ХРАМ НАУКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ХРАМ НАУКИ

— Ну, теперь мы хрен оттуда уйдём, — радостно говорил, поигрывая солнечным зайчиком на сапоге, полковник Наживкин.

(Наша армия вошла в Чехословакию.

Десантников поразила высокая и сочная трава.)

Военная кафедра была таинственным заведением. Вход охранял бдительный дежурный с повязкой на рукаве. Туда и обратно шмыгали подтянутые бравые офицеры; студенты сохраняли загадочный и многозначительный вид. Все были при галстуках, которые полагались по форме.

Из нас готовили специалистов по моральному разложению войск и населения противника.

Преподаватели на занятиях в открытую делали такие » людоедские заявления, что у нас дух захватывало.

Полковник Боровиковский, например, говорил (а может, и мечтал) о тотальной, глобальной, трансконтинентальной, ракетно-ядерной войне.

Кругом были развешаны портреты Ленина, цитаты из его работ. (Ещё бы! Уж Ильич-то знал, как разложить армию и население противника...)

Мы все мечтали стать шпионами.

Нам выдавали "секретные" засургученные, с прошитыми и пронумерованными страницами, тетради, в которых мы писали, а потом переводили на английский тексты антиамериканских листовок и радиопередач собственного сочинения. За них выставлялись оценки.

На перекличке, услышав свою фамилию, полагалось : громко пролаять: "Аи-аи!". Это было потешно и странно. Позднее выяснилось, что именно таким образом ("I-I": сдвоенное — ради шума ветра — "Я!") откликаются на линейке моряки американских военно-морских сил, где служил наш доблестный шпион, а солдаты армии США на поверке отзываются совсем иным, более понятным возгласом: "Неге!" ("Здесь!"). Пришлось срочно переучиваться.

Восхитительную, почти что киплинговскую строку обнаружили мы в учебнике военного перевода — ласкавшую слух, как ода: "The infiltration is a variation of penetration " ("Просачиванье — вариант прорыва ").

И — чеканную дефиницию из боевого устава, которую заучивали наизусть: "The prime aim of infantryin attack is to close the enemy and to destroy or capture him " ("Первейшая цель пехоты в атаке — сблизиться с врагом и уничтожить или пленить его").

Все-таки больше хотелось — пленить, тем более что "infantry" ассоциировалось с эрмитажной принцессой-инфантой, инфантилизмом, детскими играми в "войнушку", а янки были невыразимо симпатичны — с их джазом, джинсами, козлобородым дядей Сэмом, что тыкал пальцем в праздную толпу, с чисто американской чудаковатой прямолинейностью признаваясь: "I want you .

Он меньше всего походил на врага, что бы там ни говорили нам наши наставники — суровые ландскнехты психологической войны.

Лучшую листовку на сборах сочинил студент Минашкин. Она была рассчитана на французских солдат и содержала всего четыре слова:

Кончай трепаться —

Иди сдаваться!

Подполковник Ярошевский, правда, сомневался, удастся ли передать красоту подлинника во французском переводе.

Полковник Наживкин приводил по памяти текст немецкой листовки, которая попала к нему в руки в начале войны, — тоже в стихах:

Бей жида-политрука —

Его морда просит кирпича.

Автор-нацист был, видимо, уверен в том, что его ценности найдут сочувствие у русского солдата.

— Сейчас выпьем чаю с антистоинчиком... — сказал, вытирая пот со лба, немолодой, малиновый от солнца начальник военных сборов.

(У офицеров и солдат было твёрдое убеждение, что во все жидкие виды армейского питания добавляется некое, способствующее половой импотенции, вещество — антистоин.)

Красными и синими карандашами наносили на карту продвижение наших и вражеских войск, ядерные и пропагандистские удары.

— Первый батальон мы разложили, второй разложился сам, — подытожил Жора Газарян.

А Федя Карпов озабоченно завис над картой:

— Как бы нам по ошибке не залистовать свои войска!

Кто-то поставил свой карандаш "на попа".

Вскоре перед каждым солдатом высился остро зачиненный красный карандаш. Хитроумный Лёша Денницкий изловчился установить вертикально и карандаш подполковника, но ненадолго: тот рухнул от колебания стола.

— У подполковника не стоит, — свистящим шёпотом передал по рядам Жора Газарян.

Ярошевский чуть заметно улыбнулся сквозь стрекозиные очки.

(Армия не может не хотеть войны. Представьте себе человека, которому бесконечно показывают порнографические фильмы и журналы, читают лекции о сексе, но к реальной женщине не подпускают. О чем он сможет думать и мечтать?

Кромешный мат в ночных палатках...

Вы видели, как вся армия мастурбирует? Страшное, неумолимое зрелище. А войны все нет и нет.

Для армии желать войны так же естественно, как для солдата — женщины.

И это — добыча на войне.

Хочет, хочет армия войны, не может не хотеть. Не может.)

— Никогда не обнаруживайте своих флангов раньше времени, — учил нас бронзоволицый, опалённый пустынными ветрами танковый полковник Нариманов. Вспоминал о дерзких диверсиях, провокациях и перевербовках, страшном взрыве в ливанском аэропорту: "Море огня!"

Ночью, во время учений, соседняя, пятая рота решила взять "языка" и заставить его вещать по громкоговорителю на нас, чтобы мы сдавались в плен. Они пробрались в наше расположение и спрятались в кустах.

Старший сержант Сухаренко отошёл за эти же самые кусты по нужде, в результате чего на него была наброшена шинель и сам он завернут в неё и несом в довольно быстром темпе и не ведомом для него направлении.

