СУДНЫЙ ДЕНЬ
СУДНЫЙ ДЕНЬ
Как-то после одной из моих — в то время знаменитых — лекций по социологии юные журналисты зазвали меня в синагогу — посмотреть еврейский праздник "Иом кипур" ("Судный день"). Я согласился, и мы пошли. Идти-то было всего двадцать минут от старого Университета.
Завечерело. Пошёл ранний, нежданный снег. На улице Архипова (почти как в старинной блатной песне: "в тёмном переулке возле синагоги") толпились люди, причём толпились они как-то странно, то есть по-разному: одни — обступив чернеющими на снегу фигурами здание синагоги с его прямоугольными колоннами — всех возрастов, обоего пола, с характерной внешностью семитов, а другие — чуть поодаль, в основном на другой стороне узкой улицы, плотно сбитой ватагой — причём возраста исключительно призывного, а пола мужескаго. Вглядевшись в ватажные лица, я мгновенно понял: "Стукачи!": у нас в МГУ довольно отчётливая социальная и даже, пожалуй, биологическая прослойка. Из них, например, поголовно состоял весь юридический факультет. А на других факультетах они жили по возможности малозаметно и регулярно докладывали партийному и гэбэшному начальству обо всем сколько-нибудь существенном в делах и мыслях современников. (Зачем? А чтоб правду знали.)
Я сразу узнаю стукачей: они, как струпьями, обсыпаны пятиконечными звёздами. И глаза все в рыжих звёздах.
(За это время выросли новые ублюдки — чёрные, крутые, как тараканы, живущие в телефонных аппаратах.)
Помню, как вызволял из липких и цепких стукаческих лап свою сестру и её подругу Ирку Зайцеву.
"Их, как и всех студентов факультета журналистики, выставили однажды на Манежной площади кого-то встречать. Раздали портреты вождей. Истомившись в ожидании проезда неведомого закордонного борца за счастье всех народов, девицы зашли на "психодром" (это сквер такой перед старым Университетом, за чугунной оградой, где студенты обыкновенно "психуют" -— то есть переживают и волнуются, затверживая последние "шпоры" к экзаменам) и сели, по зимней поре, на спинку старинной, с царского, наверное, ещё времени, скамейки под деревом, поставив ноги на сиденье, а лики начальства на палках беспечно прислонив тут же рядом. И надобно ж беде случиться, что как раз в это время стукачи с юрфака проходили практику: учебный арест и допрос. Шаря в поисках жертвы, они забрели на психодром и тут наткнулись на благодушно беседующих кумушек.
— Та-ак! — сказал стукач, что поразвязней, прихватывая оставленные без призора портреты. А тот, что понаглей, прибавил:
— Пройдёмте!
И эти две здоровенные дуры, представьте себе, пошли. (Как выразилась впоследствии Зайцева, у неё от страха "очко ёкнуло".)
Я тем временем сидел в библиотеке — готовился к лекции. В зал вбежала, запыхавшись, Варя Парфёнова — ещё один персонаж, с того же третьего курса. Горячий, смешанный с морозом шёпот:
— Володя! Олю и Ирку арестовали!
Она, оказывается, таясь, следовала за конвоем и заодно разведала, что моей сестрице и её подружке уже шьют дело: они, дескать, с целью глумления чистили снег на садовой дорожке, орудуя, как лопатами, портретами членов политбюро.
Добежали. Я распахнул указанную Варей дверь на первом этаже юрфака. За конторским столом восседал, покуривая, бронзоволикий брюнет — как видно, преподаватель заплечных наук — и что-то диктовал. За другим, обочь, его прилежные, обсыпанные неизбывной стукаческой перхотью практиканты заполняли какие-то ксивы. А напротив юных чекистов — вот они, застывшие от ужаса, пленницы-подельницы: голенастая и востроглазая будущая бывшая художница чаше-купольной школы, иконописец, регент, игуменья вновь открытого женского монастыря — и сестра моя — плоть от плоти моей тамбовской, кровь от крови, закипающей в жилах от ярости.
Как вести допрос, я знаю, — правда, только по-английски. Помню, как студент Метелин на военке мечтательно произнёс:
— Ещё чем допрос хорош...
— Чем же? — живо заинтересовался Ярошевский.
— Душу можно отвести, товарищ подполковник! — двинул кулаком по воздуху добродушный здоровяк.
— Что вы, что вы! — всплеснул руками интеллигентный преподаватель спецпропаганды...
Я потребовал, чтобы арестантки немедленно вышли из своего узилища, а стукачи, включая и горного орла, — предъявили документы, — выхватив, как пистолет, багровое удостоверение репортёра. Этим, собственно, дело и закончилось.
Вспоминается мне и Мила Цандель — наша выпускница. Она стояла на лестнице факультета журналистики и плакала. Я спросил, в чем дело. Оказалось — не допустили до творческого конкурса, а значит, — и до вступительных экзаменов в Университет. Я взял её бумаги и пошёл в приёмную комиссию; спросил, в чем дело. Увидев её фамилию, там стали путано объяснять: конечно, девочка с отличием окончила Школу юного журналиста, — но она представила вырезки из многотиражной газеты со своими публикациями, не заверенные печатью редакции, — а времени заверить уже нет: сегодня — последний день приёма документов, и день этот уже кончается.
