Глава 7. Совершенно свой дом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7. Совершенно свой дом

Если чей-то очаг полон вспыхнувших дров, как могу отвести я взгляд от огня?

Помню, сколько душевных сил и трудов ушло, чтобы свой создать, у меня.

Огни

Все это беспокойное время Комитет путей и способов лелеял надежду о совершенно своем доме — подлинном Доме, чтобы осесть в нем окончательно — и разъезжал по железной дороге и в конных экипажах того времени, подыскивая его. Приключений у нас было много, подчас отвратительных — как в том случае, когда «удобная детская» оказалась темной, обитой войлоком палатой в конце укромного коридора! Так мы вели поиски около трех лет, покуда однажды летним днем один из друзей не крикнул возле двери: «Мистер Хармсворт только что приехал на автомобиле. Пошли, опробуем его!»

Поездка была двадцатиминутной. Мы вернулись белыми от пыли, с кружащимися от шума головами. Но с того часа этот яд не прекращал своего действия. Каким-то образом одно предприимчивое брайтонское агентство наняло для нас одноцилиндровый «эмбрио» с ременным приводом, не выключающимся зажиганием и откидным верхом, как у коляски «Виктория», временами способный развивать скорость до восьми миль в час. Прокат его, включая водителя, стоил три с половиной гинеи[216] в неделю. Любимая тетя, не боявшаяся ничего рукотворного, сказала: «Я тоже!». И мы втроем занимались поисками дома, идя по неведению на риск, при воспоминании о котором я годы спустя содрогался. Но мы поехали в Арундел, находившийся в шестидесяти милях, и вернулись обратно в тот же день, через десять часов! Мы и еще несколько отчаянных энтузиастов принимали на себя первые удары возмущенного общественного мнения. Графы поднимались в своих ландо с гербами и кляли нас. Цыгане, пассажиры легких двуколок, кучера развозивших пиво телег — весь мир, кроме бедных терпеливых лошадей, которые, будь их воля, оставались бы совершенно спокойными, объединились в негодующем обличении, а передовые статьи в «Таймс» об автомобилях выражали допотопную точку зрения.

Затем я приобрел паровое авто, именуемое «локомобиль», повадки и свойства которого правдиво отобразил в рассказе «Стратегия пара». Оно доводило нас до изнеможения и истерики на дорогах графства Суссекс. Потом появилась первая модель «ланчестера», рессоры ее даже в то время были превосходными. Однако ни конструктор, ни изготовитель, ни владелец, ни водитель ни в чем не могли разобраться. Руководители фирмы «Ланчестер» приезжали после негодующих телеграмм как друзья (в те дни все мы были друзьями) и сидели у нашего камина, размышляя, отчего то-то ведет себя так-то. Однажды гордый конструктор — эта машина была его последним детищем — повез меня в Уортинг, где напротив пустой стройплощадки она лишилась признаков жизни. Мы завалили стройплощадку половиной снятых деталей, пока не нашли поломку. Потом вновь собрали машину, на это ушло два часа. После этого она стала обливать нам колени горячей водой, но мы заткнули гейзер тряпкой и так поехали домой.

Однако именно выматывающий душу локомобиль привез нас к дому под названием «Бейтменз». Мы увидели объявление о продаже дома и отыскали его в конце узенькой улочки. Комитет путей и способов сразу же сказал: «В самый раз! Именно то, что нужно! Приобретаем — скорее!». Мы вошли в дом и почувствовали, что дух его — Фэн-Шуй — хороший. Обошли все комнаты и не обнаружили ни малейших следов былых печалей, подавляемых горестей, никаких угроз, хотя «новой» части дома было триста лет. К нашему огорчению, владелец сказал: «Я только что сдал его внаем на год». Мы ушли, твердя друг другу, что ни один здравомыслящий человек не станет хоронить себя заживо в этом забытом Богом месте. Так мы лгали друг другу, притворялись, что ищем другие дома, потом через год вновь увидели объявление о продаже «Бейтменза» и купили его.

Когда сделка была завершена полностью, продавец сказал: «Теперь я могу задать вам один вопрос. Как собираетесь добираться до станции и обратно? Туда почти четыре мили, я заездил две пары лошадей на этом холме». — «Думаю пользоваться вот этой штуковиной», — ответил я со своего места в «Джейн Кейкбред Ланчестер» — кажется, та машина носила такое постыдное имя. — «А! Подобные веши ненадежны!» — ответил он. Несколько лет спустя мы встретились с ним, и он сказал, что знай он то, о чем я догадывался, то запросил бы за дом вдвое больше. Через три года со дня той покупки железнодорожная станция исчезла из нашей жизни. Через семь лет я услышал, как мой шофер сказал человеку, приехавшему на маломощной консервной банке: «Холмы? На лондонской дороге никаких холмов нет».

