Глава 23

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 23

В повествование вступает Ларс:

«Конец 50-х и начало 60-х годов были для Ингрид трудным временем. С присущей ей честностью она ничего не скрывала от Роберто, она была решительно настроена на то, чтобы дать своим детям правильное воспитание, но, с другой стороны, ей не хотелось омрачать наше вновь обретенное счастье.

Дети, разумеется, даже после переезда в Италию проводили с нами много времени, а во время летних каникул жили на нашем острове. Мы с Ингрид были абсолютно счастливы. Это был брак совершенный в полном смысле слова — и в духовном отношении, и в физическом. Если и появлялась на небосклоне туча, то это происходило из-за детей. Не из-за детей как таковых, они были чудесные, а из-за тех волнений, которые затевал Роберто. Тем не менее каникулы на острове всегда были великолепны. Это время стало для нас священным. Работа останавливалась. Мы приезжали на остров в конце июня и оставались там весь июль».

Я уже говорила, что с самого начала у нас с Ларсом обнаружилось много общего. Наши жизненные пути были очень схожи. Мы оба хотели уехать из Швеции, оба мечтали о более широком поле деятельности, нежели то, что могла дать Швеция. Поэтому мы уехали.

Объединяло нас и чувство юмора. В общем, мы прекрасно понимали друг друга.

Первой нашей совместной работой стали съемки для нью-йоркского телевидения фильма «Поворот винта». Это произошло в 1959 году. В экранизации рассказа Генри Джеймса о двух малышах, которыми завладели злые духи двух умерших слуг, я играла гувернантку. Она пытается защитить детей от сверхъестественных сил, покусившихся на ее воспитанников, но в конечном счете именно они оказываются причиной того, что мальчик умирает на ее руках. Это была настоящая дьяволиада. Зрителей охватывал жуткий страх.

За этот фильм я получила свою первую телевизионную премию — «Эмми».

в течение нескольких месяцев Анатоль Литвак уговаривал ее сыграть роль Паулы в экранизации романа Франсуазы Саган «Любите ли вы Брамса?».

В августе 1960 года Ингрид писала Лиане:

«Я наконец получила сценарий. Он не так хорош, как я надеялась. Я исписала три страницы замечаний для Литвака. Конечно, Франсуаза Саган — большой художник, но в книге не хватает действия, поэтому ее довольно трудно воспроизвести на экране. Надеюсь, что сам Литвак и его группа смогут создать атмосферу, которой в сценарии пока нет.

Ив Монтан не может начать работу раньше 15 сентября, поэтому мой контракт придется продлевать.

Спасибо за вырезки из газет. Все-таки поймали они меня в купальнике! Всю жизнь я избегала подобных фотографий, но здесь, в «Санта Маринелле», сработали телефотолинзы — и вот пожалуйста, я в свои сорок пять лет являюсь публике полуголой! Никогда не думала, что такое приближение может дать съемка с дороги. Господи боже, скоро они, наверное, научатся снимать нас внутри собственного дома.

Мы чудесно провели время в Швеции... Я подолгу беседовала с Ингмаром Бергманом, который наконец решил делать со мною фильм. Недавно я видела его «Девичий источник». В начале фильма все прекрасно, а в конце — безумно тяжело и жестоко. Но, как всегда, его фильмы долго не уходят из головы, в то время как все остальные вылетают из памяти через минуту после окончания.

Это необычайная личность, весьма незаурядная, с тонкой душой. Ты знаешь, его отцом оказался тот священник, который конфирмовал меня и крестил Пиа 21 год тому назад».

7 октября 1960 года она снова писала Лиане: «Сегодня на съемках «Любите ли вы Брамса?» не было конца разным неполадкам. Я сижу и из своего уголка рассматриваю шесть десятков репортеров, заполонивших бар. Поэтому всюду стоят телекамеры. Здесь Франсуаза Саган. Мы снимаем сцену в ночном клубе. Сделана точная копия самого популярного в настоящее время парижского ночного клуба «Эпик», площадка заполнена «знаменитыми людьми». Юл Бриннер играет в эпизоде, Франсуаза Саган изображает самое себя. Им не платят, но они могут пить! В фильме есть довольно смешная сценка, когда Энтони Перкинс, совершенно пьяный, подходит к столику, за которым сидят Ив Монтан и я. Эти двое — просто чудо в своих ролях. Давно я не играла сразу с двумя актерами, работа с которыми доставляла бы такое наслаждение. Оба очаровательны, каждый — богатая, одаренная личность, и при этом они абсолютно не похожи друг на друга. Теперь ты понимаешь, почему я, конечно в качестве Паулы, так люблю их обоих?»

Ее старый друг Босли Краутер нашел, что «Снова прощай» — так назывался фильм в Соединенных Штатах — картина даже не банальная, а просто на редкость заурядная.

Что же касается игры Ингрид, то, «по мнению старого обозревателя, недостаточно интересна ни ее роль, ни сама мисс Бергман. Кажется, что ее героине страсти вообще неведомы. Это симпатичная, спокойная, несчастная женщина».

Автор статьи «Репортаж из Голливуда» попал не в бровь, а в глаз, приметив главный недостаток фильма: «Исполнение мисс Бергман в роли уже немолодой женщины, разрывающейся между неверным любовником (Ив Монтан) и неуверенным, тоскующим по любви юношей (Тони Перкинс), прекрасно, как всегда, но парадоксально то, что сам по себе фильм чрезвычайно слаб. Мисс Бергман в свои сорок шесть лет столь лучезарна, что зрителя довольно трудно убедить, будто перед ним немолодая женщина».

Помню, как-то я поехала в Сан-Франциско только для того, чтобы повидаться с Пиа, которая училась там в колледже. Но едва я прошла таможню, как меня окружила толпа репортеров. Они спрашивали:

— Как вы могли участвовать в этом ужасном фильме?

