Глава 20

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 20

Многие обвиняли Росселлини в том, что он чуть было не разрушил карьеру Ингрид Бергман. Для Ингрид истина заключалась в том, что она и Роберто поменялись местами: в эти годы она разрушала его карьеру. Для того чтобы работать с нею, он пошел против своих убеждений — ввел в ткань фильма-документа голливудскую звезду. Это было несовместимо.

В те годы рядом с Роберто Ингрид пришла к зрелости. У них бывали периоды полного счастья. Но как партнеры по кино, ориентирующемуся на коммерческий рынок (успеха на котором не особенно добивался Роберто), они потерпели чудовищный провал. Ни один из фильмов, сделанных ими вместе, не пользовался успехом. Золотистое оливковое масло Италии и чистейшая, сверкающая снежная вода Швеции решительно отказывались смешиваться.

Спас меня не кто иной, как мой старый друг Жан Ренуар. Когда-то в Голливуде мы были очень дружны, и я неоднократно спрашивала его:

— Почему бы нам не поработать вместе, Жан? Когда это будет?

Он смотрел на меня своими мудрыми глазами и говорил:

— Нет, Ингрид. Пока время не пришло. Нынче ты для меня еще слишком большая звезда. Я подожду, когда ты начнешь падать. В Голливуде это случается со всеми. Сначала ты идешь вверх, а потом вниз. Сейчас ты поднялась так высоко, как только могла, ну и оставайся там. А вот когда ты покатишься вниз, тут-то я и заброшу невод, чтобы поймать тебя. Я буду наготове.

Когда Жан Ренуар приехал навестить нас в «Санта Маринеллу», он сказал:

— Время пришло, Ингрид, невод готов. Я хочу, чтобы ты приехала в Париж сниматься в моем фильме.

— Но это невозможно, Жан, — ответила я. — Роберто не разрешает мне работать с другими режиссерами.

— Я поговорю с ним, — улыбнувшись, пообещал Жан.

К великому моему удивлению, Роберто согласился:

— Прекрасная мысль. Разумеется, ты должна работать с Жаном.

Вот так я и поехала в Париж сниматься в «Елене и мужчинах». Как раз в то время Роберто вел переговоры о длительной поездке в Индию для съемок своего фильма. Может быть, у Роберто как-то изменилось настроение. И потом, Жан был одним из немногих режиссеров, которыми Роберто восхищался.

Меня необычайно вдохновляла перспектива работать в Париже под началом Жана да еще с Мелом Феррером, Жаном Маре и Жюльетт Греко. Мне говорили, что в Европу пришла самая холодная зима за последние сто лет. Но дети были со мной, и я наслаждалась ею. Фильм имел во Франции очень большой успех. Критике он понравился. Но когда картину выпустили в Соединенных Штатах, под названием «Странные дела в Париже», тамошняя пресса назвала ее катастрофой.

У Роберто дела шли неважно. Он испытывал огромные трудности, добывая деньги для следующего фильма, так как наши работы почти не пользовались успехом.

У Роберто и Ингрид, кроме того, возникли серьезные семейные проблемы, как явствует из письма, посланного Ингрид из Парижа «поздно вечером 19 января 1956 года Жижи Жирози, близкому другу в Риме.

Моя дорогая Жижи! Это письмо — просьба к тебе стать свидетелем на суде. Роберто только что уехал в Италию, сказав, что больше сюда не вернется. Он увез с собой мое письмо, в котором говорится, что я согласна на развод и что детям будет разрешаю жить только в Италии или во Франции. Он взял с собою и паспорта детей. Я уже говорила тебе, что сама не представляю, насколько это серьезно. Это длится так давно, что я уже и не знаю, чего ждать. Но на сей раз, после всех этих лет, я действительно испугалась и думаю, что намерения у него серьезные. Сегодня он сказал мне, что, если я не подпишу то письмо, которое ему нужно, он возьмет с собой детей и сегодня же уедет. Ко времени моего возвращения со студии дома никого не будет. Я, конечно, не поверила этому, но, когда он ведет себя таким образом, я боюсь, что он обойдется и без билетов на поезд — просто посадит детей в машину и умчится. Я пообещала подписать письмо. Роберто всерьез угрожает устроить скандал, если я не соглашусь на его требование. Правда, я не совсем понимаю, какого рода скандал он хочет затеять. Но я торопилась на студию, и у меня не было времени разбираться со всем этим.

После твоего отъезда, дорогая, несколько дней прошли в мире. Потом он решил, что в воскресенье нам нужно составить то самое письмо. Мы потратили весь день, вычисляя, что делать с нашим будущим. Все воскресенье я ждала. Он так и не заговорил на эту тему, и я наконец предложила пойти в кино. Свершилось чудо из чудес — он пошел со мной в кино! Не могу даже припомнить, когда мы в последний раз были вместе в кино. Тем все и кончилось. Прошла неделя, другая — он был немного расстроен, но ничего серьезного не происходило. Однажды вечером мы обсуждали наши общие трудности, и я даже подумала, что мы, наверное, можем все-таки понять друг друга, если вот так сидим и разговариваем. Но сегодня все пошло кувырком.

После того как я подписала письмо, я пробовала просить его, умолять, пробовала смеяться, злиться. Перепробовала все, что предлагал мне мой усталый мозг. Помню, как ты однажды сказала, что я не всегда чувствую ситуацию. Да, я действительно порою не знаю, как себя вести. Пока он упаковывался, я пыталась как-то помочь ему. Но нет, он не захотел. Тогда я вытащила карты — вдруг он захочет сыграть. Тоже нет. Он ушел и лег на кровать. Я подошла к нему, положила голову ему на грудь и расплакалась. Плакала, плакала... Потом я решила, что в самой грустной ситуации надо сохранять чувство юмора, и начала смеяться. Слава богу, я никогда не теряю чувство юмора, даже в трагических ситуациях. Наверное, именно это спасало меня все эти годы. Я посоветовала ему принять перед отъездом беларгин и не драматизировать события до такой степени, но это он уже не слушал.

