Глава 26

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 26

с самого начала нашей совместной жизни мы с Ларсом не могли не признать, что не являемся нормальной супружеской парой. Он колесил по всему свету со своими спектаклями, а я то играла в Лондоне в «Месяце в деревне», то целый год занималась здоровьем Изабеллы, то, начиная с осени, полгода подряд работала в пьесе «Дворцы побогаче». Все это время нас связывали только телефон да переписка, хотя Лам и летал бесконечно в Лондон, и в Нью-Йорк, и в Голливуд. Но все-таки не было настоящей семейной жизни. Думаю, мы оба понимали это. Хотя, как мне кажется, еще не чувствовали приближающейся опасности.

Первой, прямо и откровенно, обратила на это внимание Лиана Ферри:

— Ингрид, твоя семейная жизнь ужасно напряжена. Ты уверена, что стоит так много работать?

— Уверена, — ответила я. — Это моя жизнь!

Но где-то подсознательно я уже почувствовала опасность. Почувствовала тогда, в Лондоне, когда возникла идея моего участия в «Месяце в деревне». Правда, в то время я часто виделась с Ларсом: он приезжал в Гилдфорд на премьеру, навещал меня в Лондоне. Иногда я вырывалась в Жуазель на уикенд. Обычно я вылетала в воскресенье утром и возвращалась в полдень понедельника. Но это превращалось в ужасную нервотрепку: погода во Франции и в Англии страшно вероломна, очередной туман мог сломать все мои планы. Тем более что мне вообще не разрешалось уезжать далеко: в контракте точно определялось расстояние, на которое я могу во время уикенда удаляться от Лондона. На меня могли подать в суд за нарушение контракта, особенно если бы я не вернулась в театр ко времени вечернего спектакля в понедельник. (Несколькими годами позже, в 1971-м, когда я играла в «Обращении капитана Брасбаунда», Бинки Бьюмонт прекрасно знал о моих полетах. Каждый понедельник часов около четырех дня у меня раздавался телефонный звонок. Я отзывалась: «Алло?» В ответ слышалось: «Слава богу». Трубку клали.)

Я обдумывала нашу ситуацию с большой тщательностью. Нужно было решать, что мне нужнее в жизни: сидеть в Жуазели, ожидая Ларса с работы, или приходить в театр и играть? Увы, я относилась к разряду «людей театра». Я знала, что, как только мне предложат следующую роль, я опять ухвачусь за нее.

Но что по-настоящему разбивало мое сердце, так это письма Ларса. В них постоянно звучало: «Я так одинок», «Ты всегда так далеко от меня, а это вовсе не весело — сидеть одному и ждать, когда ты вернешься», «Пожалуйста, останься со мною». При этом он прекрасно понимал, как я хотела работать. И потом, он сам много ездил; у него были труппы, выступающие в Германии, Швеции, Дании. Думаю, он бывал дома не больше недели, перед тем как снова куда-то уехать.

И тогда я оставалась одна в деревне, что было прекрасно, но очень тоскливо.

Когда в Нью-Йорке я заканчивала играть в «Дворцах», Кей Браун прислала мне роман Рэчел Мэддокс под названием «Прогулка в весну». Он мне очень понравился. «Как прекрасно, — подумала я, — получить наконец-то сюжет, где женщине — пятьдесят, ее мужу — пятьдесят два и она влюблена в человека еще старше».

Кей сказала, что книгой заинтересовался известный сценарист Стирлинг Силлифент. Он пришел ко мне побеседовать о романе. Нас обоих взволновала эта вещь. «Мне так хочется поставить фильм по этой книге, что я просто свихнусь, — сказал он мне. — Я никогда не занимался этим раньше, но теперь просто не вынесу, если она попадет в чужие руки».

Поскольку работа в «Дворцах» заканчивалась, я собиралась возвращаться во Францию, а потом вместе с Ларсом отправиться на остров. Я решила пригласить Стирлинга с женой к нам. Стирлинг не вылезал из лодки, удил рыбу, но дни проходили, а он не прикасался к сценарию. Наконец я не выдержала:

— Послушай, давай поговорим. Ты написал хоть что-нибудь?

— Ну, написал, — сказал он. — Но не набело. Мы можем изменить все, что захотим.

Он так и не написал весь сценарий. «Ты, наверное.

дошел до трудного места и остановился», — возмущалась я. Но к тому времени я уже успела полюбить его и была уверена, что он напишет хороший сценарий. Студия «Коламбиа» изъявила желание поставить фильм, а мы нашли место для натурных съемок.

Это был единственный фильм, запланированный на 1969 год.

Затем мы вернулись в Жуазель. Раздался телефонный звонок: Майк Франкович из Беверли-Хиллз.

— Ингрид, я приобрел права на экранизацию пьесы «Цветок кактуса» и очень хочу, чтобы ты играла в этом фильме.

Я долго молчала.

— Я заполучил Уолтера Матхау на роль дантиста, а Голди Хон будет играть его девушку.

—Угу.

— Я чувствую, ты колеблешься.

Конечно, он мог это почувствовать. В свое время, когда Бинки Бьюмонт просил сыграть меня эту роль в Лондоне, я прочитала пьесу. Но тогда я отказалась, мотивируя это тем, что не могу так долго находиться вдали от Ларса.

— Да, я колеблюсь.

— А в чем дело?