Выступая на пресс-конференции, я спросила:

— О каком «ужасном фильме» меня спрашивали?

— О картине «Снова прощай», которая во Франции называется «Любите ли вы Брамса?».

— Но она снята по роману Франсуазы Саган и пользуется во Франции большим успехом, — удивилась я.

— Но ведь это ужасный, просто отвратительный фильм!

— Что же в нем отвратительного?

— Ваша героиня живет с мужчиной, который не состоит с ней в браке, потом находит любовника настолько моложе вас, что он годится вам в сыновья. Стыд! А потом она возвращается к человеку, с которым жила все эти годы, но который никогда не был ей верен и не будет верен в будущем. Что же это за фильм?

Такова будничная, твердолобая сан-францисская пресса! Но она отражала сугубо американские взгляды. Даже если фильм имел огромный успех в Европе, в Америке он запросто мог провалиться.

Ларс рассказывает о первых годах их брака:

«В самом начале жизни с Ингрид я слегка испугался. Для Ингрид наш брак в какой-то степени означал отказ от личной жизни, по крайней мере от какой-то ее части. Я всегда вел уединенный образ жизни. Наверное, это чисто шведская черта. И вдруг пришлось стать персоной, вызывающей интерес у публики. Не могу сейчас точно припомнить, в чем это конкретно выражалось. Не могу сказать, что это причиняло ежедневные хлопоты. Просто это стало каждодневным и неизбежным фактором в нашей жизни. Конечно, до нашей женитьбы реклама донимала Ингрид сильнее. Когда мы поженились, то восстали против нее, закрыв свою жизнь на замок. Мы были счастливы, и меньше всего нам хотелось, чтобы наше существование отравляла реклама.

Все эти годы мы очень много работали, я поставил в Париже больше семидесяти пьес. Оба мы всюду {разъезжали. Случалось, мы не виделись неделями, даже месяцами, увязнув в наших театральных буднях.

Настоящей производственной травмой стала для меня постановка мюзикла «Моя прекрасная леди». Я приобрел права на постановку ее в Европе. И я, и Ингрид настроились на то, что премьера состоится в Копенгагене. Ингрид приезжала на все мои европейские премьеры. Но тот копенгагенский вечер в декабре 1960 года состарил нас лет на сто. Меня уж точно. Мы должны были выступать в огромном зале на 2200 мест, и не только Копенгаген, а и вся Дания с нетерпением ожидала представления мюзикла, побившего все мировые рекорды. Билеты были распроданы не только на премьеру, но и на весь месяц вперед. Репетировали мы вплоть до рождества. Премьера была назначена на второй день праздников. Но на последней репетиции я почувствовал, что с актрисой, игравшей Элизу Дулиттл, происходит что-то странное. Нельзя было точно сказать, что в ней не так, она вся была какой-то раздерганной.

Мы с Ингрид вылетели в Гётеборг к моим родителям, чтобы встретить вместе с ними сочельник и рождество. А утром позвонил мой адвокат и сообщил:

«Вы должны немедленно вернуться в Копенгаген. Нет, по телефону я ничего сказать не могу. Но вылетайте как можно скорее».

Я позвонил в аэропорт. По случаю рождества все рейсы были отменены. Мы сели в машину и помчались из Швеции в Копенгаген. Элиза Дулиттл была в тяжелом состоянии. «Жизнь мы ей спасем, — сказал врач, — но работать в театре ей больше не стоит».

Единственное, что мы могли сделать для спасения спектакля, — это привезти в театр ее дублершу и репетировать с ней до посинения, чтобы успеть натаскать ее до премьеры. Мы привезли актрису-дублера в театр и репетировали с нею до трех утра. Конечно, будь вся эта ситуация сюжетом голливудского фильма, героиня пела бы на премьере как ангел и занавес опустился бы под оглушительные аплодисменты. Но Копенгаген — не Голливуд. В три часа пополудни в день премьеры она упала в обморок. Все пропало! Никакой надежды, что премьера состоится. Мы объявили об этом по радио, телевидению и в газетах. Мне, конечно, пришлось понести убытки.

Теперь самой большой нашей заботой стали поиски новой Элизы Дулиттл. Дания -- это не Нью-Йорк, Париж или Лондон. Не так уж много найдется датских певиц, которые могли бы сыграть эту роль. Наконец мы нашли очень хорошую оперную певицу, у которой до премьеры оставалось целых шесть дней. Она начала репетировать, но через три дня упала и вывихнула ногу. Понадобилось еще три дня, чтобы она опять смогла ходить. Конечно, при таких ужасных болях ей нужно было бы лежать дома в постели. Мы носили ее на руках по сцене и говорили: «Здесь ты будешь петь вот это, а здесь нужно сделать то». Она так устала, что заснула прямо на сцене, и разбудить ее не смог даже голос суфлера. Наконец наступил день премьеры, мы вынесли ее на сцену. Поднялся занавес, она, прихрамывая, пошла вперед и запела свою первую песню. Когда она спела последнюю ноту, весь театр встал — зрители уже читали в газетах о наших несчастьях, — начались бешеные овации. Я никогда в жизни не слышал таких аплодисментов. Да, что может сделать театр! Я стоял за кулисами и плакал, как ребенок. Представление прошло просто блестяще. Но на следующий день наша прима пела с таким усердием, что сорвала голос. Теперь она не только еле-еле ходила, но и едва говорила. Однако держалась. Через десять дней она оступилась, упала и сломала четыре ребра. Но продолжала держаться. Мы ее бинтовали, и она таки держалась. Теперь она хрипела, хромала, еле двигалась, но продолжала играть. А потом заболел профессор Хиггинс, а его дублеру на подготовку потребовались полные три недели. Однако дублер тоже упал и сломал ногу. Я позвонил Хиггинсу из первого состава, чтобы выяснить, в состоянии ли он вернуться к своей роли. «Да, конечно».