Еще раньше я спустилась взглянуть на его новый «феррари». Это настоящий монете, он делает триста километров в час. Я говорила Роберто, что его машина похожа на летающую тарелку. На минутку я опустилась на сиденье и положила пальцы на руль, скрестив их, будто для того, чтобы дотронуться до детского лобика; так мы делаем, когда наши малыши ложатся спать. Я уверена, что Роберто не представляет, в каком состоянии я нахожусь, когда он с оглушающим ревом уезжает в одном из этих монстров.

Я хочу, чтобы ты сохранила это письмо. Сохрани и конверт — по нему можно узнать, что письмо было и написано, и отправлено сегодня. Я не знаю, чего я боюсь. Наверное, это из той области, которая для меня непонятна. Боюсь снова потерять своих детей. Я не боюсь остаться одна. Но боюсь, имея четверых детей, лишиться их всех».

Как обычно, все вошло в свою колею.

Роберто получил предложение поставить спектакль в «Театр де Пари» и находился в сильном волнении. Героем пьесы был Иуда, и Роберто взялся за изучение той эпохи. Он никогда раньше не режиссировал в театре («Жанна на костре» не относилась к разряду пьес), но идей, самых разнообразных, у него была масса. Начались репетиции, но исполнителю главной роли предложения Роберто не понравились, начались трения. И вот в один прекрасный день Роберто пришел домой совершенно убитый и сказал: «Меня попросили уйти, они хотят пригласить другого режиссера. Мне стало очень жаль его, ведь для него это была реальная возможность создать что-то значительное, потом, меня радовала мысль о том, что мы будем жить в Париже, я так любила этот город. Здесь происходило намного больше интересных событий, чем в Риме.

Роберто ужасно расстроился. Я обняла его и сказала: «Не огорчайся, я уверена, ты найдешь что-то другое».

Руководство «Театр де Пари» чувствовало себя тоже неловко. Поэтому Роберто предложили поставить «Чай и сострадание» — пьесу, права на которую они купили раньше. Кроме того, они спросили:

— Ваша жена не захочет играть в ней?

— С моим-то французским? — удивилась я. — Это просто невозможно.

Но мадам Попеску, владелица театра, сказала:

— Послушайте, я сама из Румынии, и если уж я в состоянии говорить по-французски, то, думаю, вы тоже сможете.

Она действительно говорила с сильным акцентом, который никогда не пыталась скрывать; и все любили ее.

я приехала домой, прочитала пьесу, и она мне понравилась.

Конечно, многое вызывало у меня сомнения. Роберто никогда раньше не ставил пьесы на театральной сцене. И потом, я плохо представляла, как итальянский режиссер и шведская актриса будут показывать парижанам американскую пьесу на французском языке.

Над текстом пьесы я усиленно работала с помощью учителя французского языка. Наконец пришло время, когда и Роберто удосужился прочесть «Чай и сострадание». Он сел, и вскоре я услышала:

— Да это же смех! Разве это диалог? А эта фраза? Ты сама-то понимаешь, что все это значит?

— Разумеется, понимаю. Читай дальше.

Но дело в том, что ему была ненавистна сама тема пьесы. Не автор, не манера письма, а именно сама тема. Он просто не мог вынести, что по ходу пьесы мне придется доказывать мальчику, что он не гомосексуалист, то есть так или иначе обсуждать проблемы секса. Это необычайно тревожило Роберто. Он закончил читать, встал, швырнул сценарий так, что страницы веером разлетелись по полу.

— Это самая мерзкая пьеса, которую мне доводилось когда-либо читать. И ты не будешь в ней участвовать.

— Но мы оба подписали контракт, — заметила я.

— Ну и что из этого следует?

— Из этого следует то, что я подписала контракт.

— Никогда в жизни не читал ничего подобного. Этот гомосексуализм...

— Мне очень жаль, но я не могу нарушить слово. Мне нравится моя роль, и я буду играть в пьесе, тем более что через несколько дней начинаются репетиции. А тебе следовало прочитать ее, перед тем как подписывать контракт.

— Я уже сказал, что ты не будешь в ней участвовать, и я тоже.

Наверное, двумя или тремя годами раньше я бы поступила как послушная итальянская жена. А может быть, и нет — ведь я никогда не была такой уж послушной, когда дело касалось моей работы.

— Ты можешь выйти из игры, — сказала я. — Но я обычно выполняю то, под чем подписываюсь. И кроме того, мне нравится пьеса.

— Нравится пьеса? Над ней будет смеяться весь Париж, и через неделю ее снимут с репертуара.

— Ну и прекрасно. Буду играть в Париже неделю.

На свете столько артистов, которым вообще никогда не приходилось играть в Париже. А я буду играть целую неделю.

Он не смог заставить меня уйти из спектакля. А сам сказал Эльвире Попеску, что не будет работать над этой пьесой, поскольку та чудовищна. Едва ли это расстроило Эльвиру.

— Хорошо, — ответила она. — Хотя, конечно, жаль, что вы отказываетесь. Мы поищем другого режиссера.

И они нашли. Репетиции начал Жан Меркюр. А Роберто продолжал изводить меня:

— Это просто глупейшая пьеса! И ты будешь участвовать в этой ерунде? Публика уйдет в середине спектакля!

— Может быть, и уйдет, — отвечала я. — Но я сделаю все, что в моих силах.

И я продолжала отрабатывать с учителем свой французский.

Перед премьерой он сидел в моей уборной и болтал со мной по-итальянски.

— Пожалуйста, Роберто, говори со мной по-французски, — попросила я. — Ведь мне нужно играть на французском.

Но нет. Он еще и предрек:

— Долго ты не продержишься. И будь готова к тому, что в первом же антракте половина зала уйдет.

Я не ответила. Перекрестила его лоб со словами к «Благослови тебя господь», как мы всегда это делаем перед выходом, и направилась к кулисам — почти парализованная, как обычно, от страха перед сценой. Но все шло довольно хорошо.

Когда я вернулась, чтобы сменить платье, Роберто все еще находился в уборной.

— Сколько народу ушло?

— Понятия не имею. Мне было не до этого. Я была слишком занята.

— Подожди до антракта.

Наступил антракт, но никто не уходил.