Дом был не таким, чтобы понравиться слугам при свете свечей или керосиновой лампы. Требовалось электричество, в 1902 году оно представляло собой серьезную проблему. Во время одного из воскресных визитов нам посчастливилось познакомиться с сэром Уильямом Уилкоксом[217], проектировщиком Асуанской плотины[218] — значительного сооружения на Ниле. Отозвав его в сторонку, мы рассказали ему о своем намерении снять колесо со старой мельницы в конце сада и использовать маленький мельничный пруд для вращения турбины. Этого оказалось достаточно! «Плотина? — сказал он. — Вы ничего не смыслите в плотинах и турбинах. Я поеду, посмотрю». В понедельник утром сэр Уильям поехал с нами, осмотрел ручей, мельничный канал и точно предсказал, какую мощность будет развивать турбина — «четыре с половиной лошадиных силы — не больше». Но за состояние ручья назвал меня несколькими египетскими прозвищами, хотя до тех пор я считал ручей живописным. «Берега его сплошь поросли деревьями и кустами. Вырубите их и скосите берега». — «Дайте мне пару феллахских батальонов, и я примусь за дело»[219], — ответил я.

Кроме того, сэр Уильям сказал: «Не протягивайте кабель на столбах. Проложите его под землей». Мы приобрели глубоководный кабель, не выдержавший испытания при напряжении тысяча двести вольт — у нас оно составляло сто десять — и проложили его в траншее длиной в двести с лишним ярдов от мельницы до дома, где он прослужил четверть века. К концу этого времени кабель слегка подпортился, а подшипники турбины стерлись на одну шестнадцатую дюйма. Мы отправили их в почетную отставку — и больше не имели столь верно служащего оборудования.

О деревушке с одной-единственной улицей на холме мы знали только, что жители ее, как явствовало из путеводителей, были потомками контрабандистов и овцекрадов и стали более-менее приобщаться к цивилизации в течение трех последних поколений. Те из них, кто работал у нас в настоящее время, надо полагать, именовался бы «рабочим классом», они забастовали, требуя более высокой платы, чем та, на которую согласились, когда мы принялись за первые серьезные работы. Мой десятник и генеральный подрядчик, вскоре ставший нашим добрым другом, сказал: «Они думают, что приперли вас к стенке. Думают, такая попытка им не повредит.» И не повредила. У меня хватило сообразительности понять, что в большинстве своем они художники и умельцы в работе по камню, дереву, прокладке труб и — что является талантом — эстетическому оформлению участка; изобретательные люди, способные творить чудеса почти из любого материала. Когда началась наша кампания по обеспечению себя электрическим светом, один лондонский подрядчик предложил проложить пятнадцатидюймовую отводящую трубу через податливую с вида мельничную плотину. Привезенная им бригада рабочих наткнулась на старую кирпичную кладку, поддающуюся обработке примерно так же, как обсидиан. Изругавшись весьма крепкими выражениями, они уехали. Но каждый второй человек из «наших» знал, где находится эта кладка, что она представляет собой, и, когда взрывчатка значительно ослабила ее, они спокойно «сотворили чудо», проложив трубу через то, что оставалось.

Лишь однажды они были потрясены, когда мы немного подрыли фундамент мельницы для установки турбины и обнаружили, что она стоит на основании из толстенных вязовых бревен. Бревна с виду казались такими же крепкими, как в то время, когда их укладывали под воду. Однако через час на воздухе они превратились в серебристую пыль, и люди глядели на них в изумлении. Среди этих людей один, почти семидесятилетний в то время, когда мы познакомились, браконьер по семейной традиции и влечению, джентльмен, который, когда возникало желание выпить, что бывало не часто, отлучался и пил в одиночестве, был «ближе к природе», чем целые сборища поэтов. Он стал нашей особой поддержкой и опорой. Как-то мы собирались пересадить липу и горный ильм в сад. Этот человек помалкивал, пока мы не заговорили о том, что нужно привезти специалиста по деревьям из Лондона. «Делайте, как знаете. Я не знаю, как поступил бы на вашем месте» — таков был его комментарий. Из этого мы поняли, что он возьмется за дело сам, когда расположение звезд станет благоприятным. Вскоре он призвал четверых родственников (тоже художников) и отстранил нас от дел. Деревья были аккуратно выкопаны. Он пересадил их с должной заботой о дальнейшем росте в течение двух-трех будущих поколений; укрепил их подпорками вверху и внизу и велел нам не убирать подпорок в течение четырех лет. Все вышло, как он предсказывал. Деревья уже достигли почти сорока футов в высоту и держатся совершенно прямо. Потом он залез на другой разросшийся горный ильм, подрезал его, и дерево до сих пор сохраняет тот изящный свод, который он придал ему. В свои последние годы этот человек — он дожил почти до восьмидесяти пяти лет — вспоминал, как я сейчас, свою прошлую жизнь, и событий в его воспоминаниях хватило бы на много книг, опубликовать которые оказалось бы невозможно. Он рассказывал о давних любовных историях, драках, интригах, анонимных доносах, «написанных теми, кто умел писать», и мстительных заговорах, ведшихся с восточной тщательностью. Говорил о всех разновидностях браконьерства, от покупки Cocculus Indicus[220] для отравления рыбы в прудах, до искусства делать шелковые сети для ловли форели в прудах — в том числе и в моем, одну такую сеть он оставил мне; и о решительных битвах (стрельба находилась под запретом) с жестокими охранниками в лесах лорда Эшбернхема, где можно было подстрелить лань. Его саги бывали разукрашены картинами природы, поскольку он в самом деле знал ее; ночными сценами и рассветами; возвращениями домой украдкой и придумыванием алиби, сидениями голым у камина, пока сохла одежда; о следующих сумерках, под прикрытием которых он крался утолять свою страсть. Его жена после того, как знала нас уже десять лет, ударилась в воспоминания о прошлом с верой в магию, колдовство и приворотные зелья, спрос на которые существовал до середины шестидесятых годов.

