Глава 20

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 20

Показывает, в чем сходство между бабу и японцем; содержит крик души неверующего и объяснения мистера Смита из Калифорнии; приводит на борт корабля после соответствующего предупреждения всем, кто последует по моим стопам

Мы печально уезжаем, сдавши сердце под залог

За сосну, что смотрит в город, за доверчивый цветок,

И за вишни, и за сливы, и, куда ты ни взгляни, —

За детишек, ох, детишек, озорующих в тени!

На восток-то — через воды вдаль уходят корабли.

Из страны детишек малых, где все дети — короли.

Профессор нашел меня в самом сердце Токио, когда я в окружении девушек из чайного домика предавался раздумьям в дальнем углу парка Уэно. Мой рикша сидел подле меня, попивая чай из тончайшею фарфора с миндальными пирожными. Уставившись в голубое небо с бессмысленной улыбкой на устах, я размышлял об осле, который фигурирует у Стерна[331]. Девушки захихикали, когда одна из них завладела моими очками и, водрузив их на свой вздернуто-приплюснутый носик, принялась бегать вокруг подружек.

— Запусти пальцы в локоны стройной как кипарис прислужницы, разливающей вино, — продекламировал неожиданно появившийся из-за беседки профессор. — Почему вы не на приеме в саду микадо?

— Потому что меня не пригласили. К тому же император и императрица, а следовательно, и все придворные одеваются по-европейски… Давайте присядем и обсудим все хорошенько. Эти люди озадачили меня.

И я поведал об интервью у редактора «Токьо Паблик Опиньон». Кстати сказать, в то же самое время профессор занимался исследованиями в департаменте просвещения Японии.

— Более того, — сказал профессор, выслушав мой рассказ, — страстное желание образованного студента — получить место поближе к правительству. За этим он приезжает в Токио и согласен на все, что угодно, лишь бы остаться в столице и не упустить своего шанса.

— Чей же он сын, этот студент?

— Сын крестьянина, фермера-йомена, лавочника, акцизного. Пребывая в ожидании, он впитывает наклонности республиканца — видимо, на него влияет Америка, которая расположена по соседству. Он говорит, пишет, спорит, будучи убежденным, что сможет управлять страной лучше самого микадо.

— И он бросает учебу и начинает издавать газету, чтобы доказать это?

— Да, он способен на такой поступок. Но, кажется, это неблагодарный труд. Согласно действующему законодательству, газету могут прикрыть в любое время без объяснения причин. Мне только что рассказали, что на днях некий предприимчивый редактор получил три года самого обыкновенного тюремного заключения за то, что напечатал карикатуру на микадо.

— В таком случае не все так уж безнадежно в Японии. Однако я не совсем понимаю, как народ, наделенный бойцовскими качествами и острым художественным чутьем, может интересоваться вещами, которые доставляют такое удовольствие нашим друзьям в Бенгалии?

— Вы совершаете ошибку, если рассматриваете бенгальцев как явление уникальное. У них просто свой стиль. Я понимаю дело так: на Востоке опьянение политическими идеями Запада всюду одинаково. Эта одинаковость и сбивает вас с толку. Вы следите за моей мыслью? Вы сваливаете в одну кучу и японца, и нашего Чаттерджи только потому, что первый сражается с проблемами, которые ему не по плечу, пользуясь фразеологией студента Калькуттского университета, и делает ставку на администрирование.

— Вовсе нет. В отличие от японца Чаттерджи не вкладывает капитал в железные дороги, не печется об улучшении санитарного состояния родного города, в общем-то его даже не интересуют дары новой жизни. Подобно «Токьо Паблик Опиньон», он — «чисто политический», то есть не владеет ни искусством, ни оружием и не склонен к ручному труду. Однако, подобно японцу, он с упоением занимается политикой. Вы когда-нибудь изучали Патетическую политику? Почему все же Чаттерджи так похож на японца?

— Полагаю, оттого, что оба пьют, — ответил профессор. — Скажите этой девушке, чтобы она вернула ваши стекляшки, тогда вы сможете поглубже заглянуть в душу Дальнего Востока.