Я играла последний акт, когда увидела Роберто, стоявшего за кулисами. Я вместе с другими артистами раскланивалась на сцене, овации были оглушительные. Мне вспомнилось, как в Нью-Йорке после «Жанны Лотарингской» я решила, что никогда больше не получу таких аплодисментов. Но и теперь все было так же. Зал неистовствовал. Зрителей невозможно было остановить. Они стояли, аплодировали и без остановки кричали «браво». Когда я вышла на свой сольный поклон, то, выпрямившись, взглянула туда, где стоял Роберто. Наши глаза встретились. Мы пристально посмотрели друг на друга. И я поняла, что наш брак подходит к концу, даже если мы останемся вместе.

В тот вечер мне пришлось принять участие в вечеринке с Роберто и его итальянскими друзьями. Мы много смеялись. Никто не говорил о спектакле. Никто не упомянул о том, что он имел большой успех. На следующий же день Роберто упаковал в отеле «Рафаэль» свои вещи, и я пошла на вокзал проводить его. Не знаю, почему он решил ехать поездом. Помню только, что его чемоданы были полны спагетти. Мы стояли на перроне среди окутанных шумом и дымом людей, и у меня вдруг появилось странное ощущение, что я наблюдаю конец какого-то большого эпизода и что все это никогда не повторится.

Спектакль «Чай и сострадание» в «Театр де Пари» собирал каждый вечер 1200 страстных почитателей. «Прошлым вечером в театр вернулось волшебство», — написал один из критиков. Все отзывы были восторженными. И даже когда Ингрид сделала ошибку в тексте, публика восприняла это как неотъемлемую часть представления.

Я играла жену директора школы. В одной из сцен с ней приходит поговорить отец мальчика. Он очень расстроен тем, что сын такой слабовольный, что он не занимается никакими видами мужского спорта. Пытаясь защитить мальчика, я говорю: «Как вы можете так говорить? Ведь он чемпион школы по теннису, чемпион всей школы». Я произнесла эту фразу на своем лучшем французском, и публика рухнула. Зал рыдал от смеха. Я оглянулась на своих партнеров — директора школы и отца мальчика. Они даже не смотрели в зал. Они повернулись спиной к публике, и плечи их тряслись. Они обессилели от смеха. Я близко придвинулась к отцу и спросила:

— Что я сказала?

— Вы сказали «шампиньон»! «Шампиньон»!

Это слово, как вы понимаете, означает гриб. Вместо титула чемпиона я выдала мальчику титул «гриба» всей школы. Я тоже начала смеяться. А потом повернулась лицом к залу, подняла высоко руку и прокричала: «Он чемпион всей школы!» Зал поднялся как один человек, и раздалось: «Браво, браво!» Потом разразились такие аплодисменты, что минут пять мы стояли, улыбаясь друг другу, и не могли продолжать спектакль.

Студия «ХХ Сенчури Фокс» пригласила меня приехать в США — они хотели со мной работать. Кроме того, они намеревались проверить, как примет меня американская публика; вернет свою любовь или линчует. Руководители студии полностью закупили три спектакля «Чай и сострадание».

В это же время Эд Сюлливан, чье воскресное телевизионное шоу пользовалось популярностью у многих зрителей, решил самостоятельно выяснить, каково отношение американской публики к Ингрид.

В июле 1956 года он объявил, что только что вернулся из Лондона со студии, где снималась «Анастасия», и привез репортаж с участием Элен Хейз, Юла Бриннера и «великой шведской кинозвезды Ингрид Бергман». Он слышал также, что по завершении фильма она, возможно, приедет в Штаты. Более того, эмоционально заявил он, самой публике придется решать, хотят или нет увидеть они его интервью с самой противоречивой фигурой «Шоу Сюлливана».

— Думаю, многие из вас, — продолжал он с опаской, — считают, что у этой женщины было семь с половиной лет, чтобы раскаяться. Другие, может, рассуждают иначе. Но что бы вы ни думали, это поможет выяснить, как нам быть, потому что уже с утра у нас обрывают телефон, желая узнать, какое решение будет принято по поводу возвращения Ингрид Бергман. Я отвечаю то, что говорю вам: «Это будет полностью зависеть только от вас».

Однако многие приятели-журналисты Эда, а также кое-кто из авторитетных телевизионщиков вскоре напомнили ему, что выступать в качестве судьи, выносящего приговор или оправдание, вовсе не его дело. Одна из газет опубликовала письмо священника, укорявшего Эда за то, что тот вступает на территорию самого господа бога. «Публика не может знать, к чему привела мисс Бергман ее совесть. Как Сюлливан может взять на себя смелость говорить о семи годах епитимьи? Почему аудитория Сюлливана должна поверить в то, что мисс Бергман прошла через суровые испытания? Ведь они не могут читать ее мысли».

Та же газета откровенно заявила, что лицо, близкое Эду Сюлливану, утверждает: «Мы получили около миллиона писем и миллион телефонных звонков, причем большинство их авторов с железной непреклонностью требуют, чтобы все непогашенные долги мисс Бергман были навеки заморожены во Франции». В письмах, кроме того, выражался протест против появления Ингрид в передаче Эда.

Сюлливан поспешно отправил телеграмму Ингрид, где сообщил, что предпринятая им попытка была ошибкой. Однако в другой телеграмме, прибывшей чуть позже, говорилось, что против ее приезда голосуют 1500 писем, а авторы 2500 посланий сообщают, что будут рады ее увидеть.

Проблемы Эда Сюлливана не особенно волновали Ингрид. Она в любом случае не собиралась появляться в его передаче. Беспокоил ее Роберто; она знала, что его ненависть к Америке стала к тому времени почти патологической.

Конечно, я весьма сомневалась в разумности своего визита в Соединенные Штаты. Тем более что и Роберто, и его брат Ренцо были против него. Поскольку Роберто в то время находился в Индии, Ренцо взял на себя миссию напомнить мне в письме, что я нарушаю данное мною обещание. Но я никогда не обещала, что не вернусь в Америку. Меня там оскорбили, и я сочла, что лучше провести остаток жизни вдали от этой страны. Но теперь через океан ко мне протянулись руки. Я почувствовала, что многие американцы хотят увидеть меня. Да и письма, потоком шедшие в Италию все эти годы, помогали осознать, что там есть масса людей, желающих, чтобы я вернулась назад.