Она описала один полуночный ритуал в коттедже местной «колдуньи», когда был убит черный петух, и это сопровождалось причудливыми обрядами и словами, и «все время казалось, кто-то старается прорваться к тебе из темноты за окном. Не знаю, насколько я верю в такие вещи сейчас, но когда была еще девушкой — верила почти во все!» Она умерла, когда ей было далеко за девяносто, и до конца сохранила такт, манеры и осанку, хотя была очень низкого роста, герцогини былых времен.

Были также интересные и полезные люди из других мест. Один пу-тешественник-каменщик, помню, носил в кармане много золотых соверенов и охотно сложил нам стену; но так неторопливо, что едва не стал частью нашего окружения. Однажды мы захотели вырыть колодец напротив одного из коттеджей, он сказал, что обладает даром находить воду, и свидетельствую, что когда он держал один конец ореховой рогульки, а я другой, эта штука, несмотря на всю силу, с которой я сжимал ее, изогнулась над неисчерпаемым запасом воды.

Затем из лесов, которые все знают и ничего не рассказывают, пришли двое мрачных и таинственных детей природы. Они слышали. Они выроют этот колодец, потому что обладают «даром». Инструменты их представляли собой огромную деревянную чашу, переносной ворот с изогнутыми, гладкими, как бычьи рога, рукоятками и мотыгу с коротким черенком. Выложив кольцо из кирпичей на голой земле, они принялись поначалу руками выбирать из-под него землю. По мере того как кольцо опускалось, они наращивали его, ряд за рядом, выбирали землю мотыгой, пока яма, прямая, словно ружейный ствол, не стала настолько глубокой, что им потребовалась их Чаша, один брат внизу наполнял ее, а другой поднимал с помощью их волшебного ворота. На глубине двадцать пять футов мы нашли курительную трубку времен Якова Первого, латунную ложку времен Кромвеля, а на дне — бронзовый трензель римской уздечки.

Очищая старый пруд, который мог быть в древности мергельной ямой или входом в рудник, мы извлекли елизаветинские «кварты с пломбой», которые любил Кристофер Слай, жемчужные от паутины веков. В самом глубоком слое ила оказался превосходно отполированный неолитический топор с единственной щербинкой на все еще грозном лезвии.

Я привожу эти подробности, чтобы вам стало понятно, почему, когда Эмброуз Пойнтер сказал мне: «Напиши рассказ о временах римского владычества»[221], я заинтересовался его предложением. «Напиши, — сказал он, — о старом центурионе времен Оккупации[222], рассказывающем о былом своим детям». — «Как его зовут?» — спросил я, потому что мне легче всего двигаться от заданной точки. «Парнезий», — ответил мой двоюродный брат, и это имя мне запомнилось. Я тогда входил в Комитет путей и способов (который стал еще заниматься вопросами Общественных работ и связей), но в свой срок это имя вспомнилось мне — с семью другими зарождающимися дьяволами. Я вышел из Комитета и начал «вынашивать замысел», в этом состоянии я был «братом драконов и другом сов». Рядом с западной границей нашего участка, в маленькой лощине, идущей из Ниоткуда в Никуда, лежала длинная куча поросшего бурьяном шлака из очень древней кузницы, в ней, очевидно, работали финикийцы и римляне, и с тех пор она действовала непрерывно до середины восемнадцатого столетия. Папоротник и хвощ все еще скрывали под собой редкие железные бруски, а если углубиться на несколько дюймов в дерн, где кролики изъели траву, попадались разноцветные куски печного шлака, выброшенного в дни царствования Елизаветы. От этой мертвой арены поднимались следы дороги, пересекавшей наши поля, в этих местах она называлась «Орудийный путь» и в народе связывалась с временами Армады[223]. Каждый фут этого уголка был населен тенями и призраками. Поэтому нашим детям доставляло удовольствие разыгрывать там перед нами то, что им помнилось из «Сна в летнюю ночь». Потом один друг подарил им настоящий челнок из березовой коры с осадкой от силы в три дюйма, с которым они отправились на поиски приключений по ручью. А на близких заливных лугах лежало старое, неменяющееся Волшебное Кольцо.