— У Дальнего Востока нет больше души. Он променял ее на конституцию, принятую одиннадцатого февраля. Но разве конституция может нести ответственность за покрой европейского платья в Японии? Я только что видел леди-японку в полном снаряжении для визитов. Она выглядела ужасающе. Вы обратили внимание на позднее японское искусство: картинки на веерах и в витринах магазинов? Вот точное воспроизведение происшедших перемен: телеграфные столбы на улицах, стилизованные трамвайные линии, цилиндры, ковровые сумки в руках у мужчин. Художник в состоянии заставить эти вещи выглядеть сносно, однако когда дело доходит до стилизации европейской одежды — эффект отвратительный.

— Япония желает занять место среди цивилизованных наций, — сказал профессор.

— Вот откуда все страсти. Можно прослезиться, наблюдая за усилиями, направленными не в ту сторону, за этим копанием в безобразном ради того, чтобы добиться признания у людей, которые белят свои потолки, красят черным каминные решетки, сами камины — в серое, а экипажи — в желтое или красное. Микадо одевается в золотое, в голубое и красное; его гвардия носит оранжевые бриджи в голубую полоску; миссионер-американец обучает молоденькую японку носить челку, заплетать волосы в косичку и перевязывать ее лентой, окрашенной синей или красной анилиновой краской. Немец продает японцам оскорбительные хромолитографии и этикетки для пивных бутылок. «Аллен и Джинтер» наводнили Токио своими кроваво-красными и светло-зелеными банками с табаком. И перед лицом всего этого страна желает шествовать навстречу цивилизации! Я прочитал всю конституцию Японии — за нее дорого заплачено ярко размалеванным омнибусом, катящимся по здешним улицам.

— Уж не собираетесь ли вы выложить весь этот вздор о японцах у нас дома? — спросил профессор.

— Собираюсь. И вот почему. В грядущем, когда Япония променяет все свое, так сказать, первородное право на привилегию быть обманутой своими соседями на равных условиях, влезет в долги за свои железные дороги и общественные работы, финансовая помощь Англии и аннексия станут для нее единственным выходом из положения. Когда обедневшие даймё снесут свои драгоценности торговцу древностями, а тот продаст их коллекционеру-англичанину; когда все японцы поголовно оденутся в готовое европейское платье; когда американцы поставят свои мыловаренные заводы на берегах японских рек, а пансионы — на вершине Фудзиямы, кто-нибудь обратится к подшивке «Пионера» и заметит: «Все это было предсказано». Тогда японцы пожалеют, что по собственной воле связались с гигантским сосисочным автоматом цивилизации. Что заложишь в приемную камеру, то и получишь, только в виде фарша, черт возьми! А теперь отправимся взглянуть на гробницу сорока семи ронинов[332].

— Все это уже было сказано и намного лучше, — отозвался профессор, но я не понял, о чем.

Расстояния в Токио измеряются минутами и часами. Сорок минут на джинрикше, если рикша бежит изо всех сил, приблизят вас к городу; еще два часа, считая от Уэно-парка, приведут к знаменитой гробнице. По пути вы не минуете великолепных храмов Шивы, которые описаны в путеводителях. Лаки, накладная бронза и хрусталь, на поверхности которого выгравированы слова «Ом» и «Шри»[333], — вещи, великолепные для обозрения, однако они не поддаются такой же изысканной обработке словом. В гробнице одного из храмов была комната с лакированными панелями и накладными золотыми листьями. Некое низкое животное по имени В. Гей сочло для себя уместным нацарапать по золоту свое никому ничего не говорящее имя. Потомки, конечно, отметят, что этот В. Гей никогда не стриг ногти и ему не следовало бы доверять что-либо изящнее свиного корыта.

— Обратите внимание на автографы, — сказал я профессору. — Скоро здесь не останется ни лака, ни золота — ничего, кроме отпечатков пальцев иностранцев. Все же давайте помолимся за душу В. Гея. Возможно, он был миссионером.