Я прекрасно понимала, что в Нью-Йорке мне снова придется общаться с американскими репортерами и вопросы, которые они зададут, будут самыми гнусными. Юл Бриннер, услышав, что я собралась в дорогу, позвонил в Париж и сказал: «Возьми с собой что-нибудь успокоительное». И впервые в жизни я это сделала — действительно взяла какие-то таблетки. Но больше всего меня тронул американский обозреватель Леонард Лайоно. Он всегда относился ко мне по-дружески, хотя мы не были близко знакомы. И вот раздается звонок:

— Ингрид, я здесь, внизу, в баре твоего отеля. Со мной твой преданный обожатель, который расквасит нос каждому, кто станет на твоем пути: Папа Хемингуэй. Можно нам подняться?

Они вошли, мы расцеловались, и Эрнест, глядя на меня поверх очков, очень серьезно сказал:

— Дочка, я хочу полететь с тобою в Нью-Йорк и защитить тебя. Все очень просто: завтра утром мы садимся с тобой в самолет. Я буду рядом с тобой. И если какой-нибудь проклятый репортер задаст тебе грязный вопрос, я его пристукну. Никто не посмеет стать на твоем пути, пока я с тобой.

— Это очень мило с вашей стороны, Эрнест, — ответила я. — Но я должна ехать совершенно одна. Если со мной идет секретарь, пресс-агент, друг, муж, если со мной будете вы, они сразу скажут: «Посмотрите, какую охрану она за собой притащила. Она струсила». Я и вправду боюсь. Но я должна быть одна, без защиты, чтобы они высказали все, что хотят. Это — единственный путь для моего возвращения. Все делать самой.

В воскресенье 20 января 1957 года часов около восьми огромный авиалайнер вынырнул из-под свинцовых туч и взял курс на посадочную дорожку аэропорта «Айдлуайлд». Ингрид с опаской всматривалась в толпу встречающих. Ее глаза расширились. Неужели это правда? Неужели это они? После всех этих лет? Но это были именно они! Небольшая группка людей стояла за проволочной оградой, держа в руках большие белые плакаты, на которых было написано: «Мы Вас любим, Ингрид! Добро пожаловать домой, Ингрид Бергман! Группа «Элвин»

После стольких лет — и опять группа «Элвин»! Среди них стоял их лидер, самый необычный и самый преданный юноша, который посвятил ей свою жизнь. Его звали Уоррен Томас.

Он рассказывает, как образовалась эта группа: «Мне было двенадцать лет, когда я впервые узнал об Ингрид Бергман. Как-то на рождество сестра взяла меня в «Радио-Сити-Мюзик-Холл», где показывали «Колокола святой Марии» с мисс Бергман. Из Бруклина мы доехали на метро до Пятой авеню, в центр Нью-Йорка. Там уже выстроилась длинная очередь. Надежды попасть на фильм не было никакой. Я помню состояние мучительной досады. Это стало настоящей катастрофой, ведь для меня было страшно важно попасть туда.

Моя мать умерла при моем рождении. Друзья говорят, что мое увлечение Ингрид Бергман — это фиксация материнского образа. Возможно, они и правы. В Бруклине мы жили в очень плохом окружении. У нас с отцом была одна комната в доме, где квартиры снимали проститутки. Старшая сестра жила где-то за городом с теткой, меня часто туда отвозили. Но потом я возвращался домой, где вокруг царили жестокие нравы, где жили люди самых разных национальностей. Здесь процветали воровство, убийства, наркомания, проституция. И в таком окружении росли дети. Остаться в живых и не совершить какой-нибудь проступок было почти невозможно.

Когда мне исполнилось то ли двенадцать, то ли тринадцать лет, моей главной приятельницей стала Эдайр. Это была чернокожая девочка, моя ровесница. Мы стали неразлучны и вместе походили на соль с перцем. Как-то, не попав на фильм «Колокола святой Марии», мы услышали, что в театре «Элвин» Ингрид Бергман будет играть в «Жанне Лотарингской». Она уже находилась в городе и остановилась в отеле «Хэмпшир-Хаус». Мы решили, что должны увидеть ее. Спустились в метро, вышли в Манхаттене и встали у дверей «Хэмпшир-Хаус», поджидая, когда Ингрид Бергман выйдет на прогулку. Мы прошли за ней кварталов двенадцать. Она чувствовала, что мы идем за ней. Трудно было не заметить, что по пятам за тобой следуют белый мальчуган и черная девочка. В конце концов она остановилась и спросила: «Почему вы за мной идете?» И я ответил первое, что пришло в голову: «Потому что мы вас любим». «Но мне не нравится, когда кто-то ходит за мной следом. Это меня раздражает. Уйдите, пожалуйста».

