«ГОСПОДИ, ПРОНЕСИ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Полтора месяца Корнилов не публикует ничего и не пишет, хотя кормиться ему не с чего, кроме публикаций.

Потом неожиданно, в последние дни апреля, назло всем — и Ольге, о которой идёт речь, и Людмиле тоже — выдаст солнечное, лучистое, может быть, самое счастливое своё стихотворение.

По улице Перовской

иду я с папироской,

пальто надел внакидку,

несу домой халву;

стоит погода — прелесть,

стоит погода — роскошь,

и свой весенний город

я вижу наяву.

Тесна моя рубаха,

и расстегнул я ворот,

и знаю, безусловно,

что жизнь не тяжела —

тебя я позабуду,

но не забуду город,

огромный и зелёный,

в котором ты жила.

…………………

А девушки…

Законы

для парня молодого

написаны любовью,

особенно весной, —

гулять в саду Нардома,

знакомиться —

готово…

Ношу их телефоны

я в книжке записной.

Стихотворение опубликовали в майском номере «Нового мира» — и тут же ещё одно, ностальгическое, попечальнее, но тоже на радость жёнам.

Часто вижу я воочью

наши светлые края,

вспоминаю часто ночью —

где же Аннушка моя?

Где,

в каких туманах кроясь,

опадает наземь лес,

где твоя коса по пояс,

твой берестяной туес?

……………………

Анна, слушай:

тяжело мне,

я теперь от вас вдали,

ты меня хоть мельком вспомни

и посылку мне пришли.

Шли мы вместе,

шли мы в ногу,

я посылке буду рад —

запакуй туес в дорогу,

адресуй на Ленинград.

В общем, Цыпа, когда придёт посылка с туесом — это мне, не выбрасывай в окно. И в телефонную книжку мою не лазь: если там кто-то записан одними инициалами — так это неизвестные тебе поэты, которым я помогаю… в их, скажем, становлении.

Людмила его не бросит — будет с ним до конца.

Но словно чувствуя скорый конец весны, всего этого цветенья, желанья, пения, Корнилов идёт вразнос.

Напиваясь, кричит собратьям по ремеслу:

— У нас два поэта в Союзе, двоих любит народ: меня и Пашку Васильева. А не вас!

Ему, конечно же, перед Васильевым по-прежнему ужасно стыдно.

В августе, в связи с процессом по делу «Антисоветского объединённого троцистско-зиновьевского центра», его пьянство в некотором смысле было даже уместно.

В Ленинградском отделении Союза писателей проводились собрания — раз раскрыт ужасный заговор, писатели должны принять всяческое участие в начавшейся кампании и внимательно присмотреться к своим рядам. Сосед Корнилова Зощенко (в компании Тынянова и Каверина) на собрания не являлся, за что получал нагоняй, — а Корнилова даже не звали.

Ленинградское отделение начинают разрывать склоки: группу секретаря правления Анатолия Ефимовича Горелова (Перельмана), контролирующего в числе прочего гонорары, путёвки в дома творчества и квартиры, начала давить группа его противников под руководством писателя Михаила Чумандрина, о котором мы ещё вспомним.

Горелов был главным редактором журнала «Резец», в 1936 году временно исполнял обязанности ответственного редактора газеты «Литературный Ленинград», руководил журналом «Звезда». Влияние его долгое время было безусловным. В «Резце» и «Звезде» Корнилов публиковался многократно и получением квартиры тоже был обязан в первую очередь Горелову, активно поддерживавшему именно беспартийных… Но все эти склоки! Господи, какая это мерзость.

Финальной точкой корниловских загулов станет кутёж в ресторане, в завершение которого он, у всех на виду, затушил бычок о лоб швейцара.

В октябре 1936 года Корнилов был исключён из Союза советских писателей.

Предпоследняя в их с Пашей Васильевым судьбе рифма — публикации в 1936 году.

Васильев, несмотря на жуткое письмо коллег, ещё на свободе. Более того, он публикуется подряд в нескольких номерах «Нового мира».

В десятом, октябрьском, номере вышло шумное, помпезное, в чужой манере сделанное стихотворение Васильева «Живи, Испания!» — посвящённое, естественно, испанской гражданской войне. Это была его последняя публикация:

И пусть грознее

В зареве бессонном,

Под посвист смерти,

Злой

И ледяной,

Наперекор

Наёмным легионам

Знамёна гёзов

Реют над страной!