Иногда японские газеты помещают следующие объявления, втиснув их между рекламами железной дороги, горнорудной промышленности и трамвайных концессий: «Прошлым вечером доктор… совершил харакири в своей личной резиденции на такой-то улице. Мотивом этого акта послужило осложнение семейных обстоятельств». Харакири ни в коей мере не означает обыкновенного самоубийства каким-то особым способом. Харакири есть харакири, и интимное исполнение его в частной обстановке еще более отвратительно, чем на публике. Трудно себе представить, что любой из этих подвижных человечков с цилиндрами на головах и с ридикюлями в руках, добившихся собственной конституции, может в минуту душевного расстройства, раздевшись до пояса, сотворив молитву и напустив волосы на глаза, вспороть собственный живот. Когда приедете в Японию, взгляните на рисунки Фарсари, где изображается харакири, и выполненные им фотографии последнего распятия на кресте, которое имело место в этой стране двадцать лет назад. Когда будете в Пекине, попросите показать вам копию головы джентльмена, не так давно казненного в Токио. В этом образчике позднего искусства проявлена какая-то мрачная скрупулезность, вызывающая чувство неловкости. В силу определенной общности в складе ума с другими обитателями Востока японцы наделены характерной жилкой кровожадности, которая сейчас тщательно завуалирована. Однако некоторые картины Хокусая обнаруживают кое-что, доказывая, что еще недавно люди упивались открытым проявлением жестокости. Тем не менее японцы относятся к детям с нежностью, намного превосходящей это чувство на Западе, они взаимно вежливы, намного опережая в этом англичан, и предупредительны к иностранцам как в больших городах, так и в провинции. Во что они превратятся, когда их конституция поработает три поколения, знает только Провидение, которое сотворило их такими, какие они есть.

Весь мир, кажется, готов снабжать японцев советами. Некто полковник Олкотт бродит сейчас по Японии, убеждая японцев в том, что буддизм необходимо реформировать, предлагает свою помощь в этом и всем напоказ поедает рисовую кашицу, которая подается ему в чашке восхищенными служанками. Путешественник, вернувшийся из Киото, рассказывает, что всего три дня назад в великолепном Чион-Ине видел полковника в рядах буддийских монахов во время процессии, подобной той, которую я тщетно пытался описать. «Он ступал так, будто представление было организовано в его честь». Помпезность этого мероприятия вообще трудно вообразить, если вы не видели ни полковника, ни храм Чион-Ин. Оба сложены по различным канонам и поэтому, кажется, не гармонируют. Под криптомериями Никко недостает лишь мадам Блаватской с сигаретой во рту да появления мистера Кейна (члена парламента) и того, чтобы они проповедовали против греховного употребления сакэ, — тогда зверинец полон.

Однако пора что-то делать с Америкой. В Японии много американских миссионеров, и некоторые из них наспех сколачивают дощатые церквушки и часовенки, но никакая духовная убежденность этих людей не в состоянии компенсировать безобразный вид подобных построек. Миссионеры еще глубже внедряют в сознание японцев вредную идею «прогресса». Они поучают, что обогнать ближнего просто необходимо ради улучшения своего положения, да и вообще следует разбиться в лепешку в борьбе за существование. Они не проповедуют этого буквально, но их неуемная деловитость подает пример. Американец вызывает раздражение. И все же (эти строки писаны в Иокогаме) до чего обворожителен американец, чья речь очищена от дурных словечек и понижающейся интонации. Я только что встретил одного такого — калифорнийца. Он был вскормлен в Испании, возмужал в Англии, вышколен в Париже, но везде он оставался непременно калифорнийцем. Его голос и манеры были одинаково вкрадчивы, суждения — сдержанны и выражались умеренными выражениями, его житейский опыт был велик, юмор — неподдельный, а слова текли из его уст, едва их успевал отчеканить монетный двор разума. Только в самом конце беседы он несколько обескуражил меня.

— Насколько я понимаю, вы собираетесь провести некоторое время в Калифорнии? В таком случае разрешите дать вам небольшой совет. Я буду говорить о наших городах, которые все еще славятся грубыми нравами. Так вот, когда вам предложат выпить, немедленно соглашайтесь, а затем ставьте угощение сами. Не хочу сказать, что вторая часть программы настолько же обязательна, как и первая, однако она необходима для вашего полного спокойствия. Запомните прежде всего: куда бы вы ни шли, не носите с собой оружия. Люди, с которыми вам придется общаться, привыкли ко всякому. К несчастью, в некоторых районах Америки первым схватиться за оружие — вопрос жизни или смерти, равно как и обычной практики. Я знаю немало печальных случаев, которые произошли оттого, что человек, носивший револьвер, не умел им пользоваться. Вы смыслите что-нибудь в оружии?

