Глава 8
Глава 8
Время текло медленно. Надо было прежде всего выполнить программу-минимум — дотянуть до обеда и получить черпак баланды. Если мне это удастся и со мной ничего не случится, я мог рассчитывать, что выполню и программу-максимум, то есть доживу до вечера. А что будет завтра — об этом и думать не хотелось.
Украдкой, озираясь по сторонам, я следил за эсэсовцами, стоявшими невдалеке, за капо и форарбайтерами, похаживающими вдоль канавы, и особенно за унтершарфюрером. Какое-то чувство подсказывало мне, что его-то и следует остерегаться пуще всего. Унтершарфюрер как раз проходил мимо. От страха я втянул голову в плечи и весь сжался. Хотелось превратиться в незаметную букашку, скрыться, исчезнуть в этом болоте!..
Он остановился неподалеку, прислонился спиной к стволу ободранной сосны и закурил, лениво поглядывая на узников, которые копались в болотной жиже. Наконец палач нашел то, что искал… Взгляд его остановился на одном еврее. Он подкрался к несчастному и содрал с головы жертвы мютце. Узник обернулся, окаменев от страха. Эсэсовец минут пять стоял молча, наслаждаясь эффектом. Потом отошел в сторону и, скомкав шапчонку, отбросил ее метров на десять за цепь охраны, после этого вкрадчиво обратился к обреченному:
— Потрудись, голубчик, принести.
Шатаясь, узник, словно в бреду, пошел навстречу своей смерти. Унтершарфюрер жестом руки предупредил автоматчиков, чтобы те не стреляли, а сам вынул парабеллум и стал целиться в затылок несчастному. Чуть только узник приблизился к своей шапке и уже наклонился, раздался выстрел. Бедняга только покачнулся, затем выпрямился и повернулся к нам лицом, ожидая второго выстрела. В его безвольно опущенной руке был ненужный теперь мютце… С измученного лица исчез страх. Человек застыл на месте, словно специально позировал унтершарфюреру, чтобы тот чего доброго не промахнулся. Второй выстрел — и мертвое тело упало на землю. Эсэсовец подбежал посмотреть, куда угодила пуля. Вскоре мы услышали его радостный возглас. Негодяй подозвал коллег, чтобы те воочию убедились, как метко он стреляет. Минут десять они переворачивали тело сапогами с боку на бок и о чем-то оживленно судачили. Эсэсовцы не скупились на комплименты унтершарфюреру. Ежедневные тренировки в стрельбе по живым мишеням не прошли зря.
Возбужденный унтершарфюрер вернулся и в сопровождении капо Адольфа пошел вдоль канавы. Адольф гордился тем, что был тезкой самого фюрера. Свои обязанности он выполнял с завидным рвением. За два часа работы успел избить десятка два узников. А сейчас, угодливо заглядывая в глаза своему хозяину, трусцой семенил рядом. По дороге им попалась большая лужа. Адольф подозвал узников, велел им лечь в лужу лицом, и по этому помосту из живых людей они прошествовали дальше.
Мы получили неожиданную возможность расслабиться на несколько минут, снизить бешеный темп работы. Солнце уже поднялось над лесом и пекло немилосердно. Отчаянно мучила жажда, в горле пересохло, но воды, хотя бы относительно пригодной для питья, не было. Я уже перестал верить, что доживу до обеда.
Через какое-то время унтершарфюрер и капо вернулись. О чем-то разговаривая, они посматривали на высокую ветвистую сосну, росшую поблизости. Затем палач подвел к дереву одного из узников, велел ему взобраться на верхушку сосны и кричать:«Я — обезьяна!» Он даже разрешил своей жертве сбросить гольцшуги. Капо услужливо подсадили узника.
— Выше! Выше! — командовал унтершарфюрер и, когда взбираться выше стало некуда, приказал: — А теперь начинай!
— Я — обезьяна! Я — обезьяна! — сдавленным голосом закричал узник.
Эсэсовцы и капо дружно хохотали, довольные выдумкой своего начальника.
