ТОЛП БУРУН, ИЛИ ЧЕГО СТЕСНЯЮТСЯ ЖЕРЕБЦЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мариенгоф был одним из самых издаваемых поэтов той эпохи. С 1918-го, всего за четыре года, у него вышло восемь книг стихов. В то время как большинство поэтов и одну не могли издать. У Маяковского — шесть сборников опубликовано за тот же период. Больше, чем у Мариенгофа, появилось книг только у Демьяна Бедного и Блока.

Поэтические сборники Мариенгофа внимательно изучались, передавались из рук в руки. Уже тогда о нём и о Есенине, конечно, начали писать книги, и сами они, конечно же, поспособствовали изданию этих книг.

Орден имажинистов стремительно стал самой известной литературной группой в стране.

В провинциальной, а то и зарубежной прессе к имажинистам относили всех подряд — в том числе и Маяковского.

Газета «Известия ВЦИК» с возмущением писала: «Имажинизм <…> пошёл дальше и глубже. Вчера он, можно сказать, безраздельно участвовал в области поэзии, а сегодня уже переселился в беллетристику, выступая под именами Борис Пильняк, Всеволод Иванов <…> и прочих подражателей имажинизму, которых достаточно и в среде пролетарских поэтов».

Может показаться, что «Известия ВЦИК» слишком широко загребают, но лучше задуматься о влиянии имажинистов, в том числе Мариенгофа на раннюю советскую прозу и на пролетарскую поэзию — тема очень любопытна и крайне плодотворна, просто никто не догадался поискать в этом направлении.

Несмотря на критические нападки в центральной прессе, имажинисты обращались по различным вопросам напрямую к большевистским вождям, а то, что Луначарский обижался, — ну так это его дело.

Вскоре имажинисты уже владели двумя книжными лавками, кинотеатром, тремя литературными кафе (причём «