— Роль ассистентки дантиста написана для тридцатипятилетней женщины.

— Ну и что?

— А мне пятьдесят четыре.

— Ну и что из этого, черт подери?

Я засмеялась и сказала:

— Майк, думаю, тебе надо бы приехать в Париж и взглянуть на меня, прежде чем что-либо решать. Я все пойму как надо.

Майк и его режиссер Джин Сакс прибыли в Париж на смотрины. Я встала под очень яркий свет, а Майк с усмешкой ходил вокруг меня, придирчиво осматривая с разных сторон, будто покупал корову. Затем он вынес свой приговор:

— Ингрид, ты великолепна! И тебе, наверное, будет приятно узнать, что у нас замечательный оператор!

Чарлз Ланг действительно оказался прекрасным оператором. Он был так хорош, что впоследствии я настояла на его участии в съемках «Прогулки в весну». «Прогулка в весну» должна была делаться после «Цветка кактуса», потому что Энтони Куин, исполнитель главной мужской роли, работал в другом фильме.

Итак, теперь впереди были два фильма, в которых я собиралась сниматься в Голливуде в 1969 году, причем почти без всякого перерыва.

В марте из особняка в Беверли-Хиллз она писала Ларсу, иронизируя на собственный счет:

«Думаю, что режиссер Джин Сакс очень благодарен мне за те дельные советы, которые я ему надавала, поскольку я, разумеется, вмешивалась, как всегда, во все его указания. Но вот кто действительно сидел с кислым лицом, так это бедный автор мистер Даймонд, потому что я пыталась заставить их выбросить все его шутки, казавшиеся мне не очень смешными. Однако мои попытки не увенчались успехом. Скорее всего, не увенчаются и в будущем: когда группа села за стол и началась читка, артисты просто падали от смеха. Я поняла, что проиграла».

Майк Франкович вспоминает: «Уолтер Матхау, как правило, непроницаем. Но перед прибытием Ингрид он ужасно разволновался и беспрестанно повторял: «Как ты думаешь, пойдут у нас дела? Понравлюсь я ей или нет?» Ингрид его полюбила. Эти трое: Ингрид, Голди и Уолтер — сразу поладили друг с другом. И в конце съемок Голди сказала: «Она — женщина из женщин. В ней есть все, что должно быть в женщине. Она принадлежит к тем женщинам, которых мужчины не боятся, потому что от нее исходит тепло. Я опасалась, что она меня будет подавлять, что я не в состоянии буду работать самостоятельно. Ничего подобного не произошло. Мне не нужно было соперничать с нею. Я счастлива, что на мою долю выпала честь играть в одном фильме с Ингрид. В ней есть что-то царственное. Жаль, что она не королева какого-нибудь государства»».

Журнал «Тайм» объявил: «Фильм «Цветок кактуса» отвечает на вопрос, который стоит перед Америкой и который ее, правда, не подавляет, но задевает: «Может ли действительно Голди Хон играть?» Да, может, точно так же, как Уолтер Матхау и Ингрид Бергман... «Цветок кактуса» пользуется успехом благодаря двум старым мастерам и одному, блеснувшему впервые, которые обнаружили, что актер познается в комедии».

Успех был ошеломляющим.

Конечно, из-за «Цветка кактуса» у меня возникли небольшие сложности с Лорен Бэколл. Она играла в спектакле на Бродвее ту же роль, что я в фильме, и имела в ней грандиозный успех. Когда Лорен узнала, что Майк Франкович купил права на экранизацию пьесы, она сказала своему агенту: «Проследи за этим, но думаю, что особых хлопот у тебя не будет. Если, конечно, они не захотят найти исполнительницу моложе меня».

Когда Лорен узнала, что роль дали мне, она пришла в ярость. Она сказала в интервью, что ничего не имела бы против актрисы моложе ее, но выбрали Ингрид Бергман, которая старше ее на десять лет.

Лорен была убеждена, что роль принадлежит ей, и вдруг услышала, что вместо нее выбрали меня. Я понимала ее чувства.

Сложность, правда, была в том, что я не находила за собой никакой вины.

Мне тоже очень нравилась эта роль. Более того, в свое время ради Ларса я отвергла возможность сыграть ее на лондонской сцене. Так что где-то в глубине моей души притаилась догадка, что роль я заслужила.

Несколькими годами раньше я предложила Энн Банкрюфт роль в пьесе «Сотворившая чудо». И Энн имела в ней колоссальный успех на нью-йоркской сцене. Мне очень нравилась эта роль, и я собиралась играть ее во Франции. Ларс уже начал вести переговоры, но оказалось, что там пьеса никого не восхитила. Французским партнерам Ларса трудно было представить, что зрителей может заинтересовать история глухонемой девочки и ее учительницы. И у меня с этой пьесой ничего не вышло. Но через некоторое время мне позвонили из Голливуда и попросили сыграть ту же роль в кино. «Нет, — сказала я. — Я не буду играть в вашем фильме». — «Почему?» — «Потому что вы просто выжили там все из ума, если не даете эту роль Энн Банкрофт». — «Но она не звезда». — «В чем же дело? Дайте ей эту роль, и она станет звездой». Ей дали эту роль, и она получила за нее «Оскара».

