БОЛЬШОЙ СВИНГ
БОЛЬШОЙ СВИНГ
Гонениям на левую интеллигенцию парадоксально радовался Георгий Петрович Щедровицкий.
— Жизнь пижонов учит, — саркастически констатировал он. И прибавлял уже сардонически:— Хотя другие говорят, что она их ничему не учит.
У Щедровицкого была коронная фраза: "Я не озабочен гармонией мира", — вызывавшая бешеную реакцию у потрясённых его цинизмом московских философов. Один из либеральных мыслителей назвал ГП фашистом за его идеи социальной инженерии, управления и контроля. Доходило и до забавных коллизий.
В начале шестидесятых обществовед-марксист новой волны в конференц-зале Института философии атаковал Сталина (после хрущёвских разоблачений это стало не только возможным, но и, в некотором смысле, необходимымым для философского истеблишмента делом). Щедровицкий, находившийся в вечной опале, наклонился к соседу и негромко, но отчётливо сказал:
— Собака мёртвого льва ругает.
Эти слова услышал сидевший сзади него скрытый сталинист и немедленно взял Георгия Петровича к себе на работу.
Щедровицкий утверждал и доказывал, что свободная мысль легче всего развивается в условиях террористических диктатур.
Он часто употреблял едкое с точки зрения философических кругов выражение "Юра Левада и левая интеллигенция", хлёстко прохаживаясь по сановным амбициям его неразумных коллег.
— Вот возьмите, к примеру, наших социологов, — жёлчно повествовал, меряя Арбат длинными ногами в обтрёпанных индийских джинсах мой приятель и наставник. — Они создали для себя институт — ИКСИ — чтобы мыслить. И что они сделали затем? Начали писать друг на друга "телеги" и ставить друг другу подножки: кто будет директором, кто замдиректором, кто — первым член-корреспондентом. И они допрыгались...
У Щедровицкого дома был обыск, когда забрали мою пишущую машинку. (Я потом ездил на Лубянку её выручать.)
...Голый по пояс, Георгий Петрович впустил меня в квартиру; затем снял валенки и джинсы и, блеснув всеми фибрами, нырнул под одеяло.
— У меня был обыск — всю ночь, — сказал Щедровицкий, нервно зевнув. — Закройте форточку, — попросил он, а затем продолжил: — Они ушли в восемь утра и унесли все магнитофонные ленты и обе пишущие машинки. И, что самое печальное, — все телефонные книжки.
Я рассказал ему, в свою очередь, что вчера вечером приезжали и на работу — в студию дизайна; все обшарили, но ничего крамольного не нашли — только у фотографа Кости в фотолаборатории обнаружили порнографию. А пишущую машинку свою я выручал так.
Полгода её продержали в КГБ и отдавать, кажется, не собирались. А мне надо было на ней работать (я и к Щедровицкому-то её принёс только на один день — чтобы помочь ему быстренько расшифровать с магнитофона какой-то его доклад, — да в день не уложились — вот и остался мой "Консул" ночевать у опального философа, — став наутро лубянским пленником).
Георгий Петрович, поразмыслив, дал мне телефон главного следователя — кажется, полковника Сорокина, — который вёл его дело (точнее, как я понял из составленного на меня протокола, — о котором речь впереди — дело его университетского однокурсника: Щедровицкий проходил у них пока что как свидетель), и посоветовал прямо с них требовать свою собственность.
К тому времени я трудился уже не в студии дизайна, а в организации с гремучим названием: "прам-трам-трам", а говоря точнее, — Управление Моспромтранс Главмосавтотранса; ввиду переменчивости жизни у меня выработался не японский, а, скорее, американский стереотип подхода к фирме — как-то не получалось надолго в кресло врастать; и сам собой сложился опыт — многообразный и пёстрый, чаще всего отрицательный (если не считать ту работу, которую я выполняю и по сей день, — в школе для нервнобольных детей).
Было в тот год такое поветрие — чтобы повсюду появились планы социального развития, и под это дело по всей Москве искали заводских социологов (а никто их в ту пору официально не готовил — все учились, где придётся), давали этим экзотическим специалистам в общем-то символическую, но по местным условиям вполне сносную инженерскую зарплату и заставляли сидеть, как каких-нибудь павлинов, в конторе от сих до сих, чтобы можно было при случае доложить министру или начальнику главка: у нас на предприятии социология есть! (А если нет — так и три шкуры с директора могли спустить.)
Мне это напоминает ситуацию в Соединённых Штатах после великой депрессии, когда в расправившей плечи стране в моду вошли биг-бэнды. И вот энергичные импрессарио стали разыскивать по всей ...Америке забытых публикой, перебивавшихся мытьём посуды старых джазменов, вставлять им зубы, покупать инструменты и сажать в самые респектабельные оркестры Чикаго и Нью-Йорка: эра Вуди Германа, Каунта Бейси и Дюка Эллингтона (большой свинг).
