Глава 36

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 36

Интервью с Марком Твеном

Эй, вы, презренные! Среди вас есть верховные комиссары и губернаторы провинций, кавалеры креста Виктории, а некоторые даже удостоены чести прогуливаться по Мэлл[362] рука об руку с самим вице-королем. Зато я этим золотистым утром виделся с Марком Твеном, пожимал ему руку, выкурил в его обществе сигару, нет, две сигары, и мы разговаривали более двух часов кряду! Поймите меня правильно, я не презираю вас вовсе. Мне просто жаль всех вас, начиная с вице-короля и ниже. Для того чтобы хоть чем-то излечить вашу зависть и доказать, что я продолжаю считать вас ровней, придется все рассказать.

В Буффало[363] мне объяснили, что Марк Твен находится в Хартфорде, штат Коннектикут, потом добавили: «Возможно, он уехал в Портленд». Толстый высокий коммивояжер поклялся, что знает великого человека лично и в настоящее время Марк проводит время в Европе. Это сообщение настолько нарушило мое душевное равновесие, что я сел не на свой поезд и вскоре был выдворен из вагона кондуктором в трех четвертях мили от станции посреди джунглей железнодорожных путей. Приходилось ли вам, в тяжелом пальто и с чемоданом, увертываться от встречных локомотивов, когда солнце светит прямо в глаза? Да, я совсем забыл: ведь вы никогда не встречались с Марком Твеном. Эх вы, людишки!

Едва я спасся от челюстей скотосбрасывателя, как на меня, заблудшего, налетел незнакомец.

«Элмайра, вот точный адрес. Она находится в штате Нью-Йорк, то есть в этом штате, в каких-то двухстах милях отсюда. — Затем он добавил совершенно уже не кстати: — Катись-ка ты, Келли, подальше отсюда!»

И я покатился по Западнобережной линии, катился до самой полуночи, пока меня не выгрузили в Элмайре перед парадной дверью задрипанного отеля. Да, все слыхали об этом «парне Клеменсе»[364], но были уверены, что его нет в городе — подался куда-то на Восток.

Мне предлагалось запастись терпением до утра, чтобы затем откопать шурина «парня Клеменса». У шурина была доля в каком-то угольном предприятии.

Мысль о необходимости гоняться по городу с тридцатитысячным населением за полдюжиной родственников Марка Твена, не считая его самого, не позволила мне уснуть. Утро распахнуло передо мной Элмайру. Ее улицы были оккупированы железнодорожными линиями, а окраины предоставлены в распоряжение мастерских, которые изготовляли дверные рамы и оконные переплеты. Городок окружали невысокие, пологие холмы, обрамленные строевым лесом и увенчанные сельскохозяйственными культурами. Река Чемунг, которая петляла по городу, накануне завершила затопление нескольких главных улиц.

Служитель отеля и телефонист уверяли меня, что шурин, которого я жаждал увидеть, находится в отъезде и, по-видимому, никто другой не располагает сведениями о местонахождении «парня Клеменса». Позднее мне удалось установить, что вот уже девятнадцать сезонов подряд тот не проводит летнюю пору в этом местечке и, следовательно, не может считаться его старожилом.

Дружелюбный полисмен сообщил по собственному почину, что видел на днях, как Марк Твен либо «кто-то очень похожий на него» проезжал по улице в коляске. Новость наполнила меня восхитительным ощущением близости цели. Подумать только — проживать в городе, где можно увидеть, как автор «Тома Сойера» или кто-то сильно смахивающий на него трясется по мостовой в коляске!

— Он живет вон там, в Ист-Хилле, — пояснил полисмен, — в трех милях отсюда.

Началась погоня в наемном экипаже вверх по склону ужасного холма, где вдоль дороги цвели подсолнечники, приветливо кивали зерновые и мычали коровы, которые словно сошли со страниц «Харпере мэгэзин» и, стоя в картинных, внушительных позах по колено в клевере, казалось, снова напрашивались на фотографию. Должно быть, великий человек не впервые подвергался преследованию со стороны визитеров и поэтому укрылся на вершине холма.

Вскоре извозчик остановил экипаж перед жалкой белой лачугой и потребовал «мистера Клеменса».

— Я знаю, он — большая шишка и все прочее, — пояснил он, — но разве сообразишь, что может взбрести в голову по части местожительства человеку такого сорта.