Теперь же Лорен пришла в такую ярость, что когда Пиа, работавшая на телевидении, пришла взять у нее интервью, то первыми словами Лорен было: «Только не говорите со мной о вашей матери! Не упоминайте даже ее имя!» «Я не собираюсь упоминать имя моей матери, — сказала Пиа. — Я хочу взять интервью у вас». Это она и сделала.

Через несколько месяцев, когда я вернулась в Нью-Йорк, Лорен с триумфом играла в «Аплодисментах». Я сказала Пиа, что хочу вместе с Кей Браун посмотреть спектакль.

— А потом зайду за кулисы повидать Лорен, — добавила я.

Пиа чуть не упала в обморок.

— Ради бога, не делай этого. Она же ненавидит тебя.

— Не может же она ненавидеть меня столько времени, тем более что сейчас у нее грандиозный успех, а это лучшее средство от любой ненависти.

Мы с Кей посмотрели «Аплодисменты». Лорен действительно была великолепна. Я сказала, что пойду повидаться с ней за кулисы. Кей задрожала.

— Ты думаешь, это разумно?

— Конечно, разумно.

— Я подожду тебя здесь.

Я подошла к уборной Лорен, постучала. Костюмер спросил из-за двери:

— Как мне доложить о вас?

— Скажите, что ее хочет видеть женщина, которую она ненавидит больше всех в мире.

Через приоткрывшуюся дверь я в отражении зеркала увидела улыбающуюся во весь рот Лорен. Она бросилась ко мне, мы обнялись и с тех пор остаемся большими друзьями.

Натурные съемки «Прогулки в весну» проходили в горах, и это было замечательно. Сюжет фильма очень прост. Я жена преподавателя колледжа, которого играет Фриц Уивер. Он решает взять годичный отпуск, с тем чтобы работать над книгой, которую давно мечтает написать. Мы приезжаем в Теннесси, чтобы пожить в старом коттедже. И тут я встречаюсь с неким местным умельцем, выросшим в этих краях, не очень образованным, но очень мужественным, — Энтони Куином. Мы влюбляемся друг в друга. Об этом узнает его сын-подросток. В драке с отцом мальчик случайно погибает. Энтони и я понимаем, что все кончено. Мы прощаемся. Мой муж терпит крах на писательском поприще. Мы с ним возвращаемся в Нью-Йорк.

Сценарий, к сожалению, не давал истинного представления о содержании и красоте книги Рэчел Мэддокс.

Наша дружба с Тони Куином стала результатом общей работы в фильме «Визит». Хотя из этого вовсе не вытекало, что мы с ним не спорили до хрипоты из-за некоторых эпизодов. Я ведь всегда была плохим дипломатом и не задумываюсь, прежде чем что-либо выпалить. Помню, как мы снимали одну сцену. Ярко светило солнце, все были готовы. После короткой репетиции я обратилась к Тони: «Ты что, собираешься играть именно так, как сейчас играл? Да?» Он не на шутку разозлился. «Кто режиссер: ты или Гай?» В ту же минуту он подошел к Гаю Грину и сказал, что не собирается больше участвовать в фильме. Сейчас свободен Берт Ланкастер, он уверен, что Берт будет просто счастлив играть со мной, а с него моих наскоков хватит.

Мы с Рут сели за вагончиком, и я сказала: «Что же мне делать?» Нам было видно, как Тони и Гай Грин, сидя на траве, спорили, указывая на меня. Вроде бы ничего страшного не происходило, и мне казалось, что все обойдется: подойдет Гай Грин и скажет: «Ну хватит. Не глупи, начнем все сначала».

Но, увы, никто не подходил. Да, я была не права. И мне нужно было сделать первый шаг. «Пойду к ним», — сказала я Рут. «Подожди, может, они сами разберутся», — ответила она. «Не могу. Солнце уходит. Господи, мы же потеряем целый съемочный день».

И вот, подойдя к Тони, я сказала: «Извини. Извини меня, ради бога. Я больше никогда не открою рот и не буду лезть с указаниями насчет твоей игры. Пойдем скорее, если мы хотим, чтобы пленка легла в коробку». И мы пошли.

13 мая 1969 года она написала из Ноксвилля: «Дорогой Ларс, сейчас мы снимаем сцену на ярмарке. Собралось 450 человек, все из Гатлинбурга. Мы только и делаем, что со всеми знакомимся и раздаем автографы. Это второй день и, — надеюсь, последний. Напиши мне подробно об обеде в Жуазели с министром культуры Марло. Какие у тебя прекрасные гости, когда меня нет дома. Хотя для тебя это даже лучше, так как представляю, в какой бы я была истерике, если бы у меня не получился настоящий королевский прием.

Сейчас я немного успокоилась. И могу теперь понять, насколько бываю нестерпимой. Когда об этом говоришь мне ты, я успокаиваю себя тем, что ты устал, раздражен, долго находишься в одиночестве и привык к самостоятельности. Но сейчас оба — и Тони, и Гай Грин — сказали мне то же и помогли понять, в чем я не права: я никогда никого не слушаю, вечно влезаю в середине разговора — уж тебе-то это все хорошо известно. Именно это и не мог вынести Тони Куин. Он не смотрел на меня до тех пор, пока я не извинилась.

Мой маленький старичок, теперь я намного добрее, подожди, увидишь сам».