Видите, как терпеливо карты тасовались и сдавались мне на руки? Древности нашей Лощины проникали во все, что мы делали под открытым небом. Земля, Воздух, Вода и Люди находились — наконец-то я это понял — в полном сговоре давать мне в десять раз больше, чем я мог охватить, даже если б написал полную историю Англии, насколько она могла касаться нашей Лощины.

Я с жаром принялся за рассказ — не о Парнезии, а историю, рассказанную в тумане балтийским пиратом, который привел свою галеру в долину Певенси и возле Бич-Хед, — где во время Войны, по слухам, торпедировали торговые суда — разминулся с римским флотом, отплывающим, предавая Британию ее участи. Этот рассказ мог послужить началом целой серии, но в нем за деревьями никто не видел леса, поэтому я выбросил его.

С рассказом о случившемся я поехал в уилтширский домик, где жили отец с матерью, и обсудил все за трубкой с отцом, он сказал — не в первый раз: «Большинство вещей в этом мире доводится до конца потому, что их благоразумно оставляют в покое». Поэтому мы стали играть в криббидж (он вырезал мне для фишек превосходного Ламу и маленького Кима), а мать тем временем работала неподалеку от нас, или каждый брал книгу, и все в полном взаимопонимании погружались в безмолвие. Однажды вечером отец ни с того ни с сего сказал: «И тебе придется наводить справки более тщательно, так ведь?» Это не принадлежало к числу моих достоинств, когда я работал в маленькой «Гражданской и военной газете».

Его замечание увлекло меня на другой ложный путь. Я написал рассказ, в котором Даниель Дефо на кирпичном заводе (у нас тогда был свой кирпичный завод, где мы обжигали кирпичи для сараев и коттеджей до нужного нам цвета) повествовал о том, как его отправили обратить в бегство короля Якова Второго[224], стоявшего тогда в устье Темзы, потому что в Англии он оказался никому не нужен. Рассказ получился добросовестно сработанным и неплохим, изобилующим достоверными сведениями, однако никаких эмоций не вызывал. Он тоже был выброшен вместе с рассказом о докторе Джонсоне, повествующем детям, как однажды в Шотландии он вышвырнул свои рыцарские шпоры из лодки к изумлению Босуэлла. Очевидно, мой гений терял свою силу на кирпичных заводах и в классных комнатах. Поэтому я, подобно Алисе в Стране чудес, повернулся ко всему спиной и пошел в другую сторону. Благодаря чему все пришло в порядок и слилось в единое целое. Начал я с норманнов и саксов. Парнезий появился потом, прямо из зарослей над финикийской кузницей; дальше последовали один за другим прочие рассказы из сборника «Пэк с холма Пак». Отец приехал навестить нас и, выслушав «Хела-чертеж-ника», написанного быстрым пером, тут же прогнал меня из-за стола и сделал описание хеловского струга. Ему понравился этот рассказ и другой, «Предосудительная вещь» («Награды и феи»), который потом он улучшил и дополнил, особенно в том, что касалось итальянского художника, фрески которого никогда не шли «глубже штукатурки». Сказал, что «благоразумное оставление в покое» к художникам не относится.

О рассказе «Бегство из Даймчерча», которым я всегда был откровенно доволен, отец спросил: «Откуда ты взял это освещение?» Оно появилось само собой. По мастерству этот рассказ и две ночные сцены в «Холодном железе» («Награды и феи») лучшие из всех моих вещей этого рода, но «Сокровище и закон» («Пэк с холма Пак») почему-то всегда казался мне тяжеловатым.

Тем не менее этот рассказ доставил мне легкое торжество. Я отнес колодец в стене замка Певенси приблизительно к 1100 году, потому что он был нужен мне там. Археологически колодца не существовало до нынешнего (1935) года, пока его не обнаружили при раскопках. Но я считаю это оправданной авантюрой. Изолированный замок должен был иметь собственный источник воды. На больший риск я пошел в римских рассказах, когда разместил седьмую когорту[225] тринадцатого легиона (Ulpia Victrix)[226] на Стене[227] и утверждал, что римляне использовали против пиктов[228] стрелы. Первое утверждение было основано на добросовестном исследовании; второе являлось допустимым предположением. Через несколько лет после того, как рассказ был написан, группа археологов, работавших на Стене, прислала мне несколько тяжелых, «убивающих» стрел римского изготовления, с четырьмя гранями, обнаруженных там, и — в высшей степени изумительно — копированную притиранием мемориальную дощечку седьмой когорты тринадцатого легиона! Получив воспитание в школе, где царила недоверчивость, я заподозрил розыгрыш, но меня уверили, что рисунок подлинный.