Молодая леди поднялась нам навстречу из густых зарослей, где она занималась рисованием цветов чертополоха и золотых шаров. Она наставила пилигрима на путь истины.

— Милый домик в готическом стиле по левую руку от дороги. Это совсем рядом.

— В готическом… — отозвался возчик. — Редкие экипажи пользуются этой дорогой, если приходится забираться сюда. — И он дико взглянул на меня.

Действительно, домишко выглядел очень мило, хотя ничего готического в нем не было. Одетый вьюном, он стоял посреди обширного участка и выходил на дорогу верандой, загроможденной стульями и гамаками. Крышей веранде служила решетка, сплетенная ползучими растениями, и солнечные лучи, просачиваясь сквозь нее, играли на сверкающих досках пола.

Решительно, это уединенное место идеально подходило для работы, если только человек обладал способностью трудиться посреди всех этих ветерков и шелеста длинных колосьев.

Леди, которая появилась внезапно, очевидно, привыкла иметь дело с буйными чужаками: «Мистер Клеменс только что отправился в город. Вы найдете его в гостях у шурина».

Теперь, когда Марк Твен оказался в пределах слышимости, стало ясно, что погоня велась не напрасно. Я тронулся в путь как можно скорее, и мой возница, звучно ругаясь, без особых приключений спустился на тормозах к подножию холма. В те несколько мгновений, которые истекли между звонком в дверь шурина и ее открыванием, я впервые подумал о том, что Марк Твен, может быть, занят сейчас другими делами, более важными, чем пустая трата времени в обществе лунатика, сбежавшего из Индии, даже если тот преисполнен почтительного восторга. Так или иначе, что я собирался делать и говорить в чужом доме? Вдруг гостиная окажется полной народа; может быть, там болен ребенок. Как объяснить в таком случае, что я хотел всего-навсего обменяться рукопожатием с писателем?

Вот как разворачивались события. Представьте просторную полутемную гостиную, огромное кресло, в кресле сидел человек — одни глаза, грива седых волос, темные усы, которые нависали над тонко очерченным, словно у женщины, ртом. Затем сильная ладонь квадратной формы сжала мою руку, и я услышал самый тихий, спокойный и ровный голос в мире:

— Итак, вы говорите, что считаете себя должником и пришли сказать мне об этом. Вы не смогли бы вернуть долг с большей щедростью?

«Пуф!» — из кукурузной трубки. Я всегда считал, что трубка с берегов Миссури доставляет курильщику наивысшее наслаждение.

Только взгляните! Сам Марк Твен развалился передо мной в громадном кресле, в то время как я курил с почтительным видом, как это подобает в присутствии старшего.

Прежде всего меня поразило, что он оказался пожилым человеком. Однако после минутного размышления я сообразил, что дело обстоит иначе, а еще через пять минут, причем глаза наблюдали за мной неотступно, заметил, что седина — всего лишь случайность. Он был абсолютно молод. Я тряс ему руку, раскуривал его сигару и слушал, как он говорит, этот человек, которого я полюбил, находясь от него на расстоянии четырнадцати тысяч миль. Читая его книги, я старался составить представление об авторе, но оно оказалось неверным и действительность его превзошла. Счастлив тот, кто не испытал разочарования, оказавшись лицом к лицу с обожаемым писателем! Такое достойно запоминания. Буксирование к берегу двенадцатифунтового лосося не идет с этим ни в какое сравнение. Я подцепил самого Марка Твена, и он обращался со мной так, будто при некоторых обстоятельствах я мог бы оказаться равным ему.

Примерно к этому времени до меня дошло, что Марк Твен говорит об авторском праве. Вот, насколько помню, что он сказал. (Прислушайтесь к словам оракула при всем несовершенстве медиума.) Вы не можете вообразить величавые, словно волны, раскаты медлительной речи; убийственное спокойствие, которое было написано на лице говорящего, странное, но довольно удобное положение тела — одна нога была переброшена через подлокотник кресла; желтую трубку, крепко сжатую уголком рта; правую руку, которая время от времени поглаживала квадратный подбородок.