Весь мир следит

За схваткой небывалой,

Мы зорко смотрим

В сторону твою, —

Свободы стяг,

Несокрушимый, алый,

И черви свастик

Встретились в бою.

У Корнилова, уже после исключения из Союза писателей, в одиннадцатом, ноябрьском, номере «Звезды» появляется почти такое же стихотворение под названием «Испания», тоже непонятно с чьего голоса перепетое:

И идёт гроза по людям —

что теперь довольно!

Впредь

на коленях жить не будем —

лучше стоя умереть.

Я прошу у Санчо Панса —

он в десятый раз опять

мне расскажет, что испанцы

не желают умирать.

Что за нами

наши дети

тоже выстроились в ряд,

что сегодня на планете

по-испански говорят.

Неизвестно, чего тут у них было больше: переживания об Испании — что не исключается, конечно (Васильев даже хотел туда ехать воевать, да кто б его пустил), — или последнего желания подпеть, показать, что я тоже в строю, я не отщепенец! Мы оба в строю, Пашка, Борька.

После всего написанного в советских газетах о Корнилове и тем более о Васильеве, прямо и неоднократно поименованного «фашистом», сам факт их появления в печати говорит о том, что многие в стране даже к началу 1937-го ещё не были действительно напуганы и, как ни парадоксально, воспринимали ситуацию в стране как демократическую. Публикуя Корнилова и Васильева, редакции разных изданий наглядно демонстрировали свою точку зрения: да, эти поэты оступились, были раскритикованы и наказаны, но они по-прежнему имеют право голоса — не меньшее, чем кто бы то ни был.

В двенадцатом номере журнала «Литературный современник» за 1936 год публикуется стихотворение Корнилова «Кирову», в двадцатом номере «Юного пролетария» стихотворение «Разговор» — из цикла о Пушкине.

Страна готовилась отмечать столетнюю годовщину со дня гибели великого национального поэта. Во всём этом было что-то фантасмагорическое, языческое, дохристианское — словно в честь смерти поэта решено было устроить массовое жертвоприношение, в том числе самых даровитых представителей того же литературного ремесла.

Писатель и сосед по грибоедовскому дому Михаил Слонимский предлагает Бориса Корнилова ввести в президиум празднования. Общего понимания его предложение не нашло, но доброе побуждение Слонимского (кстати, мужеством, мягко говоря, не отличавшегося), как и публикации Корнилова в разных изданиях тоже показательны.

Особенно в свете того, что председатель Пушкинской комиссии, заместитель директора Института русской литературы Академии наук СССР, литературовед Юлиан Оксман 6 ноября 1936 года был арестован.

В декабре Люда говорит: я беременна.

Самое время.

Ребёнка надо сохранить — быть может, он убережёт? Корнилов уверен, что родится сын.

Да и расстаться с беременностью в те времена было крайне сложно: ещё 27 июня 1936 года вышло постановление ЦИК и СНК СССР, запрещавшее аборты, об этом много трубили в газетах.

Так что в любом случае надо было выносить и родить сына, и значит — много, вопреки всему, работать.

О пушкинском цикле Корнилова часто пишут как об одной из его несомненных удач. Но по здравому размышлению, если перечесть эти стихи, можно, к сожалению, увидеть совсем другое.

За исключением разве что первого — вышеупомянутого стихотворения «Разговор» — остальные в целом кажутся дидактическими. «И всё несравненное это / Врывается в сладкий уют, / Качают гусары поэта / И славу поэту поют» («Пирушка», 1936) — такие куплеты Корнилов только к большевистским датам слагал в последнее время; за видимой лёгкостью ощущается вымученность, будто стихи написаны в часы мигрени — лишь бы отвязаться от них поскорее.

«…Ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла. Ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла… Боже мой, когда это закончится… Пушкин, помоги, дорогой».

Понятно, что на фоне прочей рифмованной пустопорожней пушкинианы того времени Корнилов выглядит много лучше: он физически не мог писать бездарно. Беда в том, что выглядит он хуже себя самого.

Что там настоящее, живое — так это почти не спрятанные приветы самому себе. Стихи едва ли не автобиографические. В каждом стихотворении Корнилов подаёт явственные знаки: это меня так же скоро задавят, застрелят, затопчут сапогом. Это про нас, про всё, что вы сейчас видите.