Скажу вам откровенно, что вряд ли шел еще когда-нибудь спектакль, участников которого нисколько не удивляло, если кто-то ломал ногу, пытался покончить с собой, сваливался с сердечным приступом. Наконец в тот день, когда мы сыграли последний спектакль, я позвонил своему адвокату — тому самому, который сообщил мне новость в рождественское утро, — и сказал: «Ну, слава богу, все кончено». — «Как бы не так! Как раз сегодня утром я упал и сломал ногу!»»

16 августа 1961 года Ингрид писала Рут Роберто:

«Меня ужасно волнует все, что касается работы. Я не могу найти ничего подходящего. Сценарии об одном и том же: стареющая женщина и молодой мужчина! Не хочу повторяться.

С «Визитом» тоже много проблем из-за сценария. На студии все еще пытаются что-то из него сделать, но я сомневаюсь, чтобы это у них вышло. Предлагают играть в ибсеновской «Женщине с моря» во французском театре, но я пока колеблюсь — пьеса мне кажется такой допотопной. Вопрос о женской свободе сейчас неактуален. Ларс занят постановкой «Моей прекрасной леди» в разных странах. Ты знаешь, как я всегда расстраиваюсь, когда мне нечего делать, да еще и впереди ничего не светит. Попросили сыграть в пьесе «Траур — участь Электры» на Бродвее. Отказываться трудно.

Да, ты права, не будем обсуждать, как ушли из жизни Кэри и Хемингуэй. Это больно. Странно, что они сделали это одновременно. Такое ощущение, что они договорились об этом заранее. Мне рассказывал наш общий друг, что, обсуждая по телефону свои болезни, они, смеясь, говорили: «Я в могилу прибегу первым».

В ноябре 1961 года Ингрид снова выступила по нью-йоркскому телевидению, в пьесе «Двадцать четыре часа из жизни женщины», поставленной по новелле Стефана Цвейга. Она играла пожилую даму, внучка которой влюблена в молодого проходимца, разбивающего ее жизнь. Желая спасти внучку, героиня Ингрид рассказывает девушке о своем былом увлечении и о той горечи, которую оно оставило в ее душе. Ларс был главным продюсером этой постановки.

После «Двадцати четырех часов» Ларс составил долгосрочный контракт на постановку различных пьес с моим участием в качестве ведущей актрисы. Я должна была подписать его с Си-би-эс, сотрудничавшей с британским телевидением. Ларс и Дэвид Саскинд выступали в качестве сопродюсеров. Первым спектаклем стала инсценировка пьесы Генрика Ибсена «Гедда Габлер» (совместное производство Би-би-си и Си-би-эс) . У нас была замечательная труппа; Майкл Редгрейв, Ралф Ричардсон и Тревор Хоуард. Ларс был необычайно внимателен ко всему, что касалось моего исполнения. «Здесь побольше активности, говори громче. А сейчас ты излишне суетлива, слишком театральна. И не размахивай руками так, будто говоришь по-итальянски, это ведь английская пьеса. А вот сейчас — прекрасно, особенно когда ты поворачиваешь голову и замолкаешь — какая-то новая черта».

Мне всегда хотелось сыграть Гедду. Интересная роль; и такой странный характер. Пьеса была классическая, а я хотела попробовать себя в классике. И потом, мне нравилось работать на телевидении, хотя я и решила работать у них не больше одного раза в год.

В целом английская критика отнеслась к спектаклю с одобрением. В «Дейли телеграф» Эрик Шортер подвел итог: «Конечно, уж коли старика Ибсена надо заглотнуть за семьдесят пять минут, то кто может справиться с этим лучше, чем Ингрид Бергман, Ралф Ричардсон, Майкл Редгрейв и Тревор Хоуард?»

Точно так же откликнулась на спектакль и пресса Соединенных Штатов. Джек Гулд в «Нью-Йорк таймс» приветствовал спектакль, который дает возможность зрителям стать свидетелями создания звездами классических образов истории театра. Хотя и заметил, что «Тедда больше похожа на страдающую героиню экрана, чем на хладнокровное, расчетливое ибсеновское животное, наслаждающееся своими поступками».

На другом конце континента Сесил Смит с симпатией утверждала в «Лос-Анджелес таймс»: «Этот вечер принадлежал Ингрид. Ее мстительная, злобная, очаровательная, восторженная Гедда является образом, надолго остающимся в памяти».

Когда мы заканчивали телеспектакль, я сказала Ларсу: «Господи, только я стала понимать, кто же такая эта Гедда, как все уже и закончилось. Снимались три дня, и все кончено. Как жаль! Пьеса великолепная, мне так много довелось узнать об этой женщине. Я не проникла в нее до конца, а мне бы хотелось сыграть ее в театре». «Прекрасно, — сказал Ларс. — Выучи роль на французском, и мы поставим «Гедду» в Париже».

Итак, опять началась работа над пьесой, на этот раз с французской труппой под руководством режиссера Раймона Руле. Я вновь играла в парижском театре. Столичная публика была к нам очень благожелательна.

Обычно после спектакля я возвращалась домой в Жуазель в своем маленьком автомобиле. Поскольку выезжала я всегда после одиннадцати, движение на шоссе бывало совсем небольшое. Я никогда ничего не пила, перед тем как уехать из театра, поскольку не люблю ночью водить машину. И в тот раз я выехала совершенно трезвая и, конечно же, очень уставшая. То ли я вырулила на середину дороги, тс ли слишком резко завернула — шоссе было почти свободным, — но только совершенно неожиданно около меня появился большой черный полицейский лимузин и просигналил, что я должна остановиться. Полицейские вышли из машины. Один из них сказал, что я ехала не по правилам. «Чепуха, — ответила я. — Я все делала совершенно правильно. Если бы я пересекла белую полосу, это было бы нарушением. Собственно, — поинтересовалась я, — сколько времени вы за мной следите?» Им все это очень не понравилось. Особенно они возмутились, когда я добавила: «Я езжу по этой дороге каждый вечер. Сейчас я возвращаюсь из театра, я очень устала и прошу вас больше меня не беспокоить». Наверное, не следовало в таком тоне разговаривать с полицейскими.