— Громче, громче! — покрикивал унтершарфюрер. — Чтобы все слышали!
— Я — обезьяна! Я — обезьяна!.. Я — обезьяна!.. — разносилось по всей округе.
Этого развлечения им хватило на полчаса. Теперь унтершарфюрер направился к узнику, который, бросив работу, громко разговаривал сам с собой. Сумасшествие узников считалось наглядным доказательством неполноценности низшей расы. Некоторое время унтершарфюрер наблюдал за больным, не трогая его. Тот бормотал отрывистые бессмысленные фразы и, Держась за лопату, пританцовывал.
— Иди сюда, — подозвал его эсэсовец. В ответ — идиотский смешок.
— Ко мне! Шнель!
Тронувшийся поднял лопату над головой, с кривлянием и ужимками, заговорщицки подмигивая, пошел прямо на начальника конвоя.
— Брось лопату! — велел тот, но узник не обратил никакого внимания на приказание. Эсэсовцу уже было не до шуток. Он выхватил из кобуры пистолет, но капо опередил выстрел: ударом лома он перебил руку несчастному.
— Дайте веревку! — распорядился унтершарфюрер. Один из эсэсовцев достал из ранца длинный тонкий шнур. Лишившемуся разума узнику связали ноги и подтащили к сосне, на которой все еще сидел тот, что кричал: «Я — обезьяна!»
Адольф перебросил один конец веревки через толстую ветку, после чего сумасшедшего подтянули вверх ногами, головой вниз. Потом капо раскачал повешенного, а сам отошел в сторону. Тем временем начальник конвоя поспорил с одним из эсэсовцев на бутылку вина, что он тремя выстрелами с расстояния в двадцать шагов прострелит череп несчастному, который раскачался, как маятник. Я давно уже заметил, что у эсэсовцев всегда был повышенный интерес к стрельбе по движущимся мишеням.
Унтершарфюрер отмерил двадцать шагов, стал в картинную позу и начал целиться. Ничто его не волновало: ни возможная кара за содеянное, ни тем более муки совести. Да и неудивительно. Сам фюрер брал на себя ответственность за преступления эсэсовских головорезов, целиком освобождая их от такого анахронизма, как совесть.
Унтершарфюрер выиграл пари.
Я старался изо всех сил, но, видимо, работал недостаточно интенсивно, так как один из штрафников, которые носили наполненные ведра, бросил мне на ходу: «Пошевеливайся, коли хочешь жить!» Унтершарфюрер и капо повернули в нашу сторону. Тяжелое предчувствие буквально парализовало меня. Обильный пот заливал лицо, липкие струйки стекали по телу. Я уже слышал голоса палачей и боялся даже посмотреть в их сторону. Вот они остановились неподалеку от меня, закурили.
— Смотри, Адольф, у этого гефтлинга номер 131161. В нашей команде еще не было узников с такими большими номерами.
— Это новенький. Я взял его сегодня из карантинного блока, — ответил Адольф унтершарфюреру.
— Ты посмотри, как он работает. Суетится, а толку никакого. К тому же русский…
— Сейчас я его подбодрю….
— Погоди, я сам поговорю с ним.
Руки и ноги немеют от страха. Отчаянно колотится сердце.
— Эй ты!
Я инстинктивно отшатнулся, позабыв, что нужно почтительно скинуть с головы мютцен… Эсэсовец сам сорвал с меня шапку и, отойдя поближе к постенкетте[39], приказал подойти к нему. Оставляю лопату, выкарабкиваюсь из канавы и с замиранием сердца подхожу к унтершарфюреру. Приблизившись на расстояние пяти шагов, вытягиваюсь по стойке «смирно», ожидая решения своей судьбы. Убийца не торопится. Он держит в зубах тоненький стебелек и презрительно смотрит на меня светлыми водянистыми глазами. В его взгляде я читаю приговор. Стою помертвевший и чувствую, как под ложечкой у меня медленно тает лед.
Унтершарфюреру наскучило забавляться, он смял мютце и бросил за линию постенкетте.