После окончания съемок начались предварительные просмотры: для приглашенной публики, для избранной публики и так далее. Существовал старый обычай, когда зрителям вручались анкеты с заранее сформулированными вариантами суждений по поводу данного фильма: «Мне совершенно не понравился сюжет», «Все это глупо», «Я не понял фильма», «Мне кажется, что то-то и то-то сделано ужасно». Создатели фильма считали, что если публика не смеется в положенном месте или что-то не воспринимает так, как задумано, то эти сцены нужно или переснимать, или вообще убирать.

Мне всегда казалось это глупостью. Я считала, что за успех фильма или его провал должен отвечать один человек. Он сам пишет сценарий, сам ставит фильм, показывая все, что хочет показать. Но Голливуд всегда ориентировался на вкусы публики. И, пользуясь своими методами, работники студии попусту тратили время, изменяя наш фильм. Впервые я столкнулась с этим на премьере в Ноксвилле.

Первый показ «Прогулки в весну» был расценен в городе как чрезвычайное событие. Ингрид посадила цветущий кизил на главной улице и была премирована мельхиоровой лопаткой. На сыром бетоне около театра она расписалась и оставила отпечаток своей руки.

Журналисты съехались отовсюду, ибо премьеры мирового масштаба были в Ноксвилле сравнительно редки. Дадли Сандерс из «Луизиана таймс» писал: «В фильме было несколько хороших моментов. Верный замысел, иногда верное исполнение. Тем не менее картина не получилась, это понимаешь сам. И даже приходишь к мысли, что это понимает каждый».

Я сидела рядом с Рэчел Мэддокс и в течение всего фильма только и слышала:

— Что случилось с этой сценой? А это что? Это не должно быть здесь, это позже. Неужели они этого не понимают?

— Они понимают. Понимают, — успокаивала я. — Но такая уж у них работа: менять, сокращать, редактировать. В кино это случается очень часто.

Я не знала, чем ей помочь. Книга была так хорошо написана, проникнута истинным духом провинциального городка, правдивыми ощущениями женщины в данной ситуации, а теперь бедняжка Рэчел Мэддокс видела, что от ее детища ничего не осталось. Она пошла в дамскую комнату и расплакалась. А я плелась следом и не знала, как ее успокоить. «Мне очень жаль, очень жаль», — только и могла я вымолвить.

Но сама попытка снять этот фильм была интересной. Начиная его, мы были полны самых высоких надежд. Мы хотели добиться ощущения зыбкости, неопределенности. Мы работали не покладая рук. Делали все, что в наших силах, а кончилось это слезами Рэчел Мэддокс.

Остальные критики были практически единодушны. «Вэрайети» за 15 апреля 1970 года дала рецензии заголовок: «Унылая мыльная пена для старящих дам». Хоуард Томпсон из «Нью-Йорк таймс» вторил: «Унылая, скучная, малоправдоподобная история о любви немолодых людей».

Ну что же, в этом возрасте любовь действительно может быть уныла, скучна и маловероятна на экране, а в реальной жизни она удивительна, драматична и трогательна.

Был прекрасный летний день, когда в парижском аэропорту Орли приземлился самолет и Ингрид увидела Ларса, ожидавшего ее. По дороге в Жуазель Ингрид оживленно рассказывала новости, накопившиеся за последние полгода в Голливуде. Они виделись за все это время только однажды.

Но уже в тот же вечер Ларс сообщил ей, что у него есть некто по имени Кристина. Ларс и Ингрид были ( женаты двенадцать лет.

Поначалу я не смогла принять эту новость мирно и спокойно, хотя и понимала, что сама подготовила удар. Во всем случившемся виновата была я, ведь и Лиана давным-давно предупреждала меня об опасности. я знала, что не имею права винить Ларса, но и проявить максимум терпимости мне было не под силу. Я разозлилась на него. Мы обсудили вопрос о разводе, но пока что дальше разговоров дело не шло. «*Мне нужно уехать, — решила я. — Куда угодно, только уехать». Но потом подумала, что, может быть, та, новая его привязанность кончится? Ведь между мною и Ларсом было так много общего. И потом, можно делать вид, что ничего не произошло, продолжать жить по-прежнему. Хотя это уже невозможно. Сделать вид, конечно, мы могли бы, но это будет вовсе не то, что раньше.

И опять я столкнулась со старой дилеммой. Что важнее для меня: сохранить брак или — я понимаю, что звучит это эгоистично, — продолжать актерскую карьеру? Что лучше: сниматься в кино, развлекать людей в театре или сидеть дома и быть хорошей, но скучной женой? Мы так долго уживались с этой проблемой, а теперь все вдруг изменилось.

Пока что мы ничего не предпринимали. Девушка Ларса оставалась в тени. Вместе нам было уже плохо, и мы продолжали совместную жизнь просто по инерции. Противоядием для меня, как всегда, стала работа. Как можно больше работы. Именно в это время на сцене вновь появился Бинки Бьюмонт. Я знала Бинки со времен постановки «Месяца в деревне». Он был одним из самых удачливых продюсеров в Лондоне и, кроме того, нашим старым другом.

Я сидела в Жуазели, читала, потом посмотрела теленовости, время от времени кидая взгляд на часы, чтобы прикинуть, скоро ли вернется домой Ларс. Но вот зазвонил телефон, и я услышала его голос:

— У меня вечером репетиция. Не жди меня, я буду поздно.