Это было ужасно: с первой встречи я вызвал раздражение у той, кого обожал. Но меня это, конечно, не остановило. Я решил, что должен видеть ее каждую неделю. Лучшим временем был полдень среды, когда она играла в дневном спектакле. В два часа я видел, как она входила в театр, и в пять — как выходила. Это было все, что мне требовалось от жизни. Каждую среду и субботу я стоял на своем посту. Но мое отсутствие в школе заметил директор. Он вызвал меня и спросил, что я делаю, когда ухожу по средам. Я рассказал ему всю правду: я обожаю Ингрид Бергман, она играет в театре «Элвин», и я каждую среду наблюдаю, как она идет на дневной спектакль. Он рассмеялся и сказал: «Хорошо, теперь по крайне мере мы знаем, где ты пропадаешь». А потом добавил: «Пожалуй, вот как мы с тобой договоримся. С грамматикой и чтением у тебя все в порядке. Ты можешь уходить по средам, если по пятницам будешь заниматься чтением с отстающими детьми, годится?» Годится! Итак, все время, пока в театре шла «Жанна Лотарингская», я по средам уходил днем из школы, а по пятницам проводил занятия с отстающими учениками. А затем я, конечно же, ухитрился заполучить и пятничный вечер. По пятницам отец получал зарплату и выдавал мне доллар. И вот он ушел и не должен был возвращаться до полуночи. Я бегом спустился в метро и вскоре уже стоял у входа в театр, наблюдая, как она идет на вечерний спектакль. В одиннадцать я увидел, как она вышла, и помчался домой, чтобы вернуться до прихода отца. Я не мог попасть ни в какую дурную компанию. А вдруг об этом узнает мисс Бергман? Она тогда никогда не подружится со мной. Вот так она помогла мне построить жизнь. Немного позже мы с Эдайр обнаружили, что у служебного входа в театр постоянно дежурит группа поклонников. Около дюжины таких же ребятишек, как мы, несколько женщин лет тридцати-сорока и кое-кто из людей постарше. Мы стали ядром группы «Элвин». По субботам, когда заканчивался антракт в дневном спектакле, служители оставляли двери открытыми и разрешали нам, детям, стоять в глубине зала. Поэтому второе действие «Жанны Лотарингской» я смотрел, наверное, раз тридцать-сорок. Эта часть спектакля нам нравилась больше всего, потому что на сцене все время присутствовала Жанна, которую играла Ингрид, а не велись разные политические разговоры. Как-то, собрав все свои гроши, мы наскребли четыре доллара и посмотрели весь спектакль. Но нам по-прежнему больше нравилась вторая его половина.

В конце сезона, когда шел самый последний спектакль, Ингрид попросила Джо Стила увидеться с нами и попрощаться от ее имени. Но, кроме нас, об этом услышали и многие истинные театралы. Нас оттеснили в дальний конец зала — казалось, в него набилось пол-Нью-Йорка. Наверное, Ингрид была удивлена при виде этой толпы. Она вышла на сцену и произнесла небольшую речь, сказав, как благодарна она нам и как -Прекрасно иметь таких поклонников. Она благодарила нас и за то, что мы нормально реагировали на любое ее настроение, ведь иногда мы и раздражали ее, но она надеется, что мы относимся к этому с пониманием.

Мы были в восторге. Это был величайший день в нашей жизни. Нас признали.

В аэропорт мы пошли провожать ее всей группой. Мы сразу же увидели доктора Петера Линдстрома. Он встречал нас у дверей «Хэмпшир-Хаус» и был весьма недоволен нашим присутствием. А теперь, когда он увидел нас в аэропорту, его недовольство возросло еще больше. «Почему вы не дома? Что вы здесь делаете?» Помню, я никак не мог понять его отношения к нам. Мне было очень обидно; неужели он не понимал, что она была нашей жизнью?

Все те шесть месяцев, что шла пьеса, Ингрид по воскресным вечерам выступала в радиошоу для «Гилд Тиэтр». Билеты были бесплатными. Мы познакомились с диктором, оказавшимся очень симпатичным парнем, и получали билеты на все дневные и вечерние спектакли. Позже, вернувшись из Калифорнии, она тоже работала на радио. Перед тем как уехать в Италию, Ингрид по пятницам играла в «Даме с камелиями». Мы были на этом спектакле. В конце вечера ей преподнесли небольшую коробочку с тремя камелиями. Мы знали, что она поедет в «Хэмпшир-Хаус». Поэтому мы с Эдайр помчались туда. С одиннадцати до половины третьего мы ждали ее в вестибюле отеля, где нам удалось спрятаться от ветра. Наконец в половине третьего ночи подошла машина, и оттуда вышла Ингрид, держа в руках коробку с камелиями. Увидев нас, она пришла в ярость: «Что вы здесь делаете в такое время? На таком холоде! Вам нужно быть дома! Почему вы не дома?» Но потом взглянула на нас и рассмеялась: «Я очень сердита на вас, но все-таки я вам сейчас кое-что дам». Она открыла коробку и протянула одну камелию мне, а другую — Эдайр. Все эти годы я хранил ее, как сокровище, вместе с фотографиями, вырезками, программками, пока она не почернела и не рассыпалась.

Каждый раз, когда Ингрид приезжала в Нью-Йорк, мы ходили за ней следом. Но теперь мы стали умнее. Она, например, не догадалась, что мы сопровождали ее до кинотеатра, где она смотрела «Пайзу». Кинотеатр был почти пуст, это был дневной сеанс, мы сидели прямо за ней, тихо, как мышки. Она понятия не имела, что мы были там.

А потом она уехала в Рим. Тут-то все и началось. Понимаете, когда живешь в вымышленном мире, то знаешь, что многое не так: есть плохие люди, есть хорошие, но сам ты не имеешь к ним никакого отношения, потому что ты не хочешь, чтобы тебя это как-то касалось. И вдруг, внезапно, этот грандиозный скандал! Мне уже исполнилось шестнадцать лет, и я помню, как мне хотелось крикнуть: «Да остановитесь же, оставьте ее в покое!» Я был совершенно убит. Наверное, именно тогда я осознал подлость, на которую способны люди. Она играла Жанну д’Арк, и она была ею. Как же можно было сломить ее? Я страдал за мисс Бергман. Все эти годы я поддерживал связь с группой «Элвин». Мы звонили друг другу и вместе сочувствовали Ингрид.

Если я узнавал из газет, что кто-то из журналистов собирается за океан, я старался разыскать его и, позвонив, просил: «Если вы окажетесь в Риме, попробуйте разыскать мисс Бергман. Скажите ей только одно: «Группа «Элвин» скучает, любит вас по-прежнему». Или просто скажите: «Нью-Йорк, группа «Элвин»». Не знаю, получала ли она эти приветы.

Я писал ей в Рим, в отель «Эксцельсиор», но, наверное, эти письма до нее не дошли. Я даже написал Пиа в Калифорнию: «Я знаю, что это Ваша мать, но она еще и мой друг. Даже если она не встречала меня никогда, все равно она мой друг». Я не мог поверить, что все это произошло с Ингрид. Эти заголовки в газетах. Ужасно. Помню, как однажды «Нью-Йорк пост» четырежды за день выпускала газету, меняя заголовки, и в каждом из них была какая-нибудь грязь об Ингрид.