За вторую книгу — «Награды и феи» — я принялся в нерешительности. У меня было много сюжетов, но сколько из них будут достоверными и сколько обязанными своим появлением «индукции»? Кроме того, существует старое правило: «Когда обнаружишь, что можешь делать все, делай то, чего не можешь».

Мои сомнения рассеялись с первым же рассказом «Холодное железо», давшим мне оправдание: «Что еще я мог сделать?» — цоколь всех сооружений. Однако поскольку рассказы предстояло читать детям прежде, чем люди поймут, что они предназначены для взрослых, и поскольку им предстояло стать определенным противовесом некоторым аспектам моих ранних «империалистических» вещей, а также определенным клеймом на них, я работал тремя-четырьмя перекрывающими друг друга цветами и текстурами, которые могли то ли обнаружиться, то ли нет, в зависимости от меняющегося освещения секса, юности и жизненного опыта. Это было равносильно работе глазурью и перламутром, естественным сочетанием, в одной композиции с гризалью и чернью, стараясь при этом, чтобы не было заметно стыков.

Поэтому я перегружал книгу аллегориями, намеками и проверенными сведениями, так что мой старый Руководитель был бы почти доволен мной; вставил в нее три-четыре поистине хороших стихотворения; получился костяк целого исторического романа, который каждый желающий мог облекать плотью; я даже вставил туда криптограмму, ключ к которой, к сожалению, напрочь забыл. Работал я над книгой с громадным увлечением и понимал, что она должна получиться или очень хорошей, или очень плохой, потому что серия рассказов завершилась сама собой, как это случилось с «Кимом».

Среди стихотворений в «Наградах и феях» было одно, озаглавленное «Если», которое вырвалось из книги и какое-то время гуляло по свету. Основой для него послужил характер Джеймсона, и в нем содержались те советы, как достичь совершенства, которые легче всего давать. Механизированность века превратила стихотворение в лавину, которая испугала меня. В школах и других учебных заведениях его стали навязывать несчастным детям — что сослужило мне дурную службу, когда я встречался впоследствии с молодежью. («Зачем только вы написали эту вещь? Мне пришлось дважды переписывать ее в виде дополнительного наказания за провинность».) Его печатали на открытках, чтобы вешать в кабинетах и спальнях; истолковывали и включали в антологии бесконечное число раз, так что оно набило оскомину. Двадцать семь стран перевели его на двадцать семь языков и печатали на всевозможных изделиях.

Через несколько лет после Войны один добрый друг намекнул, что эти две мои невинные книжки, возможно, способствовали появлению «высшего каннибализма» в биографиях. Насколько я понял, он имел в виду эксгумацию едва умерших знаменитостей, преимущественно беззащитных женщин, спекуляцию вокруг их имени всевозможными игривыми предположениями и «секс» — словом, умозаключениями на потребу рынка. Обвинение было суровым; и все же я считал других главными гробокопателями в этой профессии.

Для отдыха, восстановления сил и горячо любимых забот и экспериментов в течение тех примерно шести месяцев, которые мы ежегодно проводили в Англии, у нас всегда были Дом, земля и временами ручей у подножья сада, который опустошительно разливался. Поскольку он давал воду для нашей турбины, а маленькая плотина, направлявшая его в мельничный канал, представляла собой хрупкую древность, ходить к нему приходилось часто и срочно, всякий раз в самое неподходящее время.

Непроницательные люди спрашивали: «Что вы находите для дела в деревне?» Мы отвечали: «Все, кроме времени заниматься делом».

Начали мы с арендаторов — двух-трех мелких фермеров на наших весьма немногочисленных акрах — и благодаря им узнали, что земледелие — это смесь фарса, жульничества и филантропии, губящая землю. После многочисленных, в том числе нескольких комичных, опытов мы остановились на разведении скота — бурых коров мясной сус-секской породы. За свои деньги мы хоть что-то получали от одного их вида, и они не обманывали нас. Райдер Хаггард время от времени приезжал к нам и делился своими обширными познаниями в области использования земли. Помню, я посадил несколько новых яблонь в старом саду, сад тогда арендовал один ирландец и сразу же пустил туда проворную и голодную козу. Хаггард внезапно увидел ее там однажды утром. Он обладал даром речи и очень ясно высказал, что с таким же успехом в сад можно пустить Сатану. Не помню, что — хоть и последовал его совету — он сказал об арендаторах. Приезд его всегда бывал радостью для нас и для детей, которые следовали за ним, как собаки, в ожидании «новых южноафриканских историй». Лучшего рассказчика или, на мой взгляд, человека с более убедительным воображением никогда не существовало. Мы случайно обнаружили, что каждый может легко работать в обществе другого. Поэтому мы ездили в гости друг к другу, беря с собой работу; мы даже могли совместно отделывать свои вещи — это наиболее убедительное проявление родства душ.

