НОВЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Жёны Корнилова — таких красивых, пожалуй, даже у Есенина не было.

В этот раз всё удалось — то ли он стал повзрослее, то ли девушка встретилась такая, для которой Корнилова было не много и не мало — а ровно столько, сколько он и хотел.

Люда Борнштейн. Людмила Григорьевна.

Называл её: Цыпа.

Друзья часто слышали: Цыпа, пойдём домой.

Думали: вот так любовь, вот как называет умильно.

На самом деле она была не Людмила по паспорту, а Ципа Григорьевна.

Как шутил (или не совсем шутил) Есенин: еврейские девушки — лучшие друзья русских поэтов.

Родилась в Санкт-Петербурге, 30 апреля 1913 года. Когда познакомились — ей было 16 лет. В 1931 году они уже живут вместе — ему 24, ей 18.

Лицо замечательной красоты, крупное, открытое. Каштановые волосы. Вся выточенная, глазастая.

Выглядела уже в ранней юности заметно старше своего возраста.

Следующие пять лет — время стремительного взлёта Бориса Корнилова. Что бы там Ольга ни говорила, а он оказался вовсе не пропащий, не лодырь, не бездельник. И достоин вполне женской любви — горячей, юной, отзывчивой.

А то, что Люся, Цыпа, Ципа ничего, совсем ничего не умела делать по дому и готовить Боре приходилось самому — так это можно перетерпеть.

Я и вправо и влево кинусь,

я и так, я и сяк, но, любя,

отмечая и плюс и минус,

не могу обойти тебя.

Ты приходишь, моя забота,

примечательная, ко мне,

с Металлического завода,

что на Выборгской стороне.

Ты влетаешь сплошною бурею,

песня вкатывает, звеня,

восемнадцатилетней дурью

пахнет в комнате у меня.

От напасти такой помилуй

что за девочка: бровь дугой,

руки — крюки,

               зовут Людмилой,

разумеется — дорогой.

Я от Волги своё до Волхова

по булыжникам на боку,

под налётами ветра колкого,

сердце волоком волоку.

Вот как умел он писать. И вот как любил.

С ней он чувствовал себя взрослее, мужчинистее — и прекратился, наконец, этот непрестанный поединок с женщиной. Сколько можно-то?

Удача сопутствует ему и работает на него: душа танцует; хорошо.

Ему попадает от критики — а кому не попадало? были такие случаи в истории литературы? — и его тексты рассматриваются через якобы пролетарскую призму. Но в каждой эпохе обитают свои чудаки, со своей окончательной правдой — материалисты, клерикалы, пролетарии, буржуа, разница между ними не столь остра, как кажется. Корнилову досталась такая эпоха. Родись он на сто лет раньше или на сто лет позже — он почти в равной степени рисковал никогда не выбраться из своей семёновской деревни.

А здесь — выбрался, и пытался преодолеть тоску по ней (когда бы там остался, не без иронии заметим мы, так бы не тосковал):

Как медная туча, шипя и сгорая,

на скатерти белой владыча с утра,

стоит самовар — и от края до края

над ним деревенские дуют ветра.

……………………………………

Блаженство тяжёлое — яйца и масло,

холодные крынки полны молока,

и пот прошибает, пока не погасло

светило или не ушло в облака.

……………………………………

Деревня российская — облик России,

лицо, опалённое майским огнём,

и блудного сына тропинки косые —

скитанья мои, как морщины, на нём…

Это из стихотворения «Чаепитие», за которое с Корнилова не раз спросили — больно вкусно обедают у него кулаки: это и есть облик России? с самоваром и яйцом вкрутую?

Журнал «Звезда» (тот же, где годом раньше «Чаепитие» и было опубликовано) сообщает в первом номере за 1931 год: «Д. Бедный и Б. Корнилов отправляются от одних и тех же моментов “объективной реальности”, от ощущений лени, косности, застоя нашей страны, но Демьян Бедный подходит к ним как большевик — он их преодолевает своей ненавистью и своим стихотворением выкорчёвывает корни капитализма, а стихотворение Бориса Корнилова идёт по линии покорности этим ощущениям. Но и он чувствует силу революционной перестройки, и в нём стонут, предсмертно стонут те корни капитализма, которые мы выкорчёвываем…»

В том же году выходит вторая, после «Молодости», книжка стихов Корнилова. Но чтобы «Молодость», где три четверти стихов Корнилов выкинул бы теперь не глядя, не портила о нём впечатления, он называет новый сборник — «Первая книга»: ведите отсчёт отсюда, то, что раньше, — не считается.