Дел не было никаких, в библиотеку не пускали (библиотека была не блажью, а производственной необходимостью: это сейчас любые книжки переводятся да продаются, а в начале семидесятых мы читали, можно сказать, исключительно американскую литературу, которая обреталась вся в научных фондах, а зачастую и в спецхране, куда к тому же ещё не каждый мог попасть).
Мой начальник по фамилии Дубровский, когда я вякнул что-то насчёт библиотечного дня, вяло постучал пальцами по столу и философически произнёс:
— Банный день... Библиотечный день... Нет уж, сиди лучше здесь.
Я и сидел, изнывая от безделья, — как, впрочем, и все управленцы во главе с добродушным начальником.
Иногда, правда, выезжал на автобазы — проведать своих приятелей, которых, кого смог, распихал по подведомственным мне шарашкам (от меня требовали набрать штат — я и набрал: киноведов, психоаналитиков, поэтов...).
Зина Метнер жаловалась: ей дали каморку, общую с отдыхающими от рейсов шофёрами. Как-то её вызвал к себе директор. Она оставила на столе раскрытую книгу — кажется, "Эстетику" Гегеля. Возвращается и застаёт следующую картину. Вокруг Гегеля рядком сидят водители, забросив костяшки домино. Один зачитывает фразу вслух, а остальные валятся под лавки от хохота.
Другого моего коллегу — по фамилии Шапиро — директор автобазы пригласил в свой кабинет и конфиденциально попросил:
— Моисей Израилевич, у меня есть пять минут свободного времени. Скажите мне — только честно: что такое эта ваша социология?
От нас ждали, как я уже сказал, планов социального развития коллектива: сколько будет женщин и мужчин, лиц со средним образованием, плавательных бассейнов и детских садов на данном заводе или в отрасли (в зависимости от уровня системы) через десять лет. Написать можно было все что угодно — никто этих планов все равно не читал; но полагалось, чтобы планы были — их требовал Совмин.
Довольно ловкий и оборотистый сотрудник Плехановского института Аристарх Платонович Обдунин, смекнув, в чем дело, враз сделался специалистом по составлению таких бумажек. С трафареткой (по типу тех, которыми Маяковский множил, а потом раскрашивал свои плакаты РОСТА) он разъезжал по Северу и всюду мигом ублажал умаянное Москвой начальство, вставляя в готовенький план наспех подсунутые ему на местах или просто взятые с потолка цифры, — за что и получал, конечно, по-северному. Да ещё завёл в тех приполярных вотчинах красавицу-вдову и похвалялся, что приезжает к ней, как к себе домой.
Обдунин сумел между делом написать и даже, кажется, защитить диссертацию: "Материальные стимулы как моральный фактор".
...Помню, когда ужесточили режим в ЦНИПИАССе, я детально изучил, сидя там, "Метафизику" Аристотеля, а заодно и "Физику".
Юра Будаков от отчаянья повесил на спинку стула старый пиджак и исчез, создав эффект присутствия.
Полгода никто ни о чем не догадывался, пока не взбунтовалась бухгалтерия: он не являлся даже за зарплатой.
Коля Сверкун возложил на свой стол клеёнчатый портфель и был таков. На его беду, директор Гусаков, зайдя через несколько недель в отдел науки и заподозрив неладное, засунул руку в сей подозрительный предмет и вдруг, побелев от изумления и гнева, вновь узрел её — свою родимую властвующую руку: портфель оказался мало того что пустым — в нем не было дна...
Естественно, нас всех через четыре месяца сократили, тем более, что научно-технический отчёт, представленный всеми тремя группами нашего отдела в конце года, содержал всякую блажь — от неокантианства до китайской философии — и явно не имел ни малейшего отношения к проектированию автоматизированных систем в строительстве.
Мне рассказывали ещё более интересные вещи о всяких "почтовых ящиках", где люди летом день-деньской загорали на крыше. Но это, собственно говоря, по производственной полезности мало чем отличалось от вязания чулок, выпуска стенгазет или разгадывания кроссвордов, за которые никто никого никогда в жизни не упрекнул. У нас в ЦНИПИАССе, в соседнем отделе, работал мужик с одутловатым и бледным лицом, который постоянно, с утра до вечера, курил, стоя на лестнице, — и ничего. Ему бы, пожалуй, и молоко могли давать за вредность — если бы подобное пришло кому/ нибудь в голову.