Чем же мне заполнить целый вечер? Я попробовала опять взяться за книгу, когда раздался звонок и голос в трубке спросил:

— Скучаешь?

Это был Бинки.

— Скучаю. А что?

— Дело в том, что у меня для тебя есть пьеса.

— Какая?

— «Обращение капитана Браобаунда» Бернарда Шоу.

— Никогда о такой не слышала.

— Я хочу ее тебе выслать. Какие у тебя планы на ближайшее будущее?

— Никаких.

— Ну и прекрасно. Читай, а потом обсудим.

Я прочитала. Пьеса мне показалась не очень интересной. Но женская роль была в ней просто исключительной. Весьма оригинальная, умница, забавная, острая на язычок героиня противостояла двадцати четырем недалеким мужчинам. «Может же так повезти!» — подумала я.

Я перезвонила Бинки и сказала:

— Моя роль — просто чудо, но сама пьеса скучновата и неправдоподобна. Ты уверен, что зритель пойдет на нее?

— Если в ней будешь ты — пойдет, — ответил Бинки.

Каждый раз, как я получаю хорошую роль, мне кажется, что она — последняя. И поэтому я выкладываюсь до конца. И потом, хотя нью-йоркский театр прекрасен, как и французский, но что-то особенное есть именно в лондонском театре.

Соблазн был велик. Я посоветовалась с Ларсом, и он решил, что это неплохая идея. Я позвонила Бинки и сообщила, что выезжаю.

Уже обсуждение костюмов доставило нам массу веселья. В какой-то книге мне попалась на глаза фотография Дженни Черчилль, матери Уинстона Черчилля, когда та много лет назад была на сафари в Африке. Я сказала:

— Это же как раз то время, когда леди Сесили Узинифлет находилась в Марокко. Вот так я и должна выглядеть.

— Слишком мужеподобно, — усомнился Бинки.

— Ладно, тогда договоримся так: я буду очень женственна в первом действии и очень мужественна во втором.

На том мы и порешили.

В первый раз мои двадцать четыре мужчины и я вышли на сцену в Брайтоне. Джосс Акленд играл капитана Брасбаунда, а Кеннет Уильямс — Дринкуотера. На премьеру прибыл сэр Лоренс Оливье. Я сочла это очень волнительным. Через несколько дней состоялся обед. В предвкушении этого события мои двадцать четыре мужчины предупредили меня:

— Будь осторожна. Сэр Лоренс Оливье может надавать столько советов, что ты сразу и не сообразишь, на каком свете находишься.

— Я буду счастлива услышать все его советы, — сказала я. — Умираю от нетерпения узнать, что он скажет.

Большую часть обеда сэр Лоренс посвятил указаниям в адрес Джосса. Все по существу. А я сидела и ждала, когда же он обратится ко мне. Когда настанет мой черед?

И только после кофе, когда все уже собрались расходиться, он взглянул мельком на меня и произнес: «Если вы по-настоящему выучите текст, то будете просто великолепны».

Лондонская» премьера проходила в театре «Кембридж» и собрала отклики самого разного характера. Меня критиковали не только за то, что я запиналась, к чему я была готова, но и за то, что я не англичанка. Рецензенты недоумевали, зачем нужно привозить откуда-то иностранку, чтобы та играла леди Сесили.

Но английские зрители не обращали внимания на такие пустяки, и театр каждый вечер был полон. Театральный критик Герман Кретцмер из лондонской «Дейли экспресс» сообщил, что когда он подошел к кассе, чтобы вернуть один из предназначенных ему билетов, то его буквально атаковала толпа людей среднего возраста, ожидавших продажи брони. Все пришли смотреть Ингрид Бергман.

Гриффит Джеймс, директор труппы, вспоминает, как он встретился с мисс Бергман:

«Это было в день первой репетиции. Все уже собрались, и я пошел к служебному входу, ожидая прибытия великой звезды — Ингрид Бергман. Она приехала вовремя и выглядела прекрасно. Мисс Бергман спустилась по лестнице и прошла на сцену, в центре которой мы поставили стул специально для нее. Рассадить исполнителей во время читки пьесы — дело тонкое. В полукруге стульев каждый должен занять место, соответствующее актерской иерархии. И вот в тот раз в центре стоял стул для мисс Бергман. Она вошла, поздоровалась со всеми, а потом сказала: «0, нет, нет. На этот стул мне бы не хотелось садиться. Лучше я сяду здесь». И села в самом конце. Очень характерный жест для мисс Бергман.

Еще я помню, как во время спектакля мы не смогли сделать так, чтобы на сцене было достаточно прохладно. В городе стояла жара, а в театре не было кондиционеров. Поэтому мы открыли настежь все окна, какие могли. Но на сцене от этого становилось совсем душно. И вот, как только она покидала сцену, мы распахивали перед ней огромную дверь и выталкивали ее на свежий воздух. Можете себе представить, в какое изумление приходили прохожие, когда в открытой двери театра появлялась Ингрид Бергман, одетая в платье викторианской эпохи, и делала десять глубоких вдохов, перед тем как вернуться на сцену. Потрясенные таксисты, проезжавшие мимо, почти останавливали свои машины».

Как ни удивительно, но после такого начала совместной деятельности Ингрид и Грифф стали хорошими друзьями.