«Авторское право? У некоторых людей есть моральные принципы, у других — нечто иное. Я считаю издателя человеком. Издателем не рождаются. Его создают обстоятельства. Некоторые издатели придерживаются моральных принципов. Например, мой. По крайней мере английские издания моих книг оплачиваются. Если вы услышите разговоры о том, что с работами Брета Гарта, моими или чьими-то еще произведениями обращаются по-пиратски, попросите привести доказательства. Обнаружится, что эти книги оплачены. Так было всегда.

Я вспоминаю одного беспринципного и отвратительного издателя. Возможно, его уже нет в живых. Так вот, он имел обыкновение пользоваться моими короткими рассказами. Я не могу назвать его действия пиратством или воровством. Это лежало за пределами того и другого. Он брал сразу несколько рассказов и делал книгу. Если мной было написано эссе о зубоврачевании или по теологии, либо что-нибудь в этом роде — обыкновенное эссе, вот такое (Марк Твен отмерил полдюйма на своем пальце), этот издатель, бывало, обязательно подправит и улучшит его.

Он поручал кому-нибудь другому дописать или вычеркнуть что-нибудь, как это устраивало его самого. Затем публиковалась книга под названием «Зубоврачевание по Марку Твену», которая включала то небольшое эссе и другие вещи, мне не принадлежащие. Из теологии он сооружал следующую книгу, и так далее. Я считаю это нечестным. Это оскорбление. Надеюсь, он уже умер, но я не убивал его.

Чего только не болтают о международном авторском праве. Но вернее всего было бы обращаться с ним как с недвижимостью. Авторское право установилось бы при следующих условиях. Если бы конгресс захотел утвердить закон, запрещающий людям жить дольше ста шестидесяти лет, это вызвало бы смех. Закон не коснулся бы никого. Люди оказались бы вне его юрисдикции. Ограничение срока применительно к авторскому праву приводит к тому же. Никакой закон не в состоянии заставить книгу жить или умереть до назначенного ей срока.

Тотлтаун в Калифорнии был новым городом с трехтысячным населением. Там были банки, пожарная команда, каменные здания и прочие нововведения. Город жил, процветал и исчез. Сегодня никто в Калифорнии не в состоянии ступить ногой даже на останки Тотлтауна. Город вымер. Лондон продолжает существовать. Билл Смит — автор книги, которую будут читать год-другой, — подобен недвижимости Тотлтауна. Вильям Шекспир, которого читают все, — подобен недвижимости в Лондоне. Так пусть же Билл Смит вместе с ныне покойным мистером Шекспиром осуществляют такой же полный контроль над своим авторским правом, как над собственной недвижимостью: проигрывают его в карты, пропивают или приносят в дар Церкви. Пускай их наследники и правопреемники поступают с ним точно так же.

Время от времени я еду в Вашингтон, чтобы позаседать в палате и довести эту точку зрения до Конгресса. Тот вооружается аргументами против международного авторского права, которые ему представляют в готовом виде. Конгресс не слишком силен. Однажды я изложил свое мнение одному из сенаторов».

Он сказал: «Предположим, человек написал книгу, которая будет жить вечно».

Я сказал: «Ни вы, ни я не доживем до такого, однако предположим. Что же из этого?»

Он сказал: «Я хочу защитить человечество от наследников и правопреемников подобного автора, которые постараются работать под прикрытием вашей теории».

Я сказал: «Вы полагаете, что люди утратят чувство коммерции? Книга, которая проживет века, не может распространяться по искусственно вздутым ценам. Все равно будут появляться как очень дорогие, так и дешевые издания».

«Посмотрите, что произошло с романами Вальтера Скотта, — продолжал Марк Твен, повернувшись ко мне. — Когда авторская лицензия защищала их, я приобретал самые дорогие издания, какие только позволяли средства, потому что они мне нравились. Одновременно издательская фирма распродавала публикации, доступные по цене даже кошке. Они распоряжались своей недвижимостью и, не будучи дураками, сообразили, что одну треть участка можно разрабатывать словно золотоносную жилу, другую — как огород, а оставшуюся — на манер мраморного карьера. Вы меня понимаете?»

Тогда я осознал, что Марк Твен был вынужден сражаться за разрешение простой проблемы — за право человека (подумать только о такой ереси!) на творения своего мозга наравне с правом на творения своих рук. Когда ворчат пожилые львы, молодежь лишь повизгивает. Я пропищал что-то в знак согласия, и разговор перескочил с книг вообще на его собственные.