— Н… нет, — пробормотал я, — конечно, нет.

— Вы собираетесь носить при себе револьвер?

— Разумеется, нет. Я же не самоубийца.

— В таком случае вы спасены. Но помните, что вы будете вращаться в кругу людей, которые ходят хорошо вооруженными, услышите много рассказов и небылиц по этому поводу. Конечно, вы можете послушать эти россказни, но не должны приобщаться к самой привычке носить револьвер, как бы вас ни искушали. Вы лишь ускорите свою смерть, если прикоснетесь к оружию, в котором не разбираетесь. В местах с дурной репутацией никто не размахивает оружием зря. Оно извлекается с вполне определенной целью и прежде, чем вы успеете моргнуть глазом.

— Но ведь если взвести курок первым, то можно добиться преимущества перед соперником, — сказал я, расхрабрившись.

— Вы так думаете? Смотрите! Вообще я не пользуюсь оружием, но кое-что у меня все-таки есть. Унция демонстрации стоит тонны теории. Футляр вашей трубки лежит на столе. Мои руки тоже на столе. Попробуйте воспользоваться этим футляром как револьвером, и побыстрее.

Я действовал футляром в манере, одобренной грошовыми романами ужасов: нацелился напряженной вытянутой рукой в голову моего друга. Но раньше, чем я сообразил, что произошло, футляр вылетел из моей руки, которая была перехвачена «противником» у локтя. Прежде чем до моего сознания дошло, что от моей руки нет толка, над столом раздалось четыре щелчка. Джентльмен из Калифорнии успел в одно мгновение извлечь из кармана свой револьвер и, держа оружие у бедра, четырежды нажать на спусковой крючок. Я не успел даже вытянуть руку.

— Теперь верите? — спросил американец. — Только англичанину или человеку из наших восточных штатов придет в голову стрелять сплеча, словно в мелодраме. Я разделался с вами, прежде чем вы успели изготовиться, и все оттого, что мне знаком этот фокус. Однако есть люди, которые, когда надо, разделаются со мной так же легко, как я — с вами. Им не нужно тянуться за револьвером, как пишут романисты. Оружие всегда под рукой, спереди, у второй пуговицы на подтяжках. Эти люди стреляют, не целясь, прямо в живот. Теперь понимаете, почему, если вспыхнет ссора, необходимо четко показать, что вы не вооружены. Совершенно не обязательно поднимать руки вверх. Выньте их из карманов и держите где угодно, лишь бы ваши друзья видели их. Тогда вас пальцем не тронут. А если кто-нибудь посмеет, будьте уверены, что его тут же застрелят по единодушному приговору собравшихся.

— Своеобразное утешение для трупа, — сказал я.

— Понимаю, что обескуражил вас. Однако не думайте, что на любой территории Америки люди настолько безответственны и разнузданны. Только в немногих городах, где преобладают истинно крутые нравы, необходимо не иметь при себе оружия. В других местах — пожалуйста! Многие мои знакомые в Америке обыкновенно носят при себе что-нибудь, но это просто так, в силу привычки. Они даже не помышляют прибегать к помощи револьвера, правда, если их к этому не принуждают. Беспокойство может причинить лишь тот, кто вытаскивает эту игрушку, чтобы привести веские аргументы в пользу консервирования персиков, выращивания апельсинов, раздела городских участков или прав на воду.

— Благодарю вас, — сказал я чуть слышно. — Я намереваюсь изучить это позднее. Весьма признателен за информацию.

Когда он ушел, я подумал, что, выражаясь языком, принятым на Востоке, меня, вероятно, «водили за нос». Однако не оставалось никаких сомнений относительно искусства этого человека владеть оружием, чему он нашел столь тонкое извинение.