Я взрослел. Группа «Элвин» начала распадаться, и я принял решение. Меня могли взять в армию, а оттуда послать в Европу или в Корею. Мне нужна была Европа. Я пришел на призывной пункт и сказал: «Я хочу завербоваться на четыре года, если вы пошлете меня служить в Европу». Я надеялся, что в Европе у меня будет возможность увидеть ее. Я найду ее там. Но меня послали в Корею. Я пробыл там около тринадцати месяцев, работая инженером. Как раз в тот период у Ингрид появились близнецы. Я пришел в неописуемый восторг, когда узнал об этом. Помню, как я взобрался на холм и, стоя на самом верху, под корейским небом, громко кричал: «Поздравляю, Ингрид! Передай мою любовь близнецам! И пусть у тебя еще будут дети, много детей!»

А потом наступил день, когда я вернулся в Соединенные Штаты. Она тоже возвратилась. Я сразу же помчался разыскивать группу «Элвин». Нашел Эдайр, еще несколько ребят. Мне удалось собрать человек десять, и я предложил им поехать в аэропорт. Я купил большие белые листы и просидел над ними подряд две ночи, надписывая всякие приветствия, которые сказали бы Ингрид, как мы соскучились по ней. А поскольку теперь она была итальянкой, нам нужно было изобразить что-то и по-итальянски. Поэтому я приписал: «Viva la Regina!»[17]

Самолет должен был прибыть в семь часов утра, поэтому накануне вечером мы сели в метро и в половине двенадцатого ночи были уже в аэропорту. Мы прождали всю ночь. Самолет запаздывал на два с половиной часа, и все это время мы были в панике. Она не приедет! Она осталась в Европе! Среди нас царило ужасное смятение. Никогда в жизни мы не видели столько репортеров. Мы стояли на краю поля, за проволочной оградой, и наконец увидели разворачивающийся самолет. Мы молились, чтобы она увидела нас. Потом стали кричать, чтобы она по крайней мере нас услышала. Помню, я так надорвал себе горло, что после этого не мог два дня говорить. Но тут как раз репортеры поняли, кто мы такие, и нас сфотографировали вместе с Ингрид, — это было великое утро! Но я все еще не был с ней знаком по-настоящему. Понадобилось семь лет, чтобы появилась возможность побеседовать с Ингрид и в конце концов стать ее другом».

На пресс-конференции в аэропорту я отвечала на вопросы прямо под открытым небом. Меня спросили, вернулась ли я в Соединенные Штаты окончательно. «Я — европейка, — отвечала я. — Мой муж тоже европеец. У меня в сумке итальянский паспорт. И мои дети европейцы. Как же я могу лишить их родной почвы?» Потом репортеры настойчиво стали требовать уточнения слухов, касающихся меня и Роберто: «Вы счастливы с Росселлини?» Я ответила: «Как только я слышу такой вопрос, то тут же отвечаю: мы живем раздельно». Выждав секунду, чтобы дать им возможность прийти в себя, я объяснила: «Он снимает фильм в Индии, а я работаю в Париже». Затем они перешли к Пиа: собираюсь ли я встретиться с нею? Но я уже и тогда знала, что это весьма маловероятно. Я уклонилась от прямого ответа. «Даже не знаю, — сказала я.

— Возможно, что и нет, так как эта поездка очень кратковременна. Я должна вернуться в Париж в понедельник к вечернему спектаклю. Мне хотелось бы встретиться с Пиа наедине, в тишине и покое. А увидеться с ней на несколько коротких минут после стольких лет разлуки — это пытка». Все это было верно, но, думаю, я тогда допустила одну из самых величайших ошибок в своей жизни.

Меня очень растрогал чудесный прием в аэропорту. Я ожидала коварных вопросов, возможно, даже злых насмешек толпы, а вместо этого встретила своих великолепных сторонников — группу «Элвин».

Из аэропорта я приехала в нью-йоркскую квартиру Айрин Селзник. Там впервые за все эти годы я прочитала американскую газету. И узнала из нее, что в автомобильной катастрофе погиб сын Сигне Хассо. «Боже мой! — подумала я. — Этого быть не может». Мы с Сигне учились вместе в Драматической школе. В Швеции она главным образом играла в театре. А в Голливуд приехала, заключив контракт с одной из больших студий.

В Голливуде мы часто общались. Она устраивала небольшие вечеринки, приходила к нам. С ней очень подружился Петер. Мы всегда были близки, всегда поддерживали связь друг с другом. Затем она переехала в Нью-Йорк и стала жить в Гарлеме, чтобы лучше узнать жизнь негров. Она была прекраснейшим, великодушнейшим человеком.

И всегда у нее были огромные трудности из-за здоровья сына. Она обращалась ко многим докторам, во многие клиники, она тратила на него массу денег, проявляя всю свою любовь, чтобы только помочь ему. Теперь она играла в Нью-Йорке. Я знала, что сын вылечился, стал очень красив, ему исполнился двадцать один год и он успел даже заключить свой первый контракт с киностудией. А теперь эта новость: он ехал в машине со своим лучшим другом, оба попали в катастрофу. Он погиб. Как может быть жизнь так жестока?

Я тут же сказала Айрин:

— Мне надо связаться с Сигне. Ты не знаешь, где ее можно найти?

— Она в городе, играет в спектакле. У меня нет номера ее телефона, но если ты позвонишь Вивеке Линдфорс, то узнаешь, как ее разыскать.

Вивека тоже была шведской актрисой, но ее я едва знала. Я позвонила, она сказала:

— Сигне здесь, передаю ей трубку.

Сигне подошла к телефону и без промедления затараторила:

— Ингрид, как хорошо, что я тебя слышу. Как хорошо, что ты приехала сюда получать премию нью-йоркской критики. Я так рада за тебя. Как замечательно, что ты вернулась в Америку. Сегодня вечером большой прием у Сарди. Я приглашена, но пока не знаю, пойду или нет. — И снова: — Как приятно слышать тебя...

«Наверное, у меня что-то не в порядке с мозгами», — подумала я.

— Подожди минутку, — сказала я. — Я прочитала в газетах, что твой сын погиб в автомобильной катастрофе.