Они ужасно оскорбились, и мне пришлось объяснять, кто я такая. Кончилось тем, что они объявили: «Вам придется поехать с нами в полицейский участок и ночь провести там».

Эта идея привела меня в восторг. Ночь в тюрьме! Больше одной ночи мне, конечно, не хотелось бы там оставаться, но одна ночь в заключении — просто великолепно! Роберто всегда говорил, что нет лучшей возможности прославиться, чем оказаться в тюрьме, а тут удача сама шла в руки. «Пожалуйста, отвезите меня в участок, — взмолилась я. — Вы поедете впереди, а я за вами. Если вы мне не доверяете, один из вас может сесть со мной, чтобы я не убежала. Я и мечтать не могла о таком захватывающем приключении. Я сразу же позвоню мужу и сообщу, что я — в тюрьме. Мы сможем пустить эту новость на первые страницы газет. Лучшей рекламы для театра и для нашего спектакля и не придумаешь».

Это им тоже не понравилось. Они начали совещаться. Передо мной стояла группа встревоженных полицейских, пытающихся понять, почему вдруг этой женщине так приспичило оказаться в тюрьме. В конце концов они меня отпустили со словами: «Езжайте-ка лучше домой, мадам».

Наверное, им просто хотелось пошутить. Компания у них была большая, и, увидев за рулем одинокую женщину, а может быть и узнав меня, они решили ее попугать. Но шутка обернулась против них; напугала их я.

Часто мы с Ларсом возвращались домой поздно. Помню, однажды мы ехали с какого-то приема. Была уже ночь. Во Франции в те годы еще не ввели закон о спиртных напитках, и водителей пока не проверяли по поводу употребления алкоголя. Проехав пару миль. Ларс оста«овил машину и сказал: «Сядь на мое место, дальше ты поведешь машину». Мы поменялись местами и поехали дальше. «Что я сделала! — вдруг подумала я. — Ведь я выпила не меньше Ларса». Но он уже храпел на переднем сиденье, и мне ничего не оставалось делать, кроме как ехать дальше. Из-за позднего времени на дороге никого не было. Очень медленно, осторожно я вела и вела машину — до тех пор, пока около меня не остановилась полицейская машина. Рядом встали двое полицейских, очень вежливых.

— Добрый вечер, мадам, — произнес один из них. — Могу я взглянуть на ваши права?

— Права? — переспросила я. — Боже, конечно же.

нет. Я никогда не ношу их с собой, потому что боюсь потерять.

— Но, мадам, вы обязаны иметь их при себе. Таков закон.

— Послушайте, мы были в гостях. Сначала за рулем сидел муж, он устал, и теперь машину веду я. Но прав у меня с собой нет. У меня очень маленькая сумочка, и они туда просто не вмещаются.

В эту минуту Ларс решил проснуться. Он промолвил что-то очень оригинальное, вроде: «Васмарра!» «Если бы все это происходило в Швеции, — подумала я, — нас бы уже давно арестовали». Но, как я уже сказала, это было задолго до введения закона о напитках, а французы всегда остаются французами, особенно если дело касается женщины.

— Прекрасно, мадам, — сказал один из них. — Вы можете ехать. Но запомните: вам необходимо заиметь сумочку побольше. Желаем счастливого пути.

На этом они оба отдали честь, и мы расстались.

Осенью 1962 года Ингрид приехала в Рим, чтобы сниматься вместе с Энтони Куином в «Визите». Пьеса Дюрренматта «Визит старой дамы», поставленная Альфредом Лантом и Линн Фонтейн, пользовалась огромным успехом на Бродвее в 1958 году.

«Мир сделал меня проституткой. Теперь я хочу превратить его в бордель», — провозглашала героиня Ингрид, богатейшая женщина, которая вернулась в маленький городок Гюлен, расположенный в Центральной Европе, чтобы отомстить Сержу Миллеот (Энтони Куин). Когда ей было семнадцать лет, он соблазнил ее, отказался от ребенка, нанял лжесвидетеля, уличившего ее в разврате, довел до проституции и вынудил в конце концов покинуть родные места.

Городок Гюлен влачит жалкое существование. Героиня Ингрид предлагает его жителям разбогатеть. Но с условием, что они разыщут Сержа Миллера и казнят его по всем правилам закона. Жители городка соглашаются на это не сразу. Но им нужны деньги. И они убеждают себя в том, что, если Серж получит по заслугам, их добропорядочность только еще раз подтвердится.

Когда идея Дюрренматта о том, что все люди вместе с их правосудием могут стать предметом купли-продажи, что на каждое человеческое существо можно назначить цену, была воплощена на нью-йоркской сцене, критика определила пьесу как «ошеломляющее откровение и вызывающую дрожь ужаса историю алчности и предательства». Теперь, опустившись до уровня товара широкого потребления, производимого коммерческим кино, пьеса превратилась в мелодраму высшего класса.

В бродвейской постановке Сержа казнят. Авторам фильма такая кара показалась слишком жестокой. Поэтому в киноверсии пьесы Кариа меняет решение, и потрясенного Сержа отпускают на свободу.

Наннелли Джонсон написал сценарий, благодаря которому пьеса превращалась в вестерн. В ней я приезжаю в маленький городок, и в меня стреляют, потому что обнаруживается подлость Кариа. От этого сценария я отказалась тут же. Мне нужен был Дюрренматт. Я вообще отношусь к писателям с почтением. А в данном случае это была пьеса, которую я нашла сама и в которой я хотела играть. Тем не менее авторы киноверсии приложили массу усилий, чтобы как-то смягчить сюжет.