Так вот, если вернуться к Моспромтрансу и к тому, как я вызволял с Лубянки свою пишущую машинку: часов в шесть вечера, выйдя с любимой работы, я из ближайшего же автомата позвонил по продиктованному мне Щедровицким телефону (не такой же я олух, чтобы в присутствии сослуживцев звонить в КГБ). Полковник Сорокин не сразу сообразил, о чем идёт речь, а потом дал мне другой телефон — старшего лейтенанта, чья фамилия за давностью лет вылетела у меня из головы — да, надо сказать, и внешность. (Мне кажется, это вообще профессиональное и, возможно, специально вырабатываемое чекистами отличительное свойство — сливаться с массами.) Тот предложил зайти в любое время. Договорились на завтра.
Я отпросился у Дубровского вроде как к зубному и отправился на Малую Лубянку — рядом с костёлом, в зелено-белый барский особняк, где помещалось московское управление сией прославленной в детективной литературе организации. Захожу, звоню по местному аппарату — мне выписали пропуск. Нашёл нужную комнату — там сидят двое: один — похоже, выходец из Средней Азии, другой — тот самый старший лейтенант с неприметным среднерусским лицом. Окно, глядящее во двор, по жаре распахнуто настежь, а на столе — моя пишущая машинка. Обрадовался я, поблагодарил дядей-чекистов за честность и принялся было укладывать своё громоздкое стило в футляр. А они говорят:
— Нет, вы погодите. Как это мы вам машинку отдадим? А вдруг — не ваша?
— Да как же, — говорю, — не моя? Моя это.
— Ну, тогда садитесь и рассказывайте, где, когда и при каких обстоятельствах её приобрели.
Тут и рассказывать нечего, обстоятельства простые: на Камчатке, студентом, когда на практике был, заработал сто рублей, тридцать отец добавил — вот и купил в ГУМе. А потом ещё за тридцатник мне в мастерской переделали клопиный шрифт на большой, по издательскому стандарту.
Записали они номер, велели все буквы на их бумажке отпечатать — чтоб им осталось на память. Отщелкал — а сам думаю: так ведь если я какую крамолу задумаю на своём "Консуле" размножать — мне тот же мастер за шесть "синеньких" все буквы заново перепаяет.
А чекисты тем временем меня просвещают: что не только литеры сами по себе, но и то, как они искривлены, и с какой силой каждая по бумаге бьёт — все это у всех машинок разное, как почерк у людей. Вот почему любую машинку можно по отпечатку узнать.
Потом стали расспрашивать, как моя машинка к Щедровицкому домой попала. Я им объяснил, что мой научный руководитель (тут я явно перехватил, потому что моим научным руководителем ГП никогда не был, а просто иногда дружески консультировал меня) — что мой научный руководитель мыслит вслух, как Сократ, а потом кто-нибудь переносит его мысли с магнитофона на бумагу. Они подивились и спросили:
— А не высказывал ли когда-нибудь ваш научный руководитель антисоветских взглядов?
— Нет, — говорю, — не высказывал. И сомневаюсь, что у него вообще есть какие-нибудь взгляды, кроме научных.
— А почему вы именно его избрали своим наставником?
— Потому и избрал — что он учёный высочайшего класса, уникальный специалист в области содержательно-генетической логики и теории деятельности, глава московской логической школы.
Почесал чекист в затылке и сел писать протокол.
Подаёт мне, я прочитал — мама родная! — в каждом слове по ошибке, а уж термины все перевраны до неузнаваемости.
Я говорю:
— И вы хотите, чтобы я это подписал? Это же галиматья какая-то! Да Щедровицкий прочтёт — я от стыда сгорю.
— А как же быть?
— Ладно, давайте я сам напишу — на своей же машинке.
Они обрадовались, а потом загрустили:
— У нас через пять минут перерыв начнётся, а из-за вас мы можем остаться без обеда.
— Так пообедаем вместе!
Они окно плотно затворили, застегнули шпингалеты, бумажки все в сейф попрятали, и отправились мы в чекистскую столовую. Зашёл я руки помыть — земляк Аль-Фараби рядом стоял, глаз не спускал — чтоб я ненароком ещё куда не забрёл.
Кормят у них в столовой, надо сказать, хорошо — борщ украинский, свежие огурцы, рыба, картошка жареная, компот. И недорого.
За едой разговорились. Я про свою работу рассказал — что на транспорте сейчас горячая пора. И нелегко создать благоприятный социально-психологический климат в трудовом коллективе. Они говорят:
— У нас тоже работы — вагон. Еле поспеваем...
Вернулись снова в кабинет. Сижу я, щёлкаю на "Консуле" нехитрую его биографию, и тут ещё какой-то мужик заходит — постарше, в такой же, как и все, летней распашонке. Мои двое вскочили с мест и вытянулись в струнку, а я продолжаю печатать. Он посмотрел на меня удивлённо и говорит с лёгкой укоризной:
— Молодой человек! Вам, как будущему чекисту, надо бы знать, что полагается вставать, когда входит начальник.