Меня до самой смерти удостаивал дружбой полковник Уемисс Филден, приехавший в деревню, чтобы получить в наследство красивый домик периода Вильгельма и Марии[229], в тот же день, когда мы приехали поселиться в «Бейтмензе». В душе он был полковником Ньокомом[230]; в поведении застенчивым и скромным, как старая служанка из «Крэнфорда»[231]; до восьмидесяти двух лет мог успешно соперничать со мной в ходьбе на дальние расстояния и стрелять фазанов на лету. Службу он начал в Черной Страже возле Дели и во время сипайского мятежа однажды утром, когда все офицеры брились, услышал, что некий «малыш по фамилии Робертс»[232] в одиночку захватил знамя мятежников и едет через лагерь. «Мы все высыпали. Парень скакал с весьма самодовольным видом, а конный денщик позади вез знамя. Мы приветствовали его с намыленными лицами».

После мятежа Филден ушел со службы и, поскольку имел какие-то интересы в Натале, отправился на время в Южную Африку. Потом в ходе Гражданской войны в Америке прорывал устроенную северянами блокаду и, сочетаясь браком с южанкой из Ричмонда[233], надел ей на палец кольцо из английского соверена, «потому что тогда золота в Ричмонде было не найти». Миссис Филден в семьдесят пять лет представляла собой красноречивое объяснение всех шагов, какие он предпринимал — и за которые расплачивался.

Он стал одним из адъютантов генерала Ли[234] и рассказывал, как однажды грозовой ночью, когда прискакал с депешами, Ли велел ему снять мокрый плащ и лечь у огня; и как он, пробудясь от совершенно необходимого сна, увидел, что генерал, стоя на коленях перед огнем, сушит его плащ. «Это было перед самой капитуляцией, — сказал полковник. — Мы перестали призывать стариков и взялись за младенцев. В те последние три месяца я находился среди пятнадцати тысяч мальчишек, не достигших семнадцати лет, и не помню, чтобы кто-то из них хотя бы раз улыбнулся».

Мало-помалу я стал понимать, что он был путешественником и исследователем Арктики, обладателем белоснежной Полярной ленты; известным ботаником и натуралистом; но прежде всего самим собой.

Райдер Хаггард, узнав об этом, не мог успокоиться, пока не познакомился с полковником. Они очень привязались друг к другу; связывала их Южная Африка прежних дней. Однажды вечером Хаггард рассказал нам, что его сын родился на краю зулусской, если память не изменяет мне, территории, оказался первым белым ребенком в тех краях. «Да, — спокойно произнес сидевший в углу полковник, — я и… — он назвал двоих людей — проехали двадцать семь миль, чтобы взглянуть на него. Мы давно не видели ни единого белого младенца». И тут Хаггард вспомнил тот визит незнакомцев.

А однажды к нам приехала с замужней дочерью вдова одного из командиров конфедератской кавалерии; обеих можно было назвать «нереконструированными» мятежницами[235]. Вдова как-то вспомниа дорогу и церковь возле реки в Джорджии. «Значит, она все еще стоит?» — спросил полковник, вспомнив название церкви. «Почему вы спрашиваете?» — последовал быстрый ответ. «Потому что если взглянете на спинку такой-то церковной скамьи, то можете обнаружить мои инициалы. Я вырезал их в ту ночь, когда… тый кавалерийский полк ставил в церкви своих лошадей». Наступила пауза. «Ради Бога, скажите, кто вы?» — ахнула вдова. Полковник назвался. «Вы знали моего мужа?» — «Я служил под его началом. Он один во всем корпусе носил белый воротничок». Женщина засыпала его вопросами и фамилиями давно погибших. «Уйдемте, — прошептала ее дочь. — Они тяготятся нашим обществом». И они тяготились им еще долгий час.

Люди приезжали к нам отовсюду. Из Индии, разумеется; из Кейптауна, все больше и больше после бурской войны и наших поездок туда на полгода; из Родезии, когда создавалась эта провинция; из Австралии с планами эмиграции, хотя было ясно, что профсоюзы не допустят их прохождения в парламенте; из Канады, когда пробудилось «имперское предпочтение», и Джеймсон после одного неприятного случая честил «этого треклятого учителя танцев (Лорье), который испортил весь спектакль»; с далеких островов и из колоний — люди всевозможных типов, каждый со своей жизненной историей, обидой, идеей, идеалом или предостережением.