Они никак не могли пропустить на экран черный юмор пьесы. В результате получился обычный проходной фильм. В финале они отказались убивать Энтони Куина. Когда Тони приехал, я ему сказала: «А в пьесе-то тебя убивают», на что он ответил: «Они собирались взять на эту роль Кэри Гранта. Вот если бы они знали, что играть буду я, то меня убили бы без всяких колебаний».

Так как Дюрренматт был швейцарцем, премьера фильма состоялась в Женеве. Но писатель отказался прийти на нее и в интервью одной из газет сказал, что мы погубили его пьесу.

Кроме того, он не хотел, чтобы эту роль играла я. Дюрренматт хотел видеть в ней Бетт Дэвис. Так что он никак не поддержал нашу премьеру. Да и критики ей тоже не помогли.

Американские рецензенты нашли фильм довольно скучным, мрачным, расценив его как обычную историю женской мести. Кейт Камерон писала: «Новая Бергман менее убедительна, чем в других фильмах. Кажется, она растеряла часть своей уверенности».

Годом позже, в 1964 году, в нашем доме в Жуазели раздался телефонный звонок, и голос в трубке сообщил, что шведская киностудия хочет снять фильм с моим участием. С тех пор как я работала на шведском кино, прошло тридцать лет.

Фильм предполагалось составить из семи частей, каждую из которых должен был снимать один из знаменитых режиссеров. Одну часть предложили сделать Ингмару Бергману, о другой повели переговоры с Густавом Муландером.

— Что? — сказал Густав. — Я? Да мне уже семьдесят семь. Я десять лет ничего не снимаю и не собираюсь больше этим заниматься.

Но его все-таки уговорили. Убедили, что он слишком знаменит, чтобы оставаться в тени. В конце концов он согласился, но с оговоркой: «Хорошо, я согласен, но буду снимать при одном условии: вы достанете Ингрид, чтобы я опять мог с нею поработать». Как только мне стало об этом известно, я тут же ответила: «Лечу, я уже в пути». «Разве вы не хотите узнать, о чем фильм?» — спросили меня. «Не хочу. Скажите Густаву, что я лечу».

Так прекрасно было вновь работать под его началом. Он снимал рассказ Мопассана «Ожерелье», где моим партнером был Гунар Бьёрнстранд, мой старый друг по Королевской драматической школе. Густав был туговат на ухо и поэтому периодически обращался к звукооператору: «Они хоть что-то говорят? Вы их слышите?» И успокаивался только тогда, когда тот подтверждал, что все в порядке.

В 1964 году Пиа решила приехать в Рим и пожить с детьми. Будучи единственным ребенком у своих родителей, она вынесла на себе всю тяжесть распрей между мной и Петером. Сейчас ей было за двадцать, она стала самостоятельной, и ей захотелось ради разнообразия пожить где-то вне родных мест. Я поддержала ее желание. Робертино, или, как мы его называли, Робин, стал уже большим мальчиком, ему было четырнадцать лет, а близнецам исполнилось по двенадцать.

Рассказывает Пиа:

«Мы с отцом жили в Питсбурге. Три года я посещала школу для девочек, а потом мы переехали в Солт-Лейк-Сити, где мой отец познакомился с Агнес. Я прожила с ними год, а потом уехала поступать в колледж, в университет штата Колорадо. Там я пробыла полтора года, затем перешла в Миллс-Колледж поблизости от Сан-Франциско, который вскоре и закончила. Год я была замужем. Этот брак оказался комбинацией любви, побега от самой себя и возвращения к себе же. Мне кажется, я повторила историю мамы. Знаете, восемь лет разницы, когда тебе двадцать, а ему двадцать восемь, — это очень много. У него был автомобиль, он мог заказывать вино... Он так отличался от моих сверстников. Он производил впечатление зрелого, сложившегося человека. Я заканчивала колледж, а он всегда был рядом, прекрасно выглядел, имел много денег и хотел на мне жениться. Казалось, это судьба... Но увы. В первые месяцы нашей женитьбы мы все время путешествовали. И от постоянного пребывания вдвоем росла наша взаимная неприязнь. Поэтому наш брак длился недолго.

Вскоре я переехала в Париж. Мне было двадцать один год, и я была совершенно одинока. Я читала об эмигрантах, живших в Париже. О Хемингуэе, о других. О парижских кафе, о веселых ночах. Но на деле все оказалось иным. Какое-то время я работала для ЮНЕСКО. Изучала на курсах французский язык. Но я никак не могла найти работу по душе.

Во Франции я поселилась вместе с матерью и Ларсом, но через какое-то время поняла, что лучше мне пожить одной. Около полугода я провела в Жуазели, а потом сняла квартиру в Париже и осела там на шесть-восемь месяцев. Конечно, за это время я узнала мать совсем с другой стороны и полюбила ее. Для меня это была самая необычная из всех матерей, которые существовали на свете. Она была такая веселая, смешная, вечно куда-то бежала и вечно чем-то была занята: увидеть то, это, пойти в кино, театр, идти куда-то обедать, бежать с утра по магазинам. Энергия в ней била ключом. И это было замечательно. Мне хотелось все время находиться при ней, хотелось быть похожей на нее. Мне она казалась красавицей.

Я уехала в Лондон, но не смогла найти там работу. Меня продолжали спрашивать: «Разве вы не хотите быть актрисой?» Я и не думала об этом, но, поскольку вокруг все время раздавались подобные вопросы, я решила: надо бы попробовать, на что я способна. И попробовала. Хотя самой себе я хорошей актрисой не показалась. Я считала, что мне надо искать работу в какой-то другой сфере, но в какой именно — я не представляла.

Я твердо знала, что так больше жить не могу. Не могу тратить деньги и ничего не делать. И я решила уехать в Италию. Мать Роберто умерла, теперь Ингрид, Изабелла и Робин жили одни, с Инваром и няней. Мама предложила мне, если я захочу, остаться в Риме, взять на себя управление домом.