— А теперь пойди принеси свой мютце!
«Все равно он меня пристрелит, так пускай стреляет здесь», — подумал я. Страх, охвативший меня в первое мгновение, неожиданно сменился отчаянной и злой решимостью.
— Идти за постенкетте я не имею права. Правила поведения узника в лагере — закон для меня. Я хочу работать! — твердо сказал я по-немецки.
Эсэсовца поразило, что я говорю по-немецки. Он даже представить себе не мог, что такая мизерная букашка — и вдруг владеет его родным языком.
— Ах вот как! — сказал он насмешливо. — Знаешь порядок? И отчего же ты, такой дисциплинированный, попал в штрафную команду?
— По недоразумению.
— За шапкой пойдешь?
— Не имею права переходить линию постенкетте.
— Альзо![40] — Унтершарфюрер вынул из кобуры пистолет и поставил его на боевой взвод. В его глазах загорелись хищные огоньки. — В последний раз спрашиваю: пойдешь?
— Не пойду, потому что не имею права! Ваше право убить меня, мое право — умереть, но нарушать закон я не буду.
— Повернись ко мне спиной! — приказал он.
Позади себя я услышал шаги, но не решился повернуть голову. В следующее мгновение унтершарфюрер выстрелил. Подо мной разверзлась земля, и наступил полнейший мрак. Очнувшись, я услышал громовой хохот и увидел возле себя нескольких эсэсовцев. Один держал в руках длинную палку, которой, подкравшись сзади, ударил меня по голове, а унтершарфюрер в это мгновение выстрелил.
Среди прочих диких выходок эсэсовцев этот трюк был самым распространенным. Я сам не раз видел, как развлечения ради они имитировали расстрел узника, а потом ржали как шальные.
— Ты уже в гиммелькоманде, голубчик, а мы пришли к тебе в гости, — сказал один из них, и все снова принялись хохотать. Эсэсовцы благодарили унтершарфюрера за доставленное удовольствие и пообещали ему за это пару бутылок вина.
Я был в полуобморочном состоянии и плохо соображал. Натешившись вволю, палачи возвратили мне шапку и велели продолжать работу. Капо подвел меня к канаве и влепил такую затрещину, что я плашмя плюхнулся в болотную жижу и барахтался в ней, пока не перемазался весь в иле и грязи. Мой вид еще больше развеселил душегубов:
— Русский черт в болоте! Ой, вот так цирк!.. Нахохотавшись, эсэсовцы разошлись.
Меня била лихорадка. Я продрог до костей, хотя стояла адская жара. Чтобы не искушать судьбу, взял в руки лопату и, как в бреду, начал работать. Пот, стекая по носу, повисал мутными каплями. Томила жажда. Радости от того, что остался жив, я не испытывал. Теперь я даже сожалел, что не пошел за постенкетте…
Вскоре ударил гонг на обед. Сразу все замерло. Узники расправляли онемевшие спины, вытирали взмокшие лица, тяжко вздыхали. Один стоял на коленях — молился. А на верхушке сосны окончательно охрипший узник продолжал сипеть:«Я — обезьяна!»
— Эй ты, слезай обедать! — крикнул ему капо, но несчастный будто и не слышал.
— А ну помогите ему! — приказал одному из охранников унтершарфюрер.
Тот снял автомат и стал целиться. Первым выстрелом беднягу ранило. Неожиданно он закричал по-немецки:
— Смерть Гитлеру! Смерть фашизму! Проклятье вам, убийцы! Все равно вам не избежать кары! Не уйти от возмездия. Красная Армия близко… Разъяренный унтершарфюрер заорал во всю глотку:
— Фойер!
Дробно забила автоматная очередь. Узник камнем упал на землю. Форарбайтеры взяли его за ноги и подтянули к трупам.
Был полдень. Солнце стояло в зените и пекло беспощадно. Из болот подымались густые испарения, жирные и сладковатые, как запах перегноя. Мошкара исчезла, вместо нее нас немилосердно жалили какие-то маленькие серые мухи и слепни.