Грифф начинал свою карьеру как актер. Но однажды он решил, что ему вовсе не нравится изображать других людей. Ему хотелось быть самим собой. И с тех пор он всегда оставался им.

Грифф был тощий и длинный, как уличный фонарь. Из-за стекол очков в роговой оправе смотрели настороженные глаза. Натурой он был созерцательной. Усмешка на его губах вспыхивала неожиданно, внезапно. Он обладал обширной театральной эрудицией, тонким критическим чутьем и острым, беспощадным юмором.

В Вашингтоне, в Кеннеди-центре, Ингрид играла «Обращение капитана Брасбаунда» со вновь образованной американской труппой. Пьесу показали в Уилмингтоне, затем должны были везти ее в Торонто, а закончить тур на Бродвее. Спектакль имел оглушительный успех. Ингрид хвалили всюду, где бы она ни выступала. Американские критики отреагировали на «Капитана Брасбаунда» так же, как их британские коллеги: они нашли массу недостатков в редко исполняемой пьесе Шоу, но единодушно признали, что Ингрид великолепна и просто замечательно видеть ее снова. Все билеты были распроданы. (Позднее кто-то из рецензентов отметил, что из пятидесяти шести новых бродвейских спектаклей того года только «Капитан Брасбаунд» покрыл постановочные расходы.)

В Вашингтоне Ингрид очень обрадовалась, когда Ассоциация национальной прессы предложила ей провести пресс-конференцию. Предоставлялась возможность, которую она ждала двадцать два года. Ведь она так и не смогла вычеркнуть из памяти злобное выступление сенатора Джонсона перед Сенатом Соединенных Штатов в марте 1950 года. Текст его вошел в протокол Конгресса. Особенно запомнились Ингрид заключительные слова той речи: «Если благодаря унижениям.

связанным со «Стромболи», в Голливуде воцарятся благопристойность и здравый смысл, Ингрид Бергман разрушила свою карьеру не напрасно. Из ее праха может возродиться лучший Голливуд».

Боль от нанесенного оскорбления, обида были для Ингрид нестерпимы. Ее воспитывали в традициях соблюдения приличий, учили быть честной и правдивой, быть терпимой к другим людям и относиться к ним лучше, чем они к тебе. И она делала все, что в ее силах, чтобы быть достойной тех истин, которые ей внушили с детства. Она никак не думала, что, полюбив Роберто Росселлини и родив от него ребенка, обречет себя на столь долгий позор. Одно дело — стать объектом нападок прессы: в конце концов, репортерам нужно зарабатывать на жизнь, а газеты должны приносить доход. Но подвергнуться оскорблению в Сенате Соединенных Штатов, на мраморе стен которого высечены слова о справедливости, свободе, правде, правах всех мужчин и женщин, в которые она свято верила, — это было крайне несправедливо. Слишком тяжелый молот обрушили они на ее маленький грех.

А в апреле 1972 года стало совершенно очевидно, что если что-то и обратилось в прах, то вовсе не Ингрид Бергман, а сам голливудский кинобизнес. Он был захвачен и разорен телевидением. А Ингрид Бергман тем временем возродилась, как феникс из огня и дыма, и достигла таких вершин успеха, которые редко выпадают на долю актрисы. Будучи женщиной с нормальными инстинктами и горячей кровью, она теперь жаждала обнародовать этот факт. И как каждая хорошая актриса, она интуитивно почувствовала, что наступил подходящий момент: нужно ковать железо, пока оно горячо.

Никогда ранее Ассоциация национальной прессы не собирала такого количества критиков, журналистов, писателей, теле- и радиожурналистов, репортеров. Возможно, в сознании некоторых из джентльменов прессы и всплывало воспоминание о том, что средства массовой информации преследовали эту женщину (которая, кстати, на протяжении всей своей жизни искала возможность привнести радость в их жизнь), что она бросила вызов долгу и благопристойности. Но в любом случае сейчас они были полны доброжелательности и отнеслись к появлению Ингрид как истомившаяся от долгого ожидания театральная публика. Вопросы их были вполне благожелательны и сдержанны. На многие из них она отвечала и раньше: «Где вам труднее играть: в драме или в комедии?», «Как вы оцениваете Кеннеди-центр в сравнении с другими театрами, в которых вы играли?», «Как вам удается выглядеть так молодо?», «Может ли актер интересоваться политикой больше, чем театром?».

Отвечая на последний вопрос, Ингрид сказала, что ее жизнь никогда не зависела ни от каких политических веяний. «Я развлекаю людей. У меня нет ничего, кроме определенного таланта, данного мне, а все остальное — чистейшая удача и тяжелый труд. Я хочу жить так, чтобы помогать людям, но это не имеет отношения к политике. Я сочувствую сиротам, жертвам войны — это и есть единственная моя политика».

Ее спросили, как она работает, как находит сценический образ.

«Я почти не читала книг об актерском мастерстве. Правда, пыталась вникнуть в систему Станиславского. Когда я начинаю читать сценарий, то инстинктивно стараюсь почувствовать сущность своей героини. Именно поэтому я отказываюсь от многих вещей, которые мне непонятны. Я должна полностью понимать человека и его характер. Думаю, во мне самой должно присутствовать что-то от изображаемого персонажа, тогда я его сразу чувствую. Чувства играют большую роль, чем техника. По мелочам, по крупинкам я составляю образ. Оглядываюсь вокруг себя. Брожу ли я по улицам, еду ли в автобусе, я всегда смотрю на людей, запоминаю, как, допустим, одета какая-то женщина, как она сидит, каковы ее жесты. И если вдруг возникает роль, к которой подходит ее образ, то у меня должна быть такая же именно шляпка, как у нее. Из жизни берешь больше, чем из головы».