Так я и сделала. Думаю, именно этого мне и недоставало в жизни: стать кому-то необходимой. Я жила с ними около трех лет. Мама посылала мне деньги. Я платила жалованье слугам, водила детей к зубному врачу, занималась с ними верховой ездой, помогала им в уроках. Робина я приобщила к лыжам и старалась сделать из него главу семьи. Он был невероятным любителем поговорить. Я тоже выучила язык и говорю по-итальянски очень хорошо.

Для меня пребывание в Италии стало важным этапом жизни. Этапом совершенно необходимым. У меня не было собственного дома, я не была замужем, не могла выбрать себе профессию по душе. Поэтому мне нужны были корни и дом. Мне важно было обрести чувство, что я нужна кому-то, нужна моя помощь. Я должна была делать то, что необходимо.

Я чувствовала, что нашла свое место. Правда, иногда мне приходили в голову и другие мысли: «Смешно! Что я здесь делаю? Что сказал бы мой отец?» Конечно, он отнесся бы к этому с неодобрением. «Какой ужас! — решил бы он. — Жить в Италии с тремя этими детьми». Тем не менее я это сделала, хотя порою мне самой ситуация казалась странной. Однако приехала я к троим детям, из которых двоим было по двенадцать, а одному четырнадцать, а когда уезжала, Робину исполнилось семнадцать, а девочкам — по четырнадцать.

Роберто приезжал обычно к ленчу. Мы всегда ставили для него стул. И независимо от того, появлялся он или нет, стул всегда стоял. Как только он перешагивал порог, то тут же шел к телефону и начинал вести по нему длительные переговоры. Потом наконец шел к столу. Но телефон звонил снова, он снова уходил и снова долго разговаривал. Главной темой этих бесед были деньги. Когда подавали десерт, он на несколько минут возвращался. Всех угощал, всех целовал на прощанье — поцелуи, поцелуи, поцелуи... Но опять звонил телефон, и Роберто исчезал. Так он навещал детей.

Наша жизнь шла своим чередом. Я любила Италию. Мне нравилось здесь. Я была рада, что близко узнала детей, узнала Роберто. Потому что теперь я составила о нем свое мнение, независимо от точки зрения других людей. Я рада была познакомиться с Сонали, со всеми другими участниками тех событий, о которых мне важно было узнать все самой.

Роберто был некрасив, но безумно обаятелен. Он был блестящим оратором и мог говорить часами на любую тему: о происхождении мира, о продовольственном кризисе... Темы выбирались глобальные, и обо всем он судил с полным знанием дела. Говорить он мог бесконечно и просто очаровывал, гипнотизировал вас. Я не знала его в тот период, когда он увлекался гоночными машинами, вел ночной образ жизни, общался с Анной Маньяни и так далее. Я была рядом с ним в те годы, когда его кинокарьера близилась к концу. Зарабатывать деньги стало трудно. Его фильмы не пользовались успехом. Он пробовал работать на телевидении, но и там получалось не очень-то хорошо. Продать свои фильмы он не мог. Я узнала Роберто не в самый лучший период его жизни. Он находился в глубокой депрессии. Одной из главных проблем было для него содержание всех детей и всех домов. Нужно было помогать первой жене, первому сыну, нашим троим и Сонали с двумя детьми. Всем требовались деньги, и единственной возможностью заработать оставалось кино.

Мне нравился мой итальянский период еще и потому, что росла я в одиночестве, воспитывалась в обстановке изолированности, а здесь окунулась в немножко хаотичный, но необычайно милый и привлекательный для меня мир. Какое-то удивительное обаяние исходило от всех этих детей, находящихся вместе, хотя их родители жили каждый своей собственной жизнью. Мне казалось чудом это сообщество детей Сонали, Рафаеллы и Джила, кузин, других родственников Роберто, его сестры Марчеллы, ее дочери Фиореллы. Я была счастлива с ними.

Роберто был необычайно эгоцентричен: дети для него служили воплощением собственного «я». Они были его произведением. Как многие творческие люди, он воспринимал свою жизнь и себя как самое важное явление жизни, собственные нужды как первоочередные. Он, безусловно, ощущал свою уникальность. А он и был человеком уникальным. Он всегда шел впереди, делая то, что считал нужным, и меньше всего думая о значимости других людей. Думаю, его никогда не волновали устои людей среднего класса, их идеи о долге, об ответственности. Оглядываться на мнение других он считал уделом буржуа. Такого рода ценности, по его мнению, должны быть отринуты как недостойные великого человека.

Я собиралась остаться в Италии. Но повстречала вдруг человека, владевшего рекламным агентством, который предложил мне работу в Америке. Надо было делать рекламные передачи для компании «Фиат». Я согласилась, поскольку решила, что такое задание выполню за несколько недель. Мне сказали, что можно уложиться и в неделю, что было тогда для меня как нельзя более кстати.

В течение трех месяцев я сидела за рулем «фиата», исколесив на нем всю Америку. Я делала передачи для радио и телевидения. Когда я приехала в Сан-Франциско, где жил отец, то решила побыть какое-то время с ним. Я пошла на телестудию Сан-Франциско и спросила, нет ли у них для меня какой-нибудь работы на пару недель. Оказалось, что есть. Женщина, которая делает утреннюю передачу, ждет ребенка, и студия ищет ей замену. Они возьмут меня на две недели, пока не подберут постоянного сотрудника. Но прошли две недели — мне никто ничего не говорил. Прошли третья, четвертая и пятая... Это было десять лет тому назад, и с тех пор я работаю на телевидении».

Джон О’Горман был моим гримером более десяти лет. Он даже ездил со мной в Америку. Я его обожала — он обладал огромным чувством юмора. А когда встаешь рано утром, садишься в гримерное кресло, то так хорошо, когда рядом с тобой находится человек, способный вызвать улыбку. День становится легче.