Началось построение. Строились молниеносно, каждый хотел как можно скорее получить баланду и сэкономить лишнюю минуту на отдых. После пересчета унтершарфюрер дал команду:
— Постенкетте айнцин!
Цепь охраны стянулась. Часть автоматчиков окружила узников, а другая расположилась рядом, за походными столиками, привезенными на грузовике вместе с кесселями[41]. Эсэсовцы на наших глазах принялись обедать. Их обед состоял из четырех блюд и мог вызвать галлюцинации у любого из нас. Иногда кто-то из «щедрых» бросал нам обглоданную кость, и все с наслаждением наблюдали за толчеей, возникавшей там, куда она попадала.
Нам тоже привезли обед: на двести голодных, истощенных человек два бачка жидкой брюквенной бурды. По четверть литра на каждого. И больше ничего! Форарбайтеры и капо столовались из эсэсовской кухни после того, как пообедают конвойные.
Капо Адольф начал разливать баланду, а форарбайтеры с резиновыми дубинками в руках следили за порядком. Штрафникам миски и ложки не выдавались, обед мы получали прямо в шапки. Они были настолько засалены потом и грязью, что баланда почти не вытекала, впрочем, вытечь она и не успела бы.
С лихорадочным блеском в глазах узники ожидали своей порции, и охватывало их при этом волнение, пожалуй, большее, чем когда эсэсовцы упражнялись в стрельбе по живым мишеням.
Одни из узников отчаянно наблюдали за раздачей, другие с невыразимой тоской поглядывали на столики эсэсовцев, третьи, получив и проглотив свою баланду, пытались испытать счастье, выстраиваясь в другую очередь в надежде получить добавку.
И только немногие поступали благоразумно. Проглотив свою порцию, они немедленно ложились на землю, закрывали глаза, чтобы ничего не видеть и не слышать, чтобы выключиться хотя бы на короткое время и сберечь те жалкие силы, что еще теплились в них.
Я стоял в нервном ожидании, словно в засаде. Это было тягостно, хотя очередь быстро продвигалась. Слышался металлический звон черпака, которым мешали в бачке, и хлюпанье баланды, вызывавшее спазмы в горле. Подошла моя очередь. Я дотянул до обеда и, стало быть, заслужил свою порцию баланды. Возможно, теперь дотяну до вечера. Дрожащими руками я подставил свою шапку. Капо дружелюбно посмотрел на меня.
— А-а, русский? Подставляй, дорогой, дам тебе погуще, — сказал Адольф.
Он опустил черпак на самое дно бачка, очень старательно зачерпнул и осторожно, чтобы не пролить ни капли, приподнял черпак, наполненный баландой.
От волнения у меня задрожали руки, и я не знал, как мне благодарить Адольфа. В следующее мгновение Адольф сделал резкое движение, и черпак с баландой опрокинулся мне на голову. Я опустился на землю, уткнувшись лицом в траву, не в силах побороть судорожных рыданий.
Кто-то подошел ко мне, прилег рядом.
— Плачешь? — послышался ласковый голос. Я повернул голову и увидел пожилого узника с глубоко запавшими карими глазами. Он смотрел на меня с сочувствием, изучающе:
— Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— Откуда ты?
— Из Сквиры.
— Значит, земляк. А я из Полтавы. Возьми, подкрепись, — он незаметно сунул мне кусочек черного, как земля, хлеба, испеченного наполовину из опилок и просяной трухи и принесенного, наверное, из лагеря, так как здесь хлеба не давали. Только тот, кто испытал муки голода, может оценить поступок этого узника.
— Запомни: отчаяние — враг номер один. Будешь киснуть — погибнешь. Слезами горю не пособишь. Нужно бороться.
— Как же тут бороться?
— Бороться можно всюду, но об этом поговорим в лагере. А сейчас давай отдохнем. Успокойся и возьми себя в руки, — сказал полтавчанин и, закрыв глаза, застыл в неподвижной позе. Я с благодарностью смотрел на этого человека, ставшего мне вдруг родным и близким, думал о значении и глубине его простых слов, и на какое-то время отчаяние уступило место решимости.