— Да, ужасно, правда? Он погиб. А мне так жаль юношу, который вел машину. Это был его лучший друг. И он остался жив. Я пригласила его приехать сюда. Он ужасно себя чувствует, я хочу позаботиться о нем.

— Но разве ты не собираешься в Калифорнию?

— А зачем? Мой сын мертв. Чем я теперь могу помочь ему? Единственное, что я теперь могу сделать, — это помочь тому парню, вытащить его из всего этого и забрать сюда.

— Ты собираешься оставаться в Нью-Йорке?

— Да, через несколько часов я иду в театр.

Я не могла поверить своим ушам.

— Ты в состоянии сегодня играть? Ты действительно собираешься играть?

И тогда она очень спокойно сказала:

— Да, я сегодня должна играть. Иначе я сойду с ума.

Она молчала, а я плакала. Тот разговор с Сигне долгие годы не уходил из моей памяти.

Я знала, что мне нужно позвонить Пиа. Ей было известно, что я приехала. Я писала ей, говорила по телефону, как было бы прекрасно увидеться после всех этих лет. Я попросила Айрин и Кей Браун побеседовать с ней.

А теперь я поняла, что не смогу встретиться с ней. После расспросов в аэропорту, встречи с группой «Элвин», разговора с Сигне Хассо, вручения премии критиков мне была нестерпима мысль о том, что вокруг меня соберется толпа фотографов, репортеров и будет наблюдать, как я заплачу при встрече с Пиа, как я буду расстроена и подавлена. Я была не готова к такому эмоциональному напряжению. И потом, мне необходимо было хотя бы час провести наедине со своей дочерью. Я позвонила Пиа и поведала ей обо всех моих проблемах. Я пыталась объяснить ей, что просто не знаю, как совместить все мои дела с самым важным в этой поездке — встречей с нею. Пыталась объяснить, что разрываюсь на части, но не могу успеть все. Хотя, может быть, именно это мне и следовало сделать. Я собрала всю свою храбрость, чтобы оказаться здесь. А теперь у меня не хватило ее, чтобы увидеться с дочерью.

Но бедняжка Пиа ничего не поняла. Она решила, что я просто не хочу ее видеть, что карьера для меня — самое важное и что я просто хочу успеть повидаться со своими друзьями и выступить по телевидению. Она распаковала свой чемодан и вернулась к занятиям. А когда ей позвонили репортеры, она сказала, что очень занята и не может уехать, иначе отстанет от остальных. Всем это показалось странным. А я поняла, что все, что произошло между нами, действительно было странным.

Рана не заживала в душе Пиа долго, многие годы. Даже позже, когда мы жили в Жуазели, во Франции, она вспомнила тот инцидент и сказала, что понимает, конечно, насколько карьера для меня важнее, чем она. И я опять попыталась объяснить ей страшное душевное напряжение, сопровождавшее мое первое возвращение в Нью-Йорк. Я не могла тогда предстать перед ней матерью, она увидела бы только плачущую женщину. Я должна была ждать, пока не смогу повидаться с ней наедине, без прессы. Ей трудно было постичь все это, да и по сей день она, боюсь, понимает мои объяснения умом, но сердцем все равно принять не может.

Столь долго ожидаемая встреча состоялась лишь через полгода, 8 июля 1957 года. Доктор Петер Линд-стром женился во второй раз и прибыл в Стокгольм со своей женой Агнес и их маленьким сыном Питегюм. Пиа, теперь уже восемнадцатилетняя девушка, была студенткой университета штата Колорадо. Она позвонила Ингрид, и они договорились увидеться в Париже.

Я была уверена, что это будет очень волнующая встреча. Мы должны были увидеть друг друга впервые за шесть лет. Я знала, что расплачусь, и предполагала, что Пиа тоже не удержится от слез. Мне, конечно, вовсе не хотелось, чтобы в этот момент рядом находились теле- и кинооператоры, которые всегда ждут таких событий. Поэтому я договорилась со скандинавской авиакомпанией. Они все прекрасно поняли и пообещали: «Мы задержим ее на борту самолета, пока не выйдут все пассажиры, тогда вы сможете войти и побыть с ней наедине».

Итак, я вошла в самолет. Там была Пиа. Мы бросились друг к другу, и тут же нас ослепила вспышка.

Оказывается, журнал «Пари-матч» послал своего корреспондента сопровождать Пиа из самого Нью-Йорка, чтобы он не спускал с нее глаз и сделал снимок первого момента нашей встречи. Когда он понял, что ее специально задерживают на борту, то спрятался, опустившись на пол в хвосте самолета. Его вывели. Пиа с любопытством посмотрела на меня и сказала: «Как ты молодо выглядишь».

Они пробыли одни всего минут двенадцать, а потом ступили на трап. Внизу их уже поджидала толпа репортеров.

— Мы счастливы быть вместе после шести лет разлуки, но пока еще не знаем, как проведем время в Париже.

Ингрид ограничилась этим коротким заявлением.

Пиа прекрасно запомнила тот день.

«Встреча в Париже не стала для меня травмой. Подобные вещи травмируют, когда происходят с десятилетним ребенком. Припоминая нашу встречу, могу оказать, что она была очень волнующей. Все, кто находился в аэропорту, проявляли трогательное внимание. Туда пришли сотни и сотни людей, чтобы увидеть мою мать и меня. Я испытывала сложное чувство волнения, неловкости и смущения от того, что на меня смотрело так много глаз, что нас без конца фотографировали. Но сказать, что я боялась, было бы неправдой. Этого как раз не случилось. Я была уже достаточно взрослой».

Они выскользнули из отеля через заднюю дверь, чтобы насладиться единственным вечером, когда можно было бродить по городу без сопровождения толпы фоторепортеров. Все остальное время, пока Пиа оставалась в Париже, те следовали за ними по пятам. Пиа пробыла в Европе более двух месяцев. Ингрид хотелось показать дочери все, что было в ее силах. Они ездили на Сицилию. И наконец Пиа заняла свою комнату в «Санта Маринелле». Все дети Ингрид смогли собраться вместе.

