что-то очень дорогое. Ведь, несмотря на все трудности, мы с Ингмаром были близкими людьми, порой он бывал обаятелен, и вообще я люблю его. […] Ингмар ужасно ранит наши сердца, —

писала она, надеясь, что добрый друг Свен Ханссон поможет сыну стать на ноги.

Он искренне хочет помочь Ингмару. Хорошо бы, ему удалось, хотя мне кажется, чуть больше строгости не помешало бы. […] Иногда все черным-черно, но Свен Ханссон надеется, молится и верит. Пожалуй, он сумеет помочь. Свен Ханссон христианин, настоящий христианин, и я благодарна, что Ингмар у него. […] Бедный мой малыш Ингмар!

Но малышу Ингмару жилось вполне неплохо. Он пробовал стать на крыло, причем совершенно по-своему.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.