А стояло за всем этим магическое число: одиннадцать. Одиннадцать процентов евреев — и не больше — имели право учиться в МГУ...
— Хорошо, — сказал я. — Творческие работы неправильно оформлены. Так?
— Так, — облегчённо вздохнул председатель, пряча глаза от срама.
— Тогда я изымаю их из папки. Мила, возьми эти вырезки себе на память и больше никому не показывай. Теперь документы Цандель в порядке, принимайте их.
— На каком основании?
— А вот же здесь лежит рекомендация Школы юного журналиста, которая даёт право поступления вне конкурса, без всяких публикаций.
Мила стала абитуриенткой, а потом, кажется, и студенткой — за дальнейшим я уже не следил.
Итак, на противоположной от синагоги стороне переулка плотной цепью стояли стукачи, а поближе к зданию — ветхозаветный народ: умудрённые жизнью деды, ребятня, луноликие женщины, томимые тоской по ностальгии.
— Евреи! Если я так и дальше буду пить, так я и гитару пропью, — сказал отчаянно хмельной молодец в ермолке. Окружающие было шарахнулись, но, глянув, сразу успокоились: как говорил Лао Цзы, не важно, что сказано, а важно, кто сказал.
Евреи играли на расчёсках и пели гимн "Алейхем, шолом алейхем": "Израиль — родина евреев...", — а милиционеры убеждали их разойтись но домам.
Вспыхнул блиц — кто-то с противоположного тротуара сделал снимок. Его кинулись искать, чтобы засветить плёнку (я тоже попал в кадр), но не смогли пробиться через мощную группу стукачей, выстроившихся там.
У евреев, видимо, был уговор — не поддаваться на провокации. Тогда началось их избиение.
Стукачи цепью встали у входа в палисадник газеты "Советский спорт", насторожённые, в позе каратистов. Туда затаскивали — одного вчетвером — особо ретивых евреев и избивали, а потом выбрасывали на улицу. Приворотные же стукачи охраняли вход, не пуская внутрь никого, кроме избиваемых.
Это у них было хорошо продумано и организовано. Они действовали заодно с милицией. Скорее всего, шайка их называлась — "комсомольский оперативный отряд".
Двое держали еврея, а третий дал ему под дых, прибавя: "Ап!". Еврей скрючился, и его кинули в милицейский фургон. Туда же швырнули какую-то блондинку с распущенными волосами. Задержанные через решётку переговаривались с оставшимися на свободе.
По улице Архипова, всегда пустынной, раскатывали легковые автомобили, в каждом из которых сидело пятеро мужчин, — шугая образующиеся группки, слепя фарами, не давая сговориться и решить, что делать дальше.
(После боя у синагоги я стал воспринимать милицию как опасный объект. Это и есть правильный взгляд на вещи, который совершенно непонятен, скажем, американцам: как полиция может быть опасной?)
— Евреи, да что же вы смотрите! — слегка картавя, кричала W, хотя в ней текла только славянская, африканская и голландская кровь её простонародных и благородных предков (помню строчку из её стихов: "То ли гром гремит, то ль посуду бьют..."). — Беритесь за руки, не пускайте машины! Но евреи робели...
Я запомнил всех стукачей, которые были там, — особенно двоих. Один — белобрысый, прыщавый, с клюшковатым поросячьим носом. Это он приговаривал: "Ап!", ударяя еврея под дых. А второй — бритоголовый альбинос, больной стригущим лишаем. Его я часто встречал потом возле старого Университета, где он работал в лаборатории коммунистического воспитания.
Евреи пообещали нам, что уж завтра-то они дадут стукачам как следует. На другой день и вправду к синагоге пришли уже одни бойцы. Но самое интересное было то, что стукачи в этот раз пригнали целую банду каких-то южных башибузуков, и было непонятно, кого бить. Я дал одному по зубам, потом смотрю: двое дерутся — и оба чёрные. Огляделся — сам черт не разберёт, "кто есть who", как сказал бы профессор Грушин, — да ещё темень... Я и ушёл домой.
Но это ещё не все. Ректор Школы юного журналиста Миша Молошенко — стеснительный до дрожи в коленях аспирант — пригласил меня через пару дней на заседание совета и там, в кругу любопытствующих менторов, подчёркнуто благожелательно предложил:
— Володя, расскажи, когда, при каких обстоятельствах и как ты водил учащихся на еврейский погром.
Они решили, что это был, так сказать, наглядный урок социологии, который в принципе мог сойти и за контрреволюционную агитацию. (Глупая девочка с русской фамилией поведала своей богоизбранной маме обо всем, увиденном в Судный день на улице Архипова, а та, конечно же, пожаловалась на меня декану Засурскому — лицу более чем компетентному.)
— Не бейте евреев, — посоветовал я коллегам, — и дети не увидят ничего плохого.