Я представил этот случай на рассмотрение профессора. «Мы отправимся в Америку, прежде чем вы успеете заклеймить ее окончательно, — сказал он. — В Америку мы поплывем на американском корабле и скажем «гуд бай» Японии».

В тот вечер мы подбили «выручку» от пребывания в «стране маленьких детей». Мы проделали это с большей тщательностью, чем многие подсчитывают свое серебро, и вот что вспомнили: Нагасаки с его серыми храмами, зелеными сопками и изумление от встречи с новым берегом. Внутреннее Японское море — тридцатичасовая панорама проплывающих мимо нас (к нашему восторгу) серых, бурых, серебристых, словно крашеных, островков; Кобе, где мы наелись досыта, а затем посетили театр; Осака — город каналов и цветущих персиковых деревьев; Киото — счастливый, ленивый и пышный Киото; голубые стремнины и невинные развлечения Арашимы; Отсу на безбрежном озере под дождем; Миношита в горах; Камакура на берегу ревущего Тихого океана, где Великий Будда с невозмутимым видом прислушивается к шуму столетий и грохоту прибоя; Никко — самое прелестное место под солнцем; Токио — на две трети цивилизованный и вполне прогрессивный людской садок, и сложная франко-американская Иокогама. Мы освежили в памяти все эти места, сортируя и откладывая в сторону самые драгоценные воспоминания. Если бы мы задержались в Японии дольше, то могли бы испытать разочарование. Впрочем, это было бы невозможно.

— Какое впечатление вы увезете с собой? — спросил профессор.

— Девушка из чайного домика, одетая в желтовато-коричневый креп, стоит под цветущим вишневым деревом. У нее за спиной зеленые сосны, два младенца и выгнутый, как спина борова, мост, переброшенный через реку цвета бутылочного стекла, которая бежит по голубым валунам. На переднем плане маленький полицейский в мешковатой европейской одежде попивает чай из бело-голубой посуды на черном лакированном столике. Кудрявые белые облака над головой и холодный ветер вдоль улицы, — сказал я.

— Мое впечатление несколько иное. Японский мальчишка в плоской немецкой фуражке и мешковатой итонской куртке, Великий Повелитель из магазина игрушек; игрушечная железная дорога; сотни других игрушек; поля, словно намалеванные зеленой краской. Все вместе аккуратно упаковано в коробку камфарного дерева и снабжено сопроводительной инструкцией под названием: «Конституция — цена двадцать центов».

— Вы обращали внимание на теневые стороны. Стоит ли вообще записывать свои впечатления, чтобы их читали другие? Каждый должен иметь наготове собственные. А что, если я и вправду опубликую путевые заметки?

— Вы не сделаете этого, — ласково сказал профессор. — Кроме того, когда в Японии появится другой англоиндиец, здесь проложат новые сотни миль железнодорожного полотна, а порядки изменятся.

Напишите, что человек должен ехать в Японию, ничего не планируя заранее. Кое-что ему расскажут путеводители, а встречные растолкуют в десять раз больше. Сначала пускай найдет в Кобе хорошего гида, остальное пойдет само собой. Путевые заметки — это очередное проявление того необузданного эгоизма, который…

— Я напишу, что человек получит удовольствие, если отправится в путешествие из Калькутты в Иокогаму, останавливаясь по дороге в Рангуне, Моулмейне, Пинанге, Сингапуре, Гонконге. Он сможет провести месяц в Японии примерно за шестьдесят фунтов, а то и меньше. Но если он станет приобретать редкости, то погиб. Пятьсот рупий достаточно, чтобы, ни в чем себе не отказывая, прожить в Японии месяц. Главное — захватить в дорогу тысячу черутов, то есть достаточное количество сигар, чтобы дотянуть до Сан-Франциско. Сингапур — последнее место, где еще можно приобрести бирманские сигары. За Сингапуром скверные люди продают манильские сигары со странными названиями по десять, а гавану — по тридцать пять центов за штуку. Учтите, что никто не станет заглядывать в ваш багаж, пока вы не доберетесь до Фриско. Поэтому смело берите с собой по меньшей мере тысячу черутов.

— Мне кажется, что у вас очень странное чувство меры.

Это были последние слова профессора, которые он произнес на японской земле.