Приезжал бывший губернатор Филиппин, который много лет работал как проклятый, чтобы навести во вверенной ему стране, какой-то порядок — хоть и — при повороте политического руля в Вашингтоне, был отправлен в отставку так бесцеремонно, как он не посмел бы уволить туземца-денщика. Я знал немало людей, чьи труды и надежды были загублены, и сочувствие мое было совершенно искренним. Его рассказ о филиппинских политических «лидерах», которые весь день писали и трубили о «независимости», а с наступлением темноты бежали к нему, дабы убедиться, что такое жуткое благодеяние ни в коем случае не будет даровано — «потому что всех нас тогда почти наверняка убьют» — был мне хорошо знаком.

Трудность состояла в том, чтобы держать эти интересы в голове раздельно; однако обращение мысленного взора к новым перспективам было полезно для политиков. Помимо этого устного экзамена неизменно имела место трудная письменная работа, три четверти которой бывали бесполезны, но ради того, что остаток, возможно, пригодится, приходилось брать на себя весь труд. Особенно в последние три года перед Войной, когда предостережения неслись сплошным потоком, а мудрецы, которым я передавал их, говорили: «О, да вы о-очень уж… радикальны».

Моя работа за письменным столом чередовалась с бурными периодами шумной публичности. Например, в конце лета 1906 года мы отправились в Канаду, где я не был много лет; о ней говорили, что она выходит из материальной и духовной зависимости от Соединенных Штатов. На нашем пароходе компании «Аллен» были первые турбины и радио. В радиорубку, когда мы шли вслепую через пролив Бел-Айл, поступило сообщение азбукой Морзе с находившегося в шестидесяти милях впереди судна той же компании, что туман вокруг него еще гуще. Молодой механик, стоявший в дверях, сказал: «С кем разговариваешь, Джек? Спроси, высушил ли он носки». И эта старая моряцкая шутка унеслась потрескиванием в туман. Тут я впервые видел работу радио.

В Квебеке мы встретили сэра Уильяма ван Хорна, начальника железной дороги «Канадиен Пасифик Рейлвей», но пятнадцать лет назад, во время нашего свадебного путешествия, он был лишь начальником отделения, потерял сундук моей жены и был вынужден поставить все отделение на голову, чтобы отыскать потерю. За что отплатил нам с опозданием, но сполна, предоставив спальный вагон с проводни-ком-негром в наше полное распоряжение, мы могли прицеплять его к любому поезду и ездить куда угодно, сколько захотим. В этом вагоне мы совершили поездку в Ванкувер и обратно. Когда нам хотелось спокойно поспать, вагон отгоняли до утра на какую-нибудь тихую товарную станцию. Когда мы хотели есть, шеф-повара в больших почтовых поездах, которым вагон оказывал честь своим подцеплением, спрашивали, чего мы желаем. (То был сезон черники и диких уток.) Если хотя бы казалось, что нам что-то нужно, это ждало нас в нескольких десятках миль. Таким вот образом и с такой помпой мы путешествовали по стране, а путешествие и процессии представляли собой бальзам на душу проводника-негра Уильяма, нашего камердинера, пестуна, сенешаля и церемониймейстера. (К тому же моя жена понимала негров, поэтому Уильям чувствовал себя совершенно непринужденно.) На полустанках многие поднимались с визитами в вагон, и мне приходилось готовить речи, чтобы выступать с ними в городах. В первом случае: «Опять депутация, Босс, — говорил Уильям, которого не было видно из-за огромного букета цветов, — и еще букеты для леди». Во втором: «Нужно выступить с речью в… Расскажите, Босс, что вы там сочиняете. Только вытяните ноги, я тем временем почищу вам туфли». Таким образом незабвенный Уильям выводил меня к публике в полном блеске.

В некоторых отношениях это была тяжелая, изнурительная работа, но я во всех отношениях был ею доволен. Мне присвоили почетную степень, первую, в университете Макджилла в Монреале. Этот университет принял меня с интересом, и после того, как я произнес высоконравственную речь, студенты усадили меня в хрупкий конный экипаж и помчали его по улицам. Один славный малыш, сидевший на его складном верхе, сказал: «Вы произнесли перед нами ужасно скучную речь. Можете сказать теперь что-нибудь забавное?» Я мог выразить только страх за сохранность транспортного средства, которое постепенно разваливалось.

В 1915 году я встретил кое-кого из тех ребят — они рыли окопы во Франции.