Но лазутчики совершили ошибку, неся нашего помкомвзвода по дороге, на которой им вскоре встретился майор-посредник. Солдаты бросили шинель вместе с бесценным грузом на землю и разбежались.

В сиреневатом лунном свете майор разглядел испуганное лицо старшего сержанта Сухаренко, который истолковал событие по-своему:

— Это наши солдаты из шестой роты хотели меня избить.

В качестве улики и трофея у майора осталась шинель, за которой, естественно, никто не пришёл.

(А избить, вообще-то, хотели...)

Карпов говорил, что если начнётся война, он при первой же возможности сдастся в плен неприятелю и выдаст ему все наши тайны.

Пожилой полковник медицинской службы заявил однажды факультетским девицам, что то, как занимается их группа, его не удовлетворяет.

— Что такое, товарищ полковник, — удивилась Танька Замахова. — Всех удовлетворяем — а вас одного не можем удовлетворить!

Студентки, кто похулиганистей, вычислив загодя, справляли день зачатия вождя, которого для конспирации называли Лукичом (родина прямо-таки забодала всех предстоявшим вековым юбилеем). Студенты посолиднев вели схоластические споры: например: ругался ли Ленин матом? А иные охальники усматривали скрытый сексуальный смысл, полный едкой горечи для импотента в его первую брачную ночь, даже в первой строке "Интернационала .

Абитуриентка Римма на экзамене по английскому доказывала, что её американский "френд" прекрасно её понимал. Преподаватели, конечно, не стали ей объяснять, что для взаимопонимания с "френдом" знание языка вовсе не необходимо.

Примерно тогда же в Москву приезжал Джон Стейнбек. В первый же вечер он вышел прогуляться по центру. Двое забулдыг у винного магазина пригласили автора "Гроздьев гнева" выпить на троих. Разделив с незнакомцами гранёную горькую чашу, позаимствованную собутыльниками в ближайшем газировочном автомате, бесстрашный классик присел на скамейку в сквере отдохнуть. Не заметил сам, как задремал. Проснулся в полночь — его теребил за плечо милиционер:

— Гражданин, здесь спать не полагается. Ваши документики!

Стейнбек принялся объяснять:

— Я — известный американский писатель...

Начитанный сержант воскликнул:

— О, Хемингуэй! — и восхищённо взял под козырёк.

Мечтая о большой литературе, мы помешались на идее "айсберга", решительно выстругивая из своей зеленой прозы задорины метафор и гипербол.

"Айсберг" был, возможно, блефом. Но все кинулись выискивать в сухощавой прозе Хэма невидимые глубины. И вырос миллион айсбергов, сотворённых читателями: каждый вытащил своё.

("Титаник" потонул, напоровшись именно на айсберг.)

В моде были "симпатичнейшие уродцы с перекошенными мозгами".

Хемингуэй писал заметки на салфетках. Лёша Денницкий — на пипифаксе, который, по русской привычке, всегда носил с собой.

Когда на Камчатке, где мы работали практикантами в газете, я объяснил Лёше, что "усталые, но довольные" было штампом ещё в петровских "Ведомостях", он подарил мне свой очерк с надписью: "Спасибо Володе Ерохину, который научил меня так писать". Слово "так" я посоветовал подчеркнуть.

Москвичи на факультете были все больше дряблые, хлипкие, а приезжие — с волевым напором, яркие индивидуальности — не считая десятка партийно-армейских, невесть как проскочивших по конкурсу, сереньких троечников, которые все, как один, были стукачами.

Когда в армии меня обозвали вшивым интеллигентом, я вначале обиделся, а потом задумался: почему студенты (а дело было в Ворошиловских военных лагерях под Калининым) не только не стыдятся свoeгo низкого происхождения, но даже бравируют им? Вся политика послереволюционных лет была направлена на вытравливание образованных слоёв общества и замену их полуинтеллигенцией в науке, культуре, политике. Да и этим моим однокакашникам как было не гордиться своей неинтеллигентностью: ведь сама система отбора в вузы, куда за уши затаскивали "стажников", набавляя им льготные баллы, показала ориентацию общества не на способности и знания, а на некое состояние готовности быть надёжными исполнителями любого безумия и бесстыдства. Это неизбежно привело к деградации знания, искусства, управления. "Пусть похуже, зато абсолютно свои" — желательно члены (КПСС). Может быть, так раскрылись Ломоносовы, гибнувшие прежде? Сомневаюсь. Способностей от них не требовалось никаких, особенно если вспомнить анекдотический "рабфак". Да и учились они еле-еле, с большой натугой и натяжкой оценок.

 Советская власть была для них непререкаемой, незыблемой святыней. Они говорили:

— Вы меня не агитируйте, я и так уже двадцать пять лет за советскую власть!

Или (если кому-то, допустим, не давали квартиру): я: — А они потом на советскую власть обижаются.

Вадим Дундадзе говорил, что факультет журналистики — это партийный факультет.

Тем сильнее поразили наши умы, после брутальности военных сборов, мощные и освежающе прозрачные, как Ниагарский водопад, лекции по социологии, которые начал читать нам на четвёртом курсе Юрий Александрович Левада.

(Платон писал, что, знание — это припоминание. Ещё бы: Сократ столько всего наговорил — было что вспомнить.)

Профессор Левада был великолепен — холодновато-спокойный, с сияющими серыми глазами, в серой эйнштейновской куртке, с пальцами, испачканными мелом.

Мне особенно запомнились две его сентенции: "Для того, чтобы думать, надо питаться. Но иногда люди умиряют с голоду за право думать ". И: "Совесть — внутренний контролёр".