Я приехала на съемки «Желтого «роллс-ройса»». Джон О’Горман накладывал мне грим, когда к нам подошел мужчина небольшого роста в поношенной синей спецовке и в старой рубашке. Он держал в руках букет цветов, который и вручил мне со словами:

— Добро пожаловать. Рад вас видеть.

— Благодарю вас. Вы очень добры, — ответила я.

Он отошел. Я повернулась к Джону:

— Где-то я его видела раньше. По-моему, он то ли электрик, то ли рабочий сцены.

— Ингрид, — терпеливо откликнулся Джон, — он твой режиссер.

Это был Энтони Аскуит.

Начались съемки, и тут выяснилось, что практически каждый актер, который работал с Энтони Аскуитом, дарил ему новую спецовку. Но он ее не надевал, поскольку считал, что старая одежда приносит удачу, и не расставался с нею в течение всех съемок. Это был самый добрый и самый вежливый режиссер из всех, кого я знала. Настолько вежливый, что, наткнувшись на провод, он поворачивался и говорил: «Прошу прощения». К участникам массовки он обычно обращался со словами: «Леди и джентльмены! Мне очень неловко беспокоить вас, но прошу: по возможности заканчивайте пить чай. И когда у вас выдастся свободная минутка, пожалуйста, подойдите и встаньте вон там. Не спешите, пожалуйста».

Фильм состоял из трех разделов, и желтый «роллс-ройс» присутствовал в каждом из них. Я играла состоятельную американскую вдову, которая путешествует по Европе, где встречается с Омаром Шарифом в роли югославского партизана. Действие происходит во время войны, и в желтом «роллс-ройсе» мы спасаем раненых. Между нами возникает мимолетный роман. Затем я еду дальше, увозя с собой чудесные воспоминания. «Лучше потерять любовь, чем не иметь ее никогда» — тема весьма распространенная в кино тех дней. Бедная женщина, вся в слезах, смотрит в свое будущее, и слабая улыбка на ее губах говорит, что ради этого стоит жить.

Из Лондона Майкл Редгрейв сообщил мне, что в Гилдфорде открывается новый театр. Он хочет, чтобы первой постановкой стала пьеса Ивана Тургенева «Месяц в деревне». Смогу ли я сыграть Наталью Петровну? Он берет роль Михаила Ракитина.

— Нет, — сразу сказала я. — Мне очень жаль, Майкл, но мы с Ларсом обещали друг другу оставлять лето свободным, чтобы уезжать на наш остров.

В эту минуту в комнату вошел Ларс и услышал, что я говорю. Взяв трубку, он сказал:

— Пришли ей пьесу, Майкл. Это именно то, что ей нужно. Роль для нее просто замечательная.

— Но мы же договорились никогда не работать в летние месяцы. А теперь ты хочешь, чтобы я поехала в Англию и взялась за пьесу?

— Совершенно верно. Я не хочу, чтобы меня обвиняли, будто я стал помехой на твоем пути. Это прекрасная пьеса, и тебе нужно поехать в Лондон. Каково мне будет, если ты когда-нибудь скажешь: «Из-за тебя я отказалась от спектакля в Уэст-Энде»?

Я не читала пьесу раньше, но Ларс знал, что это произведение старой русской классики о переживаниях красивой, средних лет женщины. У нее удачный брак, но она впервые в жизни влюбляется в молодого человека, которому двадцать один год. Ларс понимал, что пьеса мне понравится, и не хотел становиться помехой на моем пути. Это было очень великодушно с его стороны. Но я не сомневалась, что на эту работу уйдет много времени. Фильм делается обычно за два-три месяца, а вот спектакль, если он будет пользоваться успехом, потребует месяцев семь. Месяц на репетиции и шесть месяцев игра по контракту. Сам Ларс говорил, что он как продюсер никогда не пригласит актера менее чем на полгода.

Итак, я прочитала пьесу. И влюбилась в нее. Приехала в Гилдфорд и там встретилась с Дирком Богардом. Дирк решил, что мне ни в коем случае нельзя жить в отеле, поскольку там я буду у всех на виду. Он настоял, чтобы я поселилась в его загородном доме, где он обитал со своим управляющим и другом Тони Форвудом.

Пребывание в Гилдфорде стало одним из самых счастливых периодов в моей жизни.

Критика тоже внесла в это свою лепту.

«Прошлым вечером, перед тем как поднялся занавес гилдфордского театра, который стоит на острове, — писал Феликс Баркер в лондонской «Ивнинг ньюс», — с реки Уэй взлетел лебедь, а потом исчез в вечернем закате. Это было совершенно потрясающее зрелище. Оно повторилось в конце первого акта на сцене. С лебединой грацией, склонив стройную шею, одетая во все белое, тургеневская героиня Наталья Петровна, плача, спрашивает себя: «Что со мной?.. Я себя не узнаю. До чего я дошла?.. Я в первый раз теперь люблю!» В это мгновение пьеса, взлетевшая на ее крыльях, поднялась ввысь и исчезла».

«Если говорить о зрелищной стороне спектакля, — отмечал рецензент «Нью-Йоркера», — то Ингрид Бергман само совершенство. Прекрасная женщина, которой не коснулось время, меняет великолепные туалеты, созданные Аликсом Стоуном, — бледные, умопомрачительные шелка, открывающие редкой красоты плечи, вызывающие муки бедного Ракитина».

Но были и другие отзывы. Пиа с Ларсом приехали в Гилдфорд на премьеру и остановились со мной в доме Дирка. Наутро после премьеры в комнату вошли Пиа и Ларс, который нес поднос с завтраком и газетами. Он поставил его на кровать, и мы начали читать.

Вдруг я увидела маленькую ногу, засовывающую газету под кровать.