Набравшись смелости, чувствуя за спиной поддержку нескольких сот тысяч читателей, я спросил, женился ли Том Сойер на дочери судьи Тэчера и будем ли мы иметь удовольствие услышать о Томе — уже взрослом человеке.

— Я еще не решил, — промолвил Марк Твен, вставая с места, и, набив трубку, принялся расхаживать в своих домашних туфлях по комнате. — Продолжение «Тома Сойера» представляется мне в двух направлениях: в первом случае я удостоил бы его великих почестей и привел бы в конгресс, во втором — его бы повесили. Тогда и друзья и враги книги смогли бы сделать свой выбор.

Тут я окончательно утратил почтительность и начал открыто протестовать как против первой, так и против второй версии, поскольку, по крайней мере для меня, Том Сойер был живым человеком.

— Да, он реален, — сказал Марк Твен. — В нем собраны воедино все мальчишки, которых я когда-то знавал и сумел припомнить. Однако это было бы достойным окончанием книги. — Затем, повернувшись кругом, продолжил: — Потому что, если хорошенько подумать, ни религия, ни образование, ни воспитание не располагают действенными средствами против силы обстоятельств, которая движет человеком. Давайте перетасуем обстоятельства последующих двадцати четырех лет жизни Тома. Тогда по логике вещей в соответствии с перетасовкой он обернется либо ангелом, либо станет головорезом.

— Вы верите этому?

— Я так думаю. Не это ли зовется в ваших краях кисмет[365]?

— Да. Однако не надо выворачивать Тома наизнанку дважды и главное — покажите результат. Ведь он уже не является вашей собственностью, а принадлежит нам.

Марк Твен разразился звучным, открытым смехом и начал читать диссертацию на тему о праве человека делать со своими творениями все, что ему угодно. Поскольку это представляет интерес только для профессионалов, я милостиво опускаю ее.

Вернувшись в свое большое кресло, рассуждая при этом о правдивости и прочем подобном в литературе, Марк Твен сказал, что автобиография — это единственный литературный жанр, в котором писатель вопреки своей воле и несмотря на страстное стремление к противоположному, обнаруживает себя в истинном свете.

— Ваша книга о Миссисипи автобиографична, не правда ли? — спросил я.

— Настолько близко к этому, насколько возможно ее написать автору, который работает одновременно над книгой и над собой. Однако, по-моему, в истинной автобиографии не удается рассказать правду о себе или избежать того, чтобы не произвести на читателей истинного впечатления о собственной персоне.

Однажды я проделал эксперимент: пригласил своего приятеля, человека правдивого до мелочей при любых обстоятельствах, человека, которому даже во сне не приснится солгать, и уговорил написать собственную биографию ради нашего обоюдного развлечения. Он согласился. Из рукописи мог бы получиться внушительный том в одну восьмую листа. Но каким бы благонамеренным и честным человеком ни был автор при описании всех подробностей своей жизни, о которых мне было известно, на бумаге он оказался чудовищным лжецом. Он ничего не мог с собой поделать. Иначе он не написал бы ничего.

Человеку вообще несвойственно рассказывать правду о себе. Тем не менее, познакомившись с чьей-то автобиографией, читатель все же получает общее представление о том, был ли автор обманщиком или порядочной личностью. Объяснить свое впечатление читатель вряд ли сможет, он подобен человеку, которого поразила красота женщины, хотя сам он не запомнил ни цвета ее волос, ни очертаний рта или фигуры. И все же впечатление, полученное читателем, единственно правильное.

— Собираетесь ли вы написать автобиографию?

— Если и собираюсь, она будет создана по подобию других — с самым серьезным намерением изобразить себя гораздо лучшим человеком в каждой мелочи, которая могла бы меня дискредитировать. Как и других авторов, меня также ожидает неудача. Я не могу заставить читателя поверить во что-либо, кроме правды.

Естественно, это привело к обсуждению вопроса о совести. Вот что сказал Марк Твен, и его могучие слова достойны того, чтобы их увековечить:

«Совесть — это помеха, и она подобна ребенку. Лелейте ее, забавляйтесь с ней, потакайте прихотям — она станет испорченной и начнет вторгаться во все ваши радости и печали. Обращайтесь с совестью так же, как со всем другим. Когда она возмущается, отшлепайте ее, спорьте с ней, не уступайте ей, не позволяйте приходить поиграть с вами, когда это ей заблагорассудится, — и вы воспитаете хорошую, я хочу сказать, хорошо воспитанную совесть. Иначе она испортит всю вашу жизнь. Надеюсь, что сумел призвать собственную совесть к порядку. По крайней мере, она давно не напоминает мне о себе. Пожалуй, я укротил ее с чрезмерной строгостью. Убить ребенка — это жестокость, но, несмотря на все то, что я сказал, совесть отличается от ребенка многим. Возможно, и лучше, когда она мертва».