Поток вопросов продолжался, и вдруг один прозвучал как предупреждающий удар колокола: «Нам говорят, что золотой век Голливуда кончился навсегда. Как вы думаете, — это большая потеря или нет?»

«Наверное, чувство потери все-таки возникает, — начала она. — Прекрасно было работать в системе звезд, от которой теперь там пробуют отказаться. У вас была студия, вы работали с одной и той же съемочной группой. Но время не стоит на месте. Мне кажется, многое там стало меняться — потеряло жизненность, покрылось глянцем. Это и стало одной из причин моего ухода».

Она вдруг осознала, что это именно тот вопрос, который ей нужен.

«Мне кажется, что Голливуд был великолепен. Я не могу пожаловаться; у меня было прекрасное время и публика, пожалуй, любила меня. По-моему, мы сделали несколько хороших картин. Но мне захотелось сделать нечто более жизненное. И когда я увидела «Открытый город», то поняла, что где-то существует другой мир и там снимают другое кино. Тогда я уехала...»

Теперь она могла произнести свое главное слово! Двадцать два года она ждала этой минуты возмездия.

«Хотелось бы сказать, что, когда я уехала в Италию, в Вашингтоне нашелся сенатор, который произнес речь, направленную против меня. И закончил он ее утверждением, что на пепле Голливуда вырастет неизмеримо лучший Голливуд».

Она не заметила, что оговорилась, сказав «на пепле Голливуда» вместо «на пепле Ингрид Бергман». Это полностью уничтожило и иронию, и остроту ее фразы. В некотором замешательстве она замолчала. Понятно ли им, что она имеет в виду? На некоторых лицах отразилось легкое изумление, но большинство журналистов смотрели благожелательно и заинтересованно. «У кого еще есть вопросы?»

И, только вернувшись во Францию и прослушав присланную ей Ассоциацией запись пресс-конференции, Ингрид поняла свою ошибку. Она долго смеялась. «Ждать двадцать два года — и прохлопать такой шанс!» Она и по сей день вспоминает об этом с улыбкой.

Психиатры могли бы квалифицировать ее ошибку как оговорку фрейдистского толка: потребность в отмщении уже отпала. И они были бы правы. Все обиды давно потухли благодаря людям типа Уоррена Томаса, членов группы «Элвин», встречавших ее в аэропорту, Бёрджеса Мередита с его песенкой, благодаря аплодисментам голливудской публики во время ее первого выхода в «Дворцах побогаче» — аплодисментам столь сердечным, что начальные строчки текста вылетели у нее из головы. Благодаря тому теплу и великодушию, которые она столь часто встречала со стороны многих американцев начиная с марта 1939 года, когда высокая, смеющаяся, золотоволосая шведка сошла в Нью-Йорке с борта «Куин Мэри». Америка помогла создать Ингрид Бергман.

А справедливость, которой она так жаждала, восторжествовала в том же апреле 1972 года, когда сенатор Чарлз Перси, воодушевленный ее приездом в Вашингтон, поднялся на трибуну Сената Соединенных Штатов и произнес: «Господин Президент, одна из самых чудесных и самых талантливых женщин в мире стала жертвой нападок в этой самой палате двадцать два года тому назад. Сегодня мне хотелось бы вернуть этот столь долго не оплачиваемый нами долг Ингрид Бергман, истинной звезде в полном смысле этого слова».

Сенатор высоко оценил ее игру в спектакле «Обращение капитана Брасбаунда». «Наша культура, — сказал он, — стала бы, безусловно, беднее, не будь ее искусства. В сердцах американской публики она навсегда останется одной из величайших актрис нашего времени. Я уверен, что миллионы американцев во всех концах страны захотят присоединиться к моему голосу, выразив сожаление по поводу прошлых гонений и личного, и профессионального характера, которым подверглась Ингрид Бергман, вынужденная оставить эту землю в зените ее карьеры. И я верю, что все они присоединятся к моему сегодняшнему выражению этой женщине восхищения, любви и уважения. Америка не просто приветствует приезд мисс Бергман — ее визит большая честь для нас».

Сенатор Джонсон внес в протокол Конгресса длинный перечень газетных и журнальных статей, хулящих Ингрид; сенатор Перси — такой же перечень статей, восхвалявших и поздравлявших ее. Он послал Ингрид копию этого протокола.

Полная благодарности, Ингрид ответила ему:

«Дорогой сенатор Перси, моя воина с Америкой окончена давным-давно. Однако раны еще саднили. Теперь же, благодаря Вашему рыцарскому поступку и выступлению, полному великодушия и понимания, они закрылись навсегда».

Мы с Ларсом отдавали любимой профессии много сил. Он занимался покупкой авторских прав на пьесы и организацией их постановок. Он постоянно был в контакте со многими драматургами и актерами. Он представлял пьесы Артура Миллера, Теннесси Уильямса, Арнолда Уэскера и Алана Эйкборна. Последней нашей совместной постановкой стал телефильм 1967 года «Человеческий голос».