Стихотворение «Последняя дорога»:

Два с половиной пополудни…

Вздохнул и молвил: «Тяжело…»

И всё —

И праздники, и будни —

Отговорило,

Отошло,

Отгоревало,

Отлюбило,

Что дорого любому было,

И радовалось,

И жило.

………………………

И скачет поезд погребальный

Через ухабы и сугроб;

В гробу лежит мертвец опальный,

Рогожами укутан гроб.

…………………………

И вот пока на полустанках

Меняют лошадей спеша,

Стоят жандармы при останках,

Не опуская палаша.

Или совсем жуткое, «В селе Михайловском»:

Ты вспоминаешь:

Песни были,

Ты позабыт в своей беде,

Одни товарищи в могиле,

Другие неизвестно где.

Ты окружён зимой суровой,

Она страшна, невесела,

Изгнанник волею царёвой,

Отшельник русского села.

И песни были, и славно пили, теперь сиди себе тоскуй, в своей декабрьской квартире, на Грибоедова, дом девять. Одни товарищи в могиле, другие неизвестно где. Ты позабыт в своей беде.

С ума сойти.

В стихотворении «Алеко» снова, через строку, проговаривается про себя:

«Пожалуй, неплохо / Вставать спозаранок, / Играть в биллиард, / Разбираться в вине…»

«Ему называться повесой / Не внове, / Но после вина / Утомителен сон, / И тесно, / И скучно…»

«Такая худая, / Не жизнь, а калека…»

А в стихотворении «Пушкин в Кишинёве» ещё злее:

«За окном российская темница, / Страшная темнища, / Темнота…»

Злом сопровождаемый

И сплетней

И дела и думы велики, —

Неустанный,

Двадцатидвухлетний,

Пьёт вино

И любит балыки.

Пасынок романовской России.

Дни уходят ровною грядой.

Он рисует на стихах босые

Ноги молдаванки молодой.

………………………

Вы ходили чащею и пашней,

Ветер выл, пронзителен и лжив.

Пасынок на родине тогдашней,

Вы упали, срока не дожив.

Подлыми увенчаны делами

Люди, прославляющие месть,

Вбили пули в дула шомполами,

И на вашу долю пуля есть.

И на вашу, и на нашу — есть и сплетня, и лживый ветер, и пуля.

Стихи из пушкинского цикла Корнилова вышли в январских номерах 1937-го, в трёх журналах сразу — «Звезде», «Новом мире» и «Литературном современнике». Издевательство, да и только.

Всё понимали и публиковали? Или ничего не поняли и опубликовали? Никто не рассказал, как было дело. Свидетелей не осталось.

6 февраля прямо на улице в Москве был арестован Павел Васильев — шёл по Арбату в парикмахерскую, подбежали трое из чёрной машины и усадили с собой.

Последнее — человеческое, а не зверское с призывом «Распни!» — упоминание Бориса Корнилова в печати случилось 26 февраля в «Литературной газете»: Николай Тихонов будто подавал руку ему, говоря, что «Пушкин в Кишинёве» «значительно превосходит многие произведения, написанные поэтами к столетию со дня гибели Пушкина».

Однако в тот же день «Правда» пространно сообщает (пересказывая речь секретаря Союза писателей Владимира Ставского) про «вражескую группу Горбачёва» в Ленинграде — того, самого, что незадолго до своего ареста ночевал у Корнилова. Что же за вражеская группа у него была, которая до сих пор не предстала перед судом в полном составе?

Сам Горбачёв давно сидит как троцкист, боровшийся «с ВКП(б) на идеологическом фронте» (формулировка из справки УНКВД по Ленинградской области).

Ох, не надо было тогда звать его ночевать.

Корнилов не знает и, по-видимому, так до конца и не узнает, что в Ленинградском отделении Союза писателей уже подготовлены по просьбе НКВД «Материалы о представленных классово враждебных влияниях в ленинградской литературе, драматургии, критике».

О Корнилове составили записки писатель Михаил Чумандрин, оргсекретарь правления Ленинградского отделения Союза писателей Виктор Беспамятнов и… закадычный дружок, поэт, бывший сотрудник полномочного представительства ВЧК — ОГПУ в Ленинградском военном округе (с 1922 по 1930 год), член парткома того же Ленинградского союза писателей Александр Прокофьев.