— А что, интересно, пишут в «Таймсе»? — спросила я. — Это ты «Таймс» суешь под кровать?

— Нет, нет, нет. Лучше посмотри, что пишет Р. Б. Мариот: «По мере того как исследуется комплекс человеческих переживаний: страх, горечь, радость, унижение, — мисс Бергман демонстрирует редкое проникновение в образ, который волнует и завораживает». Как тебе это, а?

— Прекрасно.

Еще одна газета упала на пол.

— Незачем швырять их под кровать, — сказала я. — Я знаю, сколько мы получаем газет, и хочу прочитать все.

— Нет, нет. Если ты хочешь увидеть плохие отзывы, то отложи это до конца недели. Хотя я и не вижу плохих. Все отзывы великолепны.

— Я сказала, что хочу прочитать все.

Вызволенный из-под кровати «Таймс» констатировал: «По внешним данным Ингрид Бергман подходит к этой роли, но ее игра мало что добавляет к внешнему рисунку». «Гардиан», которая разделила на полу участь «Таймса», писала: «В этой пьесе мало что удалось. Она нескладно поставлена и неудачно сыграна. Не спасает даже великолепная, серьезная Ингрид Бергман».

А затем встал вопрос, повезем ли мы пьесу в Лондон. Ларс сказал: «Непременно». Я посоветовалась с Дирком и Тони. «Наверное, не стоит, — засомневались они. — То, что хорошо для Гилдфорда, не подойдет для Лондона».». Я поговорила с Майклом Редгрейвом, и он согласился показать пьесу в Лондоне. Наконец-то исполнилось мое желание приехать в Лондон и играть в Уэст-Энде. «Жанна на костре» была ораторией, поэтому ее я в расчет не принимала.

Я вернулась в дом Дирка. Он спал, поэтому я оставила ему записку: «Я очень непослушна. И не следую Вашим советам. Еду в Уэст-Энд со спектаклем».

Мы выступали в театре «Кембридж» восемь месяцев. Впоследствии Дирк и Тони говорили: «Больше не спрашивай у нас советов. Мы же отговаривали тебя от Лондона, у нас ты могла бы выступать вечно».

Отчасти лондонский успех объяснялся тем, что многие зрители помнили меня по фильмам. «Она ведь играла в «Интермеццо» и «Касабланке», — рассуждал кое-кто. — Неужели она все еще играет? Должно быть, ей сейчас лет сто». Поэтому многие приходили из любопытства. А первый раз охотник за автографами порадовал меня, сказав: «Вы любимая актриса моей матери», когда мне самой было двадцать лет.

Во время лондонских гастролей у нас произошло удивительное событие. Однажды вечером в конце ряда пустовали два кресла, но, как только погас свет, вошла пара и заняла их. Тут же билетер прошептал: «Неужели это королева? Наверное, это она». Возбуждение быстро передалось за кулисы. Не было никаких предварительных звонков в театр, никаких объявлений, не было полицейских или охраны. Не войдет же королева просто так, чтобы сесть на свободное место? Или войдет и сядет?

Менеджер связался с Эмили Литлером, владельцем театра, тот сразу позвонил в Букингемский дворец и поговорил то ли с секретарем, то ли с дворецким. Ему сказали: «У королевы выходной день. Раз в месяц королева может делать все, что ей заблагорассудится: рано ложиться спать, принимать друзей и так далее».

Конечно же, Эмили Литлер на всякий случай вызвал репортеров. А в антракте он сопровождал королеву и ее фрейлину в отдельную небольшую комнату. Королева очень мило сказала: «Передайте труппе, что я не приду за кулисы, потому что сегодня я не работаю. Это мой свободный вечер, просто скажите, что мне очень понравилась пьеса».

Она оставалась в зале до самого конца, и нам было очень приятно, что свой свободный вечер королева провела с нами.

Эти дни запомнились мне по многим причинам. Но главной из них был приезд из Рима Пиа. Она привезла с собой на несколько дней детей. Я сразу же повела их смотреть пьесу. Когда мы вернулись домой, Пиа ушла ненадолго прилечь в спальню. Но дверь была открыта, и она могла слышать, как я пытаюсь объяснить детям пьесу. Мы дошли до слова «rapier», которое я каждый вечер произносила на сцене. «Что значит «rapier»?» — спросили дети. «Это громадное чешуйчатое животное с длинным языком, оно высовывает язык и схватывает им на лету мух».

Они широко раскрыли глаза, так им стало интересно. Вдруг я услышала голос Пиа, доносящийся из спальни: «Мама, это совсем не то. Не забивай им голову этой чепухой. То, что ты говоришь, не имеет никакого отношения к этому слову. Это не животное, а меч».

Боже! А я все время произносила на сцене «Rapier», считая, что речь идет о животном с длинным языком.

Да, в моем английском еще были пробелы.

В лондонском театре тех дней меня больше всего, пожалуй, беспокоило стремление к жестокости. Все эти сердитые молодые люди пугали меня. Конечно, садизм и извращения составляют неотъемлемую часть жизни, но мне казалось, что эти художники вытаскивают на свет божий редкие случаи — и делают это, чтобы добиться сенсации. Большинство людей, по-моему, самые простые, обычные существа, они, может быть, не всегда добросердечны, но и не жестоки до такой степени. Возможно, именно по этой причине я и выбрала Тургенева: в его героях совершенно отсутствовала жестокость, а если и встречалась, то лишь в мыслях.

И все же это пока еще был золотой век для английских молодых актеров, писателей и режиссеров.

Когда я теперь оглядываюсь назад, то понимаю, что уже тогда могла услышать сигналы опасности. Театр уводил меня от Ларса, от Жуазели на долгие месяцы. Для семейной жизни это было губительно. Не зря, поддавшись предчувствиям, я напоминала Ларсу о нашем обещании уезжать летом вдвоем на остров. Но пока я старалась загнать эти мысли вглубь.