Затем Марк Твен рассказал немного о своей ранней молодости (то, что считал возможным доверить незнакомцу), воспитании, а также о вечном влиянии на него примера родителей. Он словно говорил глазами — их светом, который лучился из-под густых бровей. Иногда он пересекал комнату легкими, словно у девушки, шагами, для того чтобы показать мне ту или иную книгу, или просто расхаживал, попыхивая кукурузной трубкой. Я отдал бы многое за то, чтобы набраться смелости и попросить в дар эту трубку прилавочной стоимостью в ка-ких-то пять центов. Я понял, почему дикари так страстно домогаются печени храбрецов, убитых в бою. Возможно, эта трубка смогла бы наделить меня хоть крохотной долей его способности читать в сердцах людей. Однако он ни разу не отложил ее в сторону на расстояние, удобное для совершения кражи.

Однажды писатель положил руку на мое плечо. Это действительно случилось. Так жалуют Звездой Индии — голубой шелк, звуки трубы, сверкание алмазов и все прочее. Если в будущем, по воле обстоятельств и случайностей, которые порой подстерегают нас в этой бренной жизни, мне суждено безнадежно пасть, я скажу надзирателю работного дома, что однажды сам Марк Твен возложил руку на мое плечо, и тот немедленно предоставит мне отдельную комнату, снабдив двойной порцией табака, полагающегося бедным.

— Я не читаю романов, — продолжал Марк Твен, — но иногда всеобщее любопытство заставляет сделать это, когда люди начинают преследовать меня, желая узнать мнение о последней нашумевшей книге.

— Какое впечатление произвело на вас недавнее преследование?

— Роберт[366]? — спросил он. Я кивнул.

— Конечно, я прочитал — для того чтобы поучиться мастерству. Это заставило задуматься над тем, что я слишком давно не читал романов. Среди книг, застрявших на полках, может оказаться немало таких, которые написаны с большим вкусом. Итак, я начал курс чтения романов, однако прекратил это занятие, потому что не получил удовольствия. Что касается Роберта, то я изумился, изумился, словно уличный певец, которого привлекла восхитительная музыка, исполняемая на церковном органе. Правда, я не остановился, для того чтобы спросить, была ли это всеми признанная или самая заурядная музыка. Просто мне нравилось то, что я слышал. Я говорю об изяществе и красоте стиля.

— Видите ли, — продолжал он, — каждый оценивает книги по-своему. Я выразил свое личное мнение. Если бы я жил во времена начала всех начал, то осмотрелся бы вокруг, чтобы узнать, что говорят в приходе об убийстве Авеля, прежде чем открыто осудить Каина. Конечно, у меня была бы своя точка зрения, но я не высказал бы ее до тех пор, пока не прощупал почву. Итак, вы слышали, что я думаю об этой книге. Каково мое мнение для публики? Право, не знаю. Оно не перевернет мир.

Он устроился в кресле поудобнее и заговорил о другом.

— Девять месяцев в году я провожу в Хартфорде. Я давно уже смирился с тем, что в течение этих месяцев нет никакой надежды работать по-настоящему. Кто-нибудь обязательно потревожит. Люди приходят в любое время и наносят визит. Однажды я решил вести дневник подобных вторжений. Он начинался так:

«Входит некто и заявляет, что не желает видеть никого, кроме мистера Клеменса. Это оказался агент по распространению фоторепродукций картин из Салона, но я очень редко использую такие картины в своих книгах…

Появляется другой человек, который тоже отказывается говорить с кем-либо, кроме мистера Клеменса. Этот пришел уговорить меня написать в Вашингтон о чем-то очень важном. Я принял его, затем третьего, четвертого… Наступил полдень. Я устал вести дневник и захотел отдохнуть».