— Виноват! — гаркаю, как на военной кафедре, и тоже вытягиваюсь во фрунт.
Моей выправкой он остался доволен. Поздоровался за руку, представился:
— Полковник Сорокин.
Хотел было он ещё что-то о себе рассказать, да один из старожилов его опередил:
— Товарищ полковник, это не практикант. Это свидетель.
(Вновь прибывший оказался тем самым начальником, которому я накануне звонил.)
Прочитал полковник протокол и на прощанье посоветовал:
— Вы свою машинку больше никому не давайте. А то попадёт к кому-нибудь похуже Щедровицкого.
— Это значит — к любому человеку, — ответил я вполне логично. — Для меня лучше Щедровицкого никого нет.
Дали мне чекисты справку (вернее, повестку — задним числом): что я пробыл у них в конторе столько-то часов — для оправдания моего отсутствия на работе.
Я её, конечно, никому показывать не стал, а повесил у себя дома на стенку.
Лето в тот год выдалось знойное, сухое; горели торфяные болота.
Так и висела эта бумажка на солнце — пока не истлела и не рассыпалась в прах.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Большой Спасоглинищевский
Большой Спасоглинищевский Прямые, как стрела, проспекты Ленинграда остались словно в прошлой жизни.Маросейка, Лубянка, Солянка окружают Ивановскую горку — один из семи холмов старой Москвы. Среди разномастных домиков и особняков, взбирающихся по склонам горки вдоль
Большой Гнездниковский, дом 10
Большой Гнездниковский, дом 10 К нему-то всё, как видно, и вернётся… Булат Окуджава Приближается столетие со дня рождения тестя. Михаил Макарович Бондарюк родился 15 ноября 1908-го года. На 18-е назначен вечер, на котором соберутся бывшие сотрудники и продолжатели дела его
Часть II БОЛЬШОЙ МИР
Часть II БОЛЬШОЙ МИР Будь нужен кому-то. Ральф Уолдо
Мозг и большой мир
Мозг и большой мир Мозг человека… Его мысль лежит в начале всего: «В начале было Слово»! Я пишу об этом совсем не в отрицание материальности мира, длинной эволюции, может быть, создавшей столь высокоорганизованную материю, как человек и особенно человеческий мозг. («Может
"БОЛЬШОЙ УДАР"
"БОЛЬШОЙ УДАР" После столь внезапного окончания нашей бесплодной дискуссии Шпеер и я решили лететь обратно в Берлин той же самой ночью, но нам передали, что фюрер хочет встретиться с нами на следующий день. Это вряд ли было хорошим знаком. Для того чтобы лучше
БОЛЬШОЙ БОЙ
БОЛЬШОЙ БОЙ На заре бой снова разыгрался. Красные ввели большие силы. Появились их броневые поезда, и все время вступали в бой новые формирования. К нам же подошли наша первая батарея и гусары. Марковцы и пластуны принуждены были отступать шаг за шагом. Уже станция Моспино
«Большой блиц»
«Большой блиц» Это началось 7 сентября 1940 г.Налеты германской авиации на Лондон бывали и раньше — в июле и августе 1940 г. Но то были отдельные налеты. Они продолжались недолго — 2–3 часа, и между ними имелись значительные интервалы во времени. Теперь же на гигантский город
Большой зал
Большой зал Большой зал консерватории всегда отличался особой атмосферой, которую создавали не только выступающие в нем артисты, но и посетители. Когда сейчас вспоминаешь лица, возникает блистательный ряд — честь и слава нашего отечества, самый драгоценный культурный
3. “Большой скачок”
3. “Большой скачок” Супруга вождя Цзян Цин однажды сказала его личному врачу:– Доктор Ли, вы совершенно не знаете председателя. Он очень любвеобилен и не пропускает ни одной юбки. Его мудрый разум никогда не восстанет против плотских утех, а женщин, желающих доказать ему
7. Большой террор
7. Большой террор В 1935 году обсуждался проект Сталинской конституции. Я и мои знакомые относились к происходящему весьма серьёзно, с большим подъёмом. Конституция упраздняла ограничения, связанные с социальным происхождением. Теоретически мы понимали, что раз
Большой театр
Большой театр Мои воспоминания о Большом театре уводят меня в далекое прошлое; с ними связано ощущение чего-то праздничного и увлекательного.С самого раннего детства, по Щепкинской традиции, я считала Малый театр как бы родным домом; главным режиссером там был муж моей
БОЛЬШОЙ ВОЯЖ
БОЛЬШОЙ ВОЯЖ Дизраэли работал мощными рывками, творческими «запоями». Последние три тома «Вивиана Грея» вышли в свет 23 февраля 1827 г., а это означало, что он написал их за три месяца. Подобное перенапряжение не могло не сказываться на здоровье. Хотя Дизраэли прожил