Характерно, что редакторское предисловие к сборнику составлено так, что впору его открыть — и сразу выбросить: «Творческий путь Б. Корнилова примечателен, больше того — поучителен. Книга демонстрирует, с каким трудом автор пытается преодолевать свои творческие ошибки. Ознакомившись со стихами, мы видим, что многое ещё осталось непреодолённым. Первые годы своей творческой деятельности Корнилов увлекался “изображением природы”. В большинстве — это стихи, в которых низкий уровень мировоззрения автора не дал ему возможности осознать действительности в её сложных проявлениях, понять классовую сущность явлений и т. д. Отсюда — нередко прорываются совершенно чуждые нам интонации, когда автор, сам того не замечая, говорит с “чужого голоса”. Мировоззренческая отсталость автора не даёт автору преодолеть и ряд других творческих ошибок».

За то же самое упрекали и предыдущий сборник, и упрекнут следующий — да и ладно: книжки-то вот они, бате можно послать, мамке. У Ольки, между прочим, ещё нет ни одной такой книжки — только детская. А детская — это ничто, это и он сможет, он сможет всё — и песню, и поэму, и краснознамённую, и барабанную, и плясовую с выходом.

Тем более что редактор в предисловии меняет гнев на милость и цедит: «Темы войны, боевой готовности, песни комсомола о воздушном флоте показывают, как страница за страницей автор укрепляется в завоевании новой тематики, ускоряет начавшийся процесс перестройки».

Ускоряем процесс, ускоряем!

Ради увеличения успеха Корнилов готов на многое: с одной стороны, сам себя пнуть за стих «Чаепитие» (в стихотворении «Слово по докладу Висс. Саянова о поэзии на пленуме ЛАПП» — «…пар “чаепитий”, тяжёлый и вкусный / стоит, закрывая сегодняшний день»), с другой — множить славу по есенинским лекалам: затевая, один за другим, пьяные скандалы, дебоширя и куражась.

Вслед за «Первой книгой» выходит в том же году ещё одна — «Все мои приятели». Ловите!

Предположим вызов.

                        Военное времечко —

встанут на границах особые полки.

Офицеру в темечко

влипнет, словно семечко,

разрывная пуля из нашей руки.

Чтоб товарищ поэт особо не хорохорился, его придерживают за уздцы свои же.

1 января 1932 года в адрес Оргбюро ЦК ВКП(б) уходит докладная записка Культпропа о состоянии советских литературных журналов.

Достаётся всем — «Красной нови», «Новому миру», но особенно нас интересует «Звезда».

Культпроп раскладывает ленинградских сочинителей по полочкам:

«Каверин в “Путевых рассказах” клеветнически пишет о зерносовхозе… Ольга Форш в реакционном произведении “Сумасшедший корабль” открыто защищает реакционную буржуазную интеллигенцию…

В отделе поэзии такое же положение, как и в прозе. Пастернак, например, пишет, что вакансия поэта бесполезна, а может быть, и вредна…

Борис Корнилов в № 6 печатает хулиганские стихи (“Баллада о Билле Окинсе”). В его стихах сквозь густой чубаровский мат доносятся нотки определённого любования красотами заморских стран».

История длится месяцы и месяцы! Только 3 декабря 1932 года Оргбюро приняло лаконичное постановление «О стихах т. Корнилова в “Звезде” № 6 1931 г.»: «Признать стихи “Баллада об оккупанте Билле Окинсе” тов. Корнилова грубо неприличными, роняющими достоинство коммунистического журнала. Предложить редакции исправить ошибку».

Здесь положено броситься на защиту поэта от мозолистых рук цензуры — тем более что упомянутому рядом Пастернаку досталось вообще ни за что — потому что его слова элементарно переврали, но если спокойнее, то упомянутая баллада действительно не относится к числу удач Корнилова.

Где шатается Билл Окинс?

Чёрт дери, а мне-то что?

Он гулял по Закавказью —

покажу ж ему за то

в бога, гроб, мать…

Покажу ж ему за то.

А при чём же тут Билл Окинс,

если действует милорд?

Надо лорду

прямо в морду

и, покуда хватит морд,

в бога, гроб, мать —

рвать, бить, мять.

После таких стихов положено бить пьяным кулаком в стол, чтоб задеть тарелку с горохом, и горох полетел бы во все стороны, и пиво из кружки выплеснулось — тебе же на брюки.

Допустимо предположить, что примерно в таком состоянии эти стихи и писались.

Корнилов периодически силится взять эту бойцовскую, залихватскую, красноармейскую интонацию, но она ему не всегда даётся — потому что его истинная стихия совсем другое: ироничная, с ухмылочкой советского повесы, любовная лирика, и тут же — ужас смерти, хрупкость человеческой природы — он об этом вот.

