МАРСИАНСКИЕ ХРОНИКИ
МАРСИАНСКИЕ ХРОНИКИ
В церкви говорили, что землетрясение в Армении — это наказание Божие.
— А нам за что советская власть досталась? Все живут как люди, а мы — как свиньи.
Лето — хорошее время для начала войны, осень — для массовых репрессий.
Уже стрижка наголо ввергала бедного призывника в состояние шока. Он не узнавал себя в зеркале. Какой-то жалкий, исхудавший, уродливо-инфантильный вид. Как зек. Да ещё телогрейка и сапоги (в армию надевали что поплоше — все равно потом выкидывать — "там все дадут"; возвращались домой в военном, часто — краденом). Называли их презрительно-жалостливо "допризывниками". И они были в принципе готовы к нравам тюремной камеры, блатной шайки, в которую постепенно превращалась наша армия.
Русские гордились своей удалью, и это отразилось в анекдотах, мате-выручалочке и бесшабашном пьянстве. А потом поднялся такой фантастический мат и такое фантастическое пьянство, что стало уже не смешно. И картина, нарисованная Матерщинником в Матерном Его Слове, уже могла быть хоть и мрачноватой, но реальной, обрекая слушателя на статус раба — сына наложницы.
Время от времени в автомобильных катастрофах гибли партийные руководители Белоруссии.
Слово "советский" звучало постыдно — как "позорный" или "дурацкий" — за исключением, может быть, среды спортсменов. Наивные энтузиасты системы вызывали подозрение в грядущей нелояльности, ибо вся система была выстроена на лжи, а значит, наивных сторонников иметь не должна была. Посвящённые же говорили о ней с особой, им одним понятной блатной интонацией — смеси цинизма с фальшью и иронией.
Верой и правдой служить коммунизму могли или глупые, или бессовестные — такой вот шёл отбор.
Хиппи попали в ситуацию экзистенциально безысходную: они родились — и оказались внутри Совка.
Возле здания КГБ на Лубянке стоял в задумчивости длинноволосый небритый человек в распахнутой шинели — полубезумный художник, приехавший из Алма-Аты. К нему подошёл милиционер:
— Что вы здесь делаете в центре?
— В центре чего? — удивился художник.
Его мать написала министру обороны: "Я отдала вам сына здорового, а получила калеку".
(Он ударился головой о штык.)
"В центре чего?"
Но никому ещё не пришло в голову спросить: "За границей — чего?" Понятно, чего.
— Что вы можете сказать о фуге в связи с русским народом? — спросил у Ленки Цедерблом профессор консерватории. Лена терялась в догадках:
— Что она такая же великая? Щедрая? Добрая? Широкая? Могучая? Певучая?..
— Нет, все не то. Первая среди равных.
Этого даже изощрённый еврейский ум не мог себе вообразить. И поставили ей по специальности четвёрку.
Лена с отличием закончила консерваторию и студию джаза и стала работать аккомпаниатором в детском саду.
Конечно, в компании джазменов это звучало странно. Но мне приснилось, что именно в компании киряющих джазменов и кадрящихся девиц я произнёс следующий наставительный монолог: "У человека должна быть только одна жена. Если твоя жена умерла, женись на вдове или девице. Если жена твоя жива и ты не можешь с ней жить — разведись и уйди в монастырь".
— Опять певицы звонили, — сообщил Вернер.
— Что ж, отодрать мы их сможем, — согласился Мозырев, одним ухом прислушиваясь к тому, как неуверенно, словно боясь оступиться, пробует ноту тромбон.
От студии джаза к центру под проливным дождём тянулась унылая толпа москвичей, сопровождаемая густой цепью милиции. Они несли обвисшие от сырости плакаты со смутными угрозами в адрес президента Рейгана — кажется, собирались брать американское посольство. Набирали их в каждом районе, от всех предприятий по нескольку человек — как на овощную базу, или как отбирают-заложников — и вот они, в свой выходной субботний день, понуро брели по осенней мостовой отстаивать дело мира.
Привыкли понемногу лгать, подворовывать.
— Антисемитизма в Советском Союзе нет, — утверждал маленький, шустрый Яков Аронович Шмулевич, преподававший нам "марлей и тырпыр", то есть марксистско-ленинское учение о журналистике и теорию и практику партийно-советской печати, — потому что я его не чувствую.
— Надо, чтобы он, сука, чувствовал! — сказал, узнав об этом, Толя Каркуша.
Его досада напомнила мне кусок сливочного масла, который держал, не зная, в кого кинуть, потому что все вокруг были такими, что и по морде могли дать, пацан в пионерском лагере, приговаривая:
— Такой кусок масла пропадает.
В армии, напротив, масло ценилось на вес золота, и студент-солдат Шуйский, изучавший китайский язык, вернувшись из военных лагерей домой, намазал ломоть хлеба маслом и торжественно выбросил его в мусоропровод.
В другой компании — преимущественно художников и киноактёров, куда затесался один повар, — собирались ежегодно 23 февраля, в День советской армии, обряжались в армейские обноски (повар приходил во флотском), ели картошку, сваренную в мундирах, пили водку, курили махру, заворачивая её в газетные самокрутки, и ругались матом.
— Наше дело — убивать, — сказал полковник авиации. (Только что сбили корейский авиалайнер.)
А Наталья Сац говорила, что из-за этого шулера Рейгана с его крылатыми ракетами она не успевает даже сходить по маленькому делу, а когда все-таки сходит, то думает: "Боже, какое наслаждение!"
Наша армия дрочила пушки, пристреливала автоматы. А войны все нет и нет.
Они перетрахали друг друга. А войны все нет.
Ракеты содрогались от эрекции, готовые вонзиться в цель. А войны все нет — один онанизм, именуемый военно-патриотическим воспитанием.
Как виртуозно матерятся офицеры! Секс проступает на полотнищах знамён — пунцовых, с золотистыми махрами.
Но ширинки застёгнуты и пушки зачехлены. До той вожделенной минуты, когда щекастый маршал, сняв трубку алого полевого телефона, крикнет долгожданное: "Лось!" — что означает: "Началось!" И...
В конце концов Рейгану все это надоело, и он сказал своим учёным:
— Вот что, ребята, придумайте-ка что-нибудь, чтоб это ядерное оружие вообще не имело значения.
И они придумали "звёздные войны".
Тягаться с ними "старый крот" уже не мог. Стало ясно: нужна перестройка.