Никакие мои слова не могут передать той сердечности и доброжелательности, которыми окружали нас на протяжении всего путешествия. Я попытался и не смог сделать этого в письменном отчете («Письма к родным»), И меня неизменно поражало — канадцы, казалось, не чувствовали этого, — что по одну сторону воображаемой линии находились Безопасность, Закон, Честь, Послушание, а по другую царила откровенная, грубая дикость и что несмотря на это на Канаду оказывали влияние кое-какие аспекты жизни Соединенных Штатов. Свое представление об этом я тоже пытался выразить в письмах.

Перед расставанием Уильям рассказал нам о своем друге, которого снедало желание стать проводником спального вагона, «потому что он видел, что я справляюсь с этой работой, и думал, что тоже справится — просто глядя на меня». (Эта фраза портила его рассказ, словно басовитый паровозный гудок.) В конце концов, не выдержав этого, Уильям выпросил для своего друга желанную должность — «в вагоне прямо перед моим… я уложил своих людей спать пораньше, так как знал, что скоро ему понадоблюсь… Но он думал, что справится. И потом все его люди в его вагоне разом захотели спать — как всегда бывает. И он старался — видит Бог, старался — уложить всех сразу и не мог. Не мог, и все тут… Не умел. Он думал, что справится, потому что», и т. д., и т. д. «А потом удрал… удрал, и все». Долгая пауза.

— Выпрыгнул в окно? — спросили мы.

— Нет. В окно он в ту ночь не прыгал. Спрятался в чулане для веников — потому что я нашел его там — и плакал, а его люди колотили в дверь чулана и ругались, потому что хотели спать. А он не мог их уложить. Не мог. Он думал — и т. д., и т. д. «А потом? Ну, само собой, я вошел и уложил их сам, а когда я рассказал им, что было с этим жалким, хнычущим черномазым, они смеялись. До упаду смеялись… Но он думал, что справится, просто глядя, как я это делаю».

Через несколько недель после того, как мы вернулись из этого замечательного путешествия, меня уведомили, что мне присуждена Нобелевская премия по литературе[236] за 1907 год. Это была очень большая честь, совершенно неожиданная.

Нужно было отправляться в Стокгольм. Пока мы были в плавании, скончался старый король Швеции. Мы прибыли в этот город, белоснежный под солнцем, и обнаружили, что все одеты в черное, в официальный траур, что производило необычайно сильное впечатление. На другой день лауреатов повезли представить новому королю. Зимой на тех широтах темнеет в три часа, к тому же пошел снег. Половина огромного дворца находилась в темноте, потому что там лежало тело покойного короля. Нас повели по бесконечным коридорам, окна их выходили на черные четырехугольные дворики, где снег выбелил плащи часовых, стволы древних пушек и груды ядер возле них. Вскоре мы оказались в живом мире ярко освещенных коридоров и покоев, но там царила дворцовая тишина, не сравнимая ни с какой другой на свете. Потом в большой освещенной комнате усталый новый король сказал каждому подобающие случаю слова. Затем королева в великолепном траурном одеянии Марии Стюарт сказала несколько слов, и нас повели обратно мягко ступавшие придворные, тишина была такой полной, что слышалось позвякивание наград на их мундирах. Они сказали, что последними словами старого короля были: «Пусть из-за меня не закрывают театров». Поэтому Стокгольм в тот вечер сдержанно предавался своим развлечениям, и все приглушалось выпавшим снегом.

Утро наступило только в десять часов; лежа в постели в темноте, я прислушивался к резкому скрежету трамваев, развозивших людей на работу. Но устройство их жизни было разумным, продуманным и в высшей степени удобным для всех классов в том, что касалось еды, жилья, менее значительных, но более желанных приличий и внимания, уделяемого искусству. Я знавал шведов — богатых иммигрантов в разных краях земли. Глядя на их родную землю, я стал понимать, откуда у них сила и прямота. Снег и мороз неплохие воспитатели.

В то время степенные женщины, работавшие в общественных банях, мыли великолепной мыльной пеной и большими мочалками из превосходных сосновых стружек (в сравнении с ними губка кажется почти столь же грязным инструментом, как несменяемая зубная щетка европейца) мужчин, желавших наилучшего среди известных цивилизации видов мытья. Но иностранцы не всегда могли это уразуметь. Отсюда эта история, рассказанная мне на зимнем курорте глубоким, мягким контральто северянок, принадлежавшим шведской даме, которая говорила по-английски на несколько библейский манер. Вот окончание истории: «И затем она — старуха — пришла мыть того мужчину. Но он разгневался. Вошел глубоко в воду и сказал: «Уходите!» А она сказала: «Но я пришла вымыть вас, сэр». И принялась за дело. Но он перевернулся вниз лицом, замахал ногами в воздухе и сказал: «Убирайтесь к черту!» Тогда она пошла к директору и сказала: «Идемте со мной. У меня в ванне сумасшедший, не позволяет мне себя вымыть». Но директор ответил: «О, это не сумасшедший. Это англичанин. Он вымоется сам».