Легкомысленная привычка описывать войну на мотив «Яблочка» — когда пуля словно семечко летит офицеру в темечко, — попади Корнилов на войну, сыграла бы с ним тяжёлую шутку: он бы ошалел от того, как всё это выглядит на самом деле.

Все его стихи о Гражданской — это воспоминания о неувиденном, о неизвестном — ему даже отец, с фронта на фронт перемещавшийся шесть лет и явно имевший что скрывать, ничего не рассказывал об этом.

Описываемое им казалось весёлым и задорным оттого, что кто-то уже сделал это за не успевшую на фронты Гражданской поросль, например, «Октябрьская»:

Тучи злые песнями рассеяв,

позабыв про горе и беду,

заводило Вася Алексеев

заряжал винтовку на ходу.

С песнею о красоте Казбека,

о царице в песне говоря,

шли ровесники большого века

добивать царицу и царя.

Процитированное — написанное Корниловым в 1932 году — делалось от ещё не ушедшего юношеского малоумия, от излишнего старания быть самым громким и самым заметным, тем более если тебе всего-навсего двадцать пять.

Он и с Маяковским прощался не без дурного задора («Письмо на тот свет»):

Мы читаем прощальную грамоту,

глушим злобу мы в сердце своём,

дезертиру и эмигранту

почесть страшную воздаём.

Он лежит, разодет и вымыт,

оркестровый встаёт тарарам…

Жаль, что мёртвые сраму не имут,

что не имет он собственный срам.

Застрелился, подумаешь! Нас, новое поколение, так легко не сломать.

На счастье, не такие строки, а совсем другие — о жертвенности и жалости — стали главными у Корнилова и принесли ему удачу.

Но непрестанная смена этих двух интонаций — залихватско-большевистско-маршевой, во все стороны постреливающей из маузера и прочих смертельных приспособлений, и другой — страдающей, предчувствующей свою собственную, личную пулю, в собственное тёплое темечко, — выворачивала душу наизнанку.

Корнилов подряд, иной раз через день, писал, к примеру, такое:

Айда, бойцы,

заряди наганы,

во все концы

шевели ногами…

Так летели вдаль они,

через все мосты,

нарядив медалями

конские хвосты.

Нарядив погонами

собачьи зады —

хватая погонями

на всякие лады.

И тут же совсем иное:

На пять километров

И дальше кругом,

Шипя, освещает зарница

Насильственной смерти

Щербатым клыком

Разбитые вдребезги лица.

Убийство с безумьем кромешного смесь,

Ужасную бестолочь боя

И тяжкую злобу, которая здесь,

Летит, задыхаясь и воя,

И кровь на линючие травы лия

Свою золотую, густую.

Жена моя!

Песня плохая моя,

Последняя,

Я протестую!

Как же ты протестуешь — вот только что так весело было: во все концы летели, наганы, хвосты… Что, не так?

В нём то и дело подозревали то кулака, то дебошира, то богему, то пьяницу — а он был просто человеком, души которого не хватало, чтобы не только осознать, но и оправдать все бешеные издержки эпохи.

Но и сбежать от неё некуда, и не очароваться ею — простому крестьянскому парню — трудно. Он-то что потерял? Пока только приобрёл!

Грохочут 1930-е, это дуракам издалека кажется всё одноцветным, кумачовым, когда кругом только РАПП и кирзовые сапоги начальства.

А РАПП, между прочим, уже отменяют: 23 апреля 1932 года ЦК ВКП(б) вынес постановление «О перестройке литературно-художественных организаций»: хлоп, и нету рапповского кулака над головой. Корнилов безусловно рад этому.

А ещё многое иное тут же, рядом, сейчас — чему и поверить нельзя.

За первую пятилетку — до 1933 года построены Харьковский тракторный, Челябинский тракторный, Турксиб, Днепрогэс, Кузнецкий металлургический, Березниковский химкомбинат, Нижегородский автозавод, Магнитка. Советская Россия отправляет одну за другой научные экспедиции в дальние концы света, уже мечтает о космосе, увлекается психоанализом и фрейдизмом, который замешивает с марксизмом — жуть, восторг, чёрт знает что.

Миллионы рабочих и крестьянских детей кинулись учиться — чьи предки за тысячу лет не учились никогда. Чтобы владеть свободным отныне и на века миром, надо взять культуру за всё минувшее тысячелетие, и за позапрошлое тысячелетие тоже, и если не даётся разом — брать нахрапом, в охапку.

Никто ещё не знает, как будет, но дух захватывает, время несётся на тебя.

Знамёна на ветру, плакаты трещат. Владыкой мира будет труд. Утро встречает прохладой.