Ингрид писала Айрин Селзник:

«Молодые люди танцуют на террасе, а я делаю вид, что уже стара и собираюсь лечь спать. Конечно, это не то, что я чувствую на самом деле, — просто разыгрываю небольшой спектакль. Тем не менее я счастлива, что нахожусь одна. Все получилось лучше, чем мы думали. Пиа здесь совершенно счастлива, очень открыта со всеми, все ей нравится. Она очень мила и ласкова с маленькими. В первый же день она сказала мне, что не сможет на следующее лето приехать в Европу. Но уже на второй спросила: «А зачем мне оставаться в Америке, когда здесь так замечательно?» Конечно, каждый из нас пытается любой день превратить в праздник. Мы все время придумываем что-то новое. Но замечательнее всего то, что если мы с ней остаемся дома одни, то и это ей тоже очень нравится. Она очень весела, чувствительна и умна. Она намного лучше, чем я смела мечтать. Не могу тебе передать, как я счастлива в эти дни. Порой это кажется нереальным, и я не могу в это поверить. Я веду себя очень естественно, будто так все и должно быть, чтобы лишний раз не спугнуть ее. Я надолго оставляю ее одну: она играет с младшими или читает где-нибудь в углу. А иногда мы подолгу разговариваем, но я стараюсь не давить на нее».

После возвращения Пиа в Америку жизнь в Париже стала идти совсем по-другому. Дети были со мной, Роберто давно находился в Индии. В общей сложности его не было с нами уже девять месяцев. Все вопросы нужно было решать самой.

Помню, как я получила свое первое жалованье за «Чай и сострадание». Я не держала в руках деньги с тех пор, как в шестнадцать лет заработала десять крон! И я совершенно не знала, что с ними делать. Кто-то из артистов порекомендовал мне адвоката, и тот открыл в банке счет на мое имя. Деньги должны были переделяться каждую неделю или каждый месяц. Потом я узнала, что деньги, заработанные во Франции, облагаются налогом. Я понятия не имела о налогах. В Италии Роберто придумывал все что угодно, чтобы не платить большие налоги. А тут мне сказали, что сразу же открывать счет во французском банке я, как иностранка, не имею права, так как все, что я получаю, должно облагаться налогом. И кроме того, мне необходимо объявлять о своих доходах в декларации. Я перезвонила своему адвокату и спросила:

— Почему вы меня не предупредили обо всех этих правилах? Что же мне теперь делать?

— А много вы уже потратили? — спросил он.

— Я заплатила за отель, выдала жалованье гувернантке, а теперь приходят налоговые чиновники и требуют массу денег. Что же мне сказать им?

— Ну, это так просто. Скажите, что вам надо содержать любовника и что у вас на него ушли все деньги.

— Как это: иметь любовника и платить за него?

— Совершенно верно. Он взял все ваши деньги. Это совершенно естественно. Они все поймут и отстанут.

— Мне не очень нравится эта идея.

— Не волнуйтесь. Когда они придут в следующий раз, мы что-нибудь придумаем.

Я ничего не предпринимала и дожидалась визита инспекторов. Но все было спокойно, и я снова позвонила:

— Пока ничего не случилось.

— Ну и замечательно. Если вас не поймают в течение десяти лет, все обойдется.

— Мне не очень-то это нравится...

— Не беспокойтесь, предоставьте все мне.

А на девятом году они меня все-таки поймали. К тому времени я снова была замужем. Мне предъявили к оплате огромный счет. И все из-за прекрасных советов моего адвоката. С тех пор я стараюсь с ними больше не связываться.

Во времена моей работы в парижском театре я была очень наивна. Все еще страшно краснела. Обычно в антракте режиссер приходил ко мне в уборную, за ним тянулись остальные актеры, все рассаживались и начинали рассказывать сальные анекдоты. Они говорили, что упражнялись в этом специально, чтобы научить меня не краснеть. Пусть, мол, посмотрит, как далеко мы можем зайти, и закалится, тогда уж она разучится краснеть. Первое время я просто не понимала их шуток, и им приходилось разъяснять их смысл. Но я и тогда не могла понять, в чем смысл этих шуток. Но смеялась вместе со всеми. А потом я должна была идти на сцену и играть жену директора школы. Это действительно выглядело забавно. Театр был всегда переполнен, публика принимала спектакль с восторгом, а пресса не переставала писать о нашей постановке. Это было так радостно — иметь успех в Париже.

Кей Браун позвонила мне и рассказала историю Роберта Андерсона, драматурга, написавшего «Чай и сострадание . У него только что умерла жена от какой-то страшной формы рака. Она болела долго, тяжело. Он день за днем наблюдал, как она угасала. Его это чуть не убило. «Не уверена, что он захочет сохранить после этого свою жизнь, — сказала Кей. — Помоги ему. Я уговорю его полететь в Париж на премьер. Может быть, он опять вернется и к жизни, и к работе».

У него был ужасно тяжелый перелет через Атлантику: самолету пришлось возвращаться. Прибыл он как раз к премьере.

Мы стали большими друзьями. Я очень скоро поняла, что он не тот человек, который в состоянии сам справиться со своими бедами, и делала все, чтобы помочь ему. Он стал очень близок мне в те дни. Может быть, и я в этом нуждалась. Во всяком случае, я знала, что наша дружба важна для нас обоих. Приблизительно в то же время я впервые встретилась с Ларсом Шмидтом, шведом, как и я, который был продюсером многих спектаклей. Теперь в Париже шла его постановка пьесы Теннесси Уильямса «Кошка на раскаленной крыше».

Он прекрасно помнит, как они встретились.

«В 1956 году мне удалось уговорить Питера Брука руководить постановкой «Кошки на раскаленной крыше». У меня была замечательная труппа, и мы завоевали большой успех. Тогда же, как раз перед рождеством, я услышал, что Ингрид Бергман, игравшая у Роберта Андерсона в его «Чае и сострадании», пришла посмотреть наш спектакль. Исполняя роль хозяина, я подошел к ней перед представлением.

— Мисс Бергман, вы бы не хотели вместе с Робертом выпить в антракте бокал шампанского?

— О, это было бы прекрасно. Большое спасибо.

Она восхитительно улыбнулась и вернулась на свое место.