Однако пятый посетитель оказался единственным, у кого нашлась визитная карточка, и он прислал ее: «Бен Кунц. Ханнибал. Миссури». Я вырос в Ханнибале. Бен был моим старым школьным приятелем. Соответственно я распахнул настежь двери моего дома и кинулся с распростертыми объятиями к огромному, тучному джентльмену, который не бьш Беном, каким я знавал его, — он совсем не походил на него. «Но все-таки это ты, Бен? — спросил я. — Сильно же ты изменился за последнюю тысячу лет». Толстяк промямлил: «Мм, по правде говоря, я не Кунц, но я встретился с ним в Миссури, и он попросил обязательно зайти к вам и дал свою карточку». Тут он разыграл сценку, приготовленную для меня: «Одну минуточку, я сейчас достану проспекты. Хоть я и не совсем Кунц, однако путешествую с полным набором громоотводов, каких вы никогда не видели».

— И что же произошло? — спросил я почти шепотом.

— Я захлопнул дверь. Он не был Кунцем, совершенно точно, не был моим старым школьным товарищем, но я пожал обе его руки с любовью и… В моем собственном доме меня атаковал коммивояжер по продаже громоотводов.

Как я уже сказал, мне почти не удается писать в Хартфорде. И вот каждый год я приезжаю сюда и работаю по четыре-пять часов ежедневно в кабинете, который устроил в саду того домика на холме. Конечно, я не против двух-трех вторжений. Когда дело спорится, такие мелочи не мешают. Однако восемь или десять перерывов задерживают развитие композиции.

Я сгорал от нетерпения задать целую кучу дерзких вопросов: каким собственным работам он отдает предпочтение и так далее, но, завороженный глазами собеседника, так и не осмелился. Он продолжал говорить, и я внимал ему, распростершись ниц. Речь шла о работе мозга, и я до сих пор не уверен, действительно ли он имел в виду то, что сказал.

— Я не интересуюсь беллетристикой. Больше всего на свете меня привлекают факты и всякого рода статистика. Даже если речь идет о выращивании редиски, это занимает меня. Например, только что, прежде чем вы вошли, — он указал на тома энциклопедии, стоявшие на полке, — я читал статью о математике, абсолютно чистой математике.

Двенадцать на двенадцать — вот чем заканчиваются мои познания в этой науки, но я наслаждался статьей, хотя не понял из нее ни слова; сами факты, то есть то, во что человек верит как в факты, всегда восхитительны. Писавший о математике верил в свои факты. Вот так и со мной. Сначала предоставьте факты, — голос его замирает до едва слышимого гудения, — а тогда можете искажать их как вам угодно.

Унося в голове этот драгоценный совет, я распрощался. Великий человек с мягкой добротой в голосе уверил меня, что я ничуть не потревожил его. Оказавшись за дверью, я почувствовал сильное желание вернуться, чтобы задать еще больше вопросов. Теперь-?? обдумывать их стало легко, но время Марка Твена принадлежало ему, хотя его книги были моими.

Позднее у меня было достаточно времени, чтобы мысленно возвращаться к нашей встрече через кладбище дней. И я всегда сожалел, что он о многом не успел сказать.

В Сан-Франциско сотрудники «Призыва» поведали мне множество легенд об ученичестве Марка Твена в их газете двадцать пять лет назад, о том, как из него получился репортер, изумительно неспособный писать на злобу дня. Рассказывали, что Марк Твен имел обыкновение забиваться куда-нибудь в угол и там, свернувшись калачиком, размышлять до самой последней минуты. Затем он производил нечто не имеющее никакого отношения к заданной теме — материал, который заставлял редактора сквернословить, а читателей «Призыва» просить еще и еще.

Мне бы очень хотелось услышать рассказ об этом от самого Марка Твена, а также многое другое из его веселого и пестрого прошлого. Он был подмастерьем наборщика (в те дни странствуя от берегов Миссури до Филадельфии), «щенком» (учеником лоцмана) и вполне опытным лоцманом, солдатом Юга (всего три недели), личным секретарем помощника губернатора Невады (это пришлось ему не по вкусу), шахтером, редактором, специальным корреспондентом на Сандвичевых островах[367] и еще Бог знает кем.

Как было бы здорово напоить такого бывалого человека, напоить допьяна смешанными напитками и, выражаясь языком его Родины, заставить «ретроспектировать». Однако мои глаза никогда не увидят подобную оргию, достойную богов!