Ещё в середине 1920-х писатель Чумандрин был прессовщиком завода «Красный гвоздильщик», но быстро вырос как литературный функционер, в 1927-м уже стал секретарём Ленинградской ассоциации пролетарских писателей, затем, с 1932 года, первым секретарём правления ЛАППа и так далее.

В записке Чумандрин писал, а вернее сказать, обстоятельнее всех доносил о Корнилове.

Во-первых: «Связь с норвежским консульством».

Во-вторых: «Двурушническая связь с Павлом Васильевым (в “Правде” отмежевание, на деле — самая тесная дружба. Васильев давал Корнилову директивы о том, чтобы тот всячески прокламировал “перестройку” Васильева по возвращению из ссылки и т. д.)».

В-третьих: «Близость к Бухарину».

В-четвёртых: «Контрреволюционное стихотворение “Ёлочка”, посвящённое высылке из Ленинграда “бывших” и распространявшееся Корниловым подпольно, в списках».

Наконец, в-пятых: «Хулиганское поведение в быту».

Эстафету перехватил Беспамятнов: «Поэт Корнилов, известный своим поведением в широких кругах нашей общественности, задушевный друг контрреволюционеров П. Васильева и Горбачёва, попытался напечатать в “Красной Деревне” стихотворение “Ёлочка”. Это, на первый взгляд, упадочное стихотворение — если его сопоставить с некоторыми событиями, происходившими в Ленинграде в тот момент, когда Корнилов хотел его опубликовать, — являлось откровенной классово-враждебной вылазкой».

Прокофьев ещё раз прошёлся по упадочническим тенденциям и бытовому поведению товарища.

Тот самый Прокофьев, который многие годы спустя скажет про Корнилова: «Это был такой мой друг, какого, может, больше и не было». Ну да, ну да. Сначала он был, а потом — его не было.

27 февраля новый камень упал совсем рядом: газета «Правда» тычет Елену Усиевич лицом в то, что она «подняла на щит» Павла Васильева: «Теперь… выяснилось, что Васильев — вполне сознательный злодей и враг народа».

А Усиевич ведь писала Васильева через запятую с Корниловым.

11 марта в «Комсомольской правде» Усиевич уже кается: «Я переоценила возможности Васильева к перестройке, т. е. в данном случае ошиблась. Но это не даёт повода подвергать сомнению правильность защищаемой мной в литературе линии, идущей вразрез с линией Бухарина и его подголосков».

Подголосок Бухарина — это он, Корнилов: а кто же к Николаю Ивановичу в кабинет без стука иной раз входил?

В тот же день, 11 марта, камень падает ещё ближе: арестован Анатолий Горелов — ответственный секретарь Ленинградского отделения Союза писателей, освобождённый от этой должности ещё в начале февраля, но по-прежнему руководивший журналом «Звезда». В нём совсем недавно было опубликовано стихотворение Корнилова из пушкинского цикла со словами про «российскую темницу». Они — Горбачёв, Горелов, Корнилов — не раз общались, много чего обсуждали: вот и «вражеская группа» складывается понемногу.

Или всё это ужасная чепуха?

И если всё-таки чепуха — почему она такая ужасная?

Писательница Елена Серебровская позже вспоминала, что в середине марта 1937-го Корнилов ещё выступал на филфаке Ленинградского госуниверситета, там даже вывесили стенгазету «Громобой» с его портретом. Но через несколько дней стенгазету обрежут, убрав Корнилова. Информация эта, впрочем, путаная и неподтверждённая: Серебровская пишет, что Корнилова приглашал Георгий Горбачёв. Но, как мы помним, Горбачёв был профессором Ленинградского института философии, истории и лингвистики, а забрали его ещё в декабре 1934 года.

16 марта всесторонне подготовившийся Чумандрин публикует в «Ленинградской правде» статью «Либерализм, достойный удивления», где удивляется, что Корнилов «находит слова сожаления, горечи и тоски по отношению к “бывшим”, ко всей той нечисти, которую советская власть выбросила из Ленинграда».

Далее сообщает: «Сколько в Ленинграде и Москве имеется гостиниц, ресторанов, клубов и т. д., где Корнилов имел случай проявить свой хулиганский нрав. Сколько раз милиция сталкивалась с этим “героем”. Сколько протоколов составлено на сего молодца».