Во второй половине дня из нашей арбайтскоманды погибло еще несколько узников. Один, не вытерпев издевательств, бросился с лопатой на унтершарфюрера. Этот поступок оказался для эсэсовца настолько неожиданным, что он с перепугу бросился бежать. Узника тотчас же прошили автоматной очередью. При этом ранили еще двух, носивших ведра. Их тут же добили. После этого случая унтершарфюрер как-то весь посерел и больше к нам не подходил.
Жизнь узников штрафной команды исчислялась днями… И мы отвоевали у смерти этот день, хотя и дорогой ценой.
Работа близилась к концу. До темноты нас должны привести в лагерь; в сумерках никакие автоматчики не управились бы с таким количеством впавших в отчаяние людей, которые в любую минуту могли броситься на конвоиров, смять их и скрыться в темневшем вдали лесу.
Раздался гонг. Мы бросились строиться. Каждый стремился поскорее стать в середине колонны, подальше от резиновых дубинок капо и форарбайтеров и не нести трупы. А их было около двадцати, что составляло среднюю дневную норму штрафной команды № 1. Последним, замыкавшим колонну, пришлось нести мертвых товарищей до самого лагеря.
Колонна выбралась из болот и пошла по грунтовой дороге. Смертельно усталые, избитые, предельно истощенные, поддерживая друг друга, мы едва переставляли ноги. Почти четыре сотни деревянных колодок подняли тучу пыли, которая, оседая, забивалась в рот, в нос, в уши, за ворот.
Приближаясь к лагерю, колонна замедлила ход. К воротам подтягивались десятки арбайтскоманд, создавая длинную серую ленту. Впереди и позади был слышен однообразный стук тысяч колодок. Это идут гефтлинги Освенцима — рабы фашистского рейха и смертельные его враги. На лице у каждого веером расходятся от глаз глубокие морщины и собираются в уголках плотно сжатых уст, как следы невыносимых страданий. Хмурые, суровые лица с мертвыми глазами.
То и дело раздаются выстрелы: добивают тех, у кого не хватило сил пройти эти несколько сот метров до ворот лагеря. Тех, кто упал, загрызают здоровенные, специально натренированные волкодавы. Трупы остаются на шоссе. Их подберут узники последней арбайтскоманды и принесут в лагерь.
Отворяются врата ада. В них втягивается нескончаемая серая лента.
— Айн, цвай, драй… — громко считает узников откормленный обер-капо с коротким, как выстрел, именем Фриц. На головы и плечи тех, кто не очень четко печатает шаг, то и дело опускается его палка. Звуки музыки фантастически вплетаются в стук тысяч колодок.
К воротам подходит последняя команда. Идут не стройными рядами, а квадратиками. В каждом квадрате пять гефтлингов — четыре живых несут за руки и ноги пятого, мертвого. Так удобнее считать.
Задумавшись, я спотыкаюсь и нарушаю стройность ряда, в котором иду. Мгновенно на голову обрушивается палка. В глазах — желтые круги. С ужасом чувствую, что сейчас упаду, чтобы уже никогда не подняться. Теплая липкая струйка стекает по лицу. Товарищи из шеренги подхватывают меня и ведут. «Оставьте, — шепчу я, — я хочу, хочу умереть».
В Освенциме существовал негласный закон: «Бойся про себя». Этого неуклонно придерживались узники. Сейчас я нарушил его, показав при всех свою слабость. Мало того, я нарушил дисциплину и тем самым поставил под удар не только себя, но и всю шеренгу.
Случалось, что нарушителей карали сами узники, чтоб отвести удар палачей от себя.
— Держись, малец, держись! Ну, чего раскис?! Смерти испугался? — поучает меня узник, давший мне хлеб.
Как много значит слово поддержки, сказанное в трудную минуту. Я овладел собой, шаги мои стали тверже, увереннее. Недремлющее око Адольфа на миг остановилось на мне, но, не заметив ничего подозрительного, скользнуло дальше.