В Швеции он шутя называл меня золотой гусыней. Я несла золотые яйца, потому что все спектакли, в которых я играла в театре, пользовались успехом. Я была замужем за продюсером — казалось бы, какие у меня могут быть проблемы? Но для меня Ларс никогда не подыскивал пьесы, это-то меня немного и обижало.

Мы часто спорили по этому поводу. И когда я в конце концов поняла, что он так и не будет заниматься моим репертуаром. Ларс ласково меня успокоил: «Взгляни на этот вопрос с моей точки зрения, дорогая. Я не хочу эксплуатировать тебя, не хочу пользоваться твоим именем. Сорвать успех благодаря участию в спектакле Ингрид Бергман — слишком легкое достижение».

Что касалось всего остального, мы с Ларсом всегда находили общий язык, и понемногу я оставила свои обиды. Мы даже решили, что можем все-таки жить вместе, что надо попробовать вернуть былые отношения. Мы и пытались это сделать, но ничего не получалось. Наш брак исчерпал себя.

И вот я, как обычно, вернулась к работе. Наверное, это-то и называется «наркомания творчества».

Время от времени в Жуазель звонил Бинки Бьюмонт. «Чем занимаешься?» — «Ничем». - «Одна?» — «Одна». — «Тогда слушай меня. Бери чемодан, садись в самолет и прилетай сюда. Оставь Ларсу записку и прилетай».

Машина встречала меня в аэропорту и отвозила в дом Бинки. Там, как всегда, было полно актеров и, как всегда, слышались бесконечные разговоры о театре. Меня охватывало необыкновенно теплое чувство — вокруг свои. Они говорят о себе, о сцене, о разных происшествиях. Смех, дружеское тепло... Бинки отличался необыкновенным остроумием. Он столько знал о театре, обладал таким даром творчества, что я всегда чувствовала, что нахожусь в хороших руках. Если он говорил, что все в порядке, значит, так и было. Я могла не соглашаться с ним, но если он говорил, что нужно делать так, а не иначе, то я шла за ним. Есть люди, рядом с которыми испытываешь чувство уверенности. На все доводы, которые он приводил, нужно было лишь отвечать: «Совершенно верно, так оно и есть».

Во время одного из нью-йоркских просмотров я вновь встретилась с Артуром Кантором, и с тех пор он начал играть в моей театральной жизни большую роль. Я говорю «вновь», потому что Артур рассказал мне, как, будучи еще подростком, видел меня в «Жанне Лотарингской». В то время он служил в театре «Элвин» посыльным: «Мисс Бергман желает съесть сандвич с мясом! Артур, беги и принеси!»

Он сделал карьеру в театральном мире и работал теперь с Бинки Бьюмонтом, добывая деньги на осуществление их проектов. Однажды Артур позвонил мне и сказал: «Я только что прочитал очень смешную пьесу Сомерсета Моэма «Преданная жена». Бинки нравится. Я отсылаю ее вам, может, и вам она придется по душе».

Пьеса мне понравилась, хотя и показалась чуть старомодной. Я знала, что Этель Барримор играла ее в Америке и на премьере ужасно напутала в тексте (что я могу понять как никто другой). После спектакля Сомерсет Моэм пришел в ее уборную, и по его лицу она поняла, насколько он расстроен. Ведь весь его прекрасный текст был перевернут с ног на голову. Но, прежде чем он успел произнести хоть слово, она оживленно прощебетала: «Не беспокойтесь, мистер Моэм, мы будем играть этот спектакль целый год». Так оно и случилось.

Но нынче шел уже 1973 год, а не 1927-й. Я считала, что пьеса несколько устарела, о чем и поведала Джону Гилгуду, который собирался быть режиссером спектакля.

Он ответил в своей мягкой, ласковой манере: «Все, что придает шарм этой пьесе, — это ее старомодность, Ингрид».

Именно такие слова мне и хотелось услышать, и мы начали работу.

Однажды мы с Джоном пришли к Бинки обсудить костюмы. Бинки не очень хорошо себя чувствовал и лежал в постели, правда, он сказал, что попозже намеревается встать и пойти в гости.

Мы просматривали старые журналы 20-х годов, чтобы представить, как одевались наши герои, обсуждали вопрос о месте будущей премьеры. Бинки сказал, что хорошо бы сыграть первый спектакль в неожиданном месте — в Амстердаме, например, или в другом городе на континенте. Мне показалось, что это неплохая идея.

Мы ушли, а Бинки поднялся и отправился в гости. Позднее его друзья рассказывали мне, что он, как всегда, был душой общества. Стены чуть не рухнули от раскатов смеха, когда он пародировал Марлен Дитрих. Потом пришел домой, позвонил Артуру Кантору, сказал: «Я так рад, что Ингрид понравилась моя идея насчет премьеры на континенте. Завтра же займусь этим». Повесил трубку, лег в постель, уснул и больше не проснулся...

Пришло время, когда Джон сказал: «Ингрид, нам нужно продолжать работу над пьесой. Бинки не простил бы нам, узнай он, что мы бросили дело, которое он так хорошо начал».

И мы пошли вперед. Но на континенте премьеру мы так и не сыграли. Две недели мы показывали спектакль в Брайтоне, а потом, в сентябре 1973 года, дали премьеру в Лондоне, в театре «Олбери».