Мало того: «Всё очевидней становится, как всё хуже и хуже пишет он стихи».

17 и 18 марта в Ленинградском отделении Союза писателей проходит общее собрание. Там против Корнилова ополчается поэт, переводчик, член правления Ленинградского отделения Литфонда Александр Гитович.

«И вот началась работа журналов с Корниловым, — рассказывал он. — Что же тут получилось? Работал “Лит. современник”, Михаил Эммануилович Козаков — он чрезвычайно неплохой и энергичный редактор. Что печатал там Корнилов? Это что, была работа? Здесь человека как-то учили писать лучше и менее халтурно, чем он писал раньше? Нет, просто с удовольствием стали печатать посредственные стихи Корнилова, как стихи памяти Александра Сергеевича Пушкина. Нельзя же писать молебен вместо панихиды, нельзя говорить, что медный всадник скачет на першероне».

Николай Тихонов пытается ещё раз повторить то, что уже было опубликовано в «Литературной газете»: «Мы на секции слушали стихи всех поэтов о Пушкине, лучшими были стихи Корнилова».

Гитовича это не убеждает, и он постепенно загребает шире: «…Редакция должна понимать, что такое молебен и что такое панихида? Должна или не должна? Должна! — здесь, как гласит стенограмма, зал захохотал (что ж, панихида и молебен — это располагает к веселью). — Чумандрин сказал, что там, когда кулака приходится описывать, у него находятся средства, а стихи о Кирове — это бледные, вялые стихи, и сейчас нам понятно почему. А разве мы не говорили, разве сам я не ходил к тому же Чумандрину, не ходил в партийный комитет, когда Корнилов всё это делал? А он говорил, что только двух поэтов любят — Павла Васильева и меня, — это в голос, в ресторанах, истерично кричал! Теперь ясно, почему он такие стихи о Кирове писал».

Завершает Гитович своё выступление рассказом о том, как Корнилов затушил сигарету о лоб швейцара, но классифицирует это, под общие аплодисменты, оригинально: «Это в нашей стране иначе как фашизмом назвать нельзя».

…От панихиды до фашизма — один шаг. Или наоборот…

18 марта в «Ленинградской правде» появляется статья Л. Плоткина «Высоко поднять знамя политической поэзии».

В статье перечисляются уже разоблачённые враги — и покровители Корнилова — Николай Бухарин и Анатолий Горелов, но на этот раз отдельно поименован и он сам, автор «бездарных вирш». «Лик Корнилова — лик кулацкого последыша, ненавидящего нашу социалистическую действительность лютой ненавистью. Понятно, почему Бухарин восхвалял Корнилова»; «Творчество Корнилова глубоко враждебно социалистической культуре», — чеканит Плоткин.

Статью эту заказал ленинградский НКВД.

Корнилову надо было брать билет и бежать. Куда угодно, в любую керженскую деревню. Забраться там под полок в бане и лежать не дыша. Зачем остался дома? Чего дожидался? Парализовало?

19 марта 1937 года за ним пришли.

Он сидел за столом и перебирал бумаги. Может быть, в который раз перечитывал статью Плоткина: «…это всё? — думал, — или ещё не всё? А что будет с мамой, с батей — когда прочтут? Что они подумают?»

Дверь гостям открыла Люда.

Корнилов спокойно встал и не спеша надел рубашку с запонками и галстуком.

Пока шёл обыск, в квартиру Корнилова, как в мышеловку, угодил ещё один его закадычный приятель — поэт Иван Приблудный, в своё время друживший ещё с Есениным.

В те мартовские дни Приблудный оказался в Ленинграде — и сразу поехал к Борьке: есть где перекантоваться, да и поесть тоже.

У дверей корниловской квартиры стоял сотрудник НКВД: «Вам куда? Не положено!»

Приблудный — ражий украинский парень, воевавший в Гражданскую у Котовского, — сгрёб сотрудника и убрал с пути.

— Боря! — зашумел. — Что за ерунда творится? Где ты, Боря? Тут надо разобраться, граждане-товарищи, Боря — всем известный в Союзе поэт!

У Приблудного отобрали паспорт и отправили вон.

На следующее утро Приблудный получил паспорт в управлении НКВД. В Ленинграде его не тронули — он там никому не был нужен. Арестовали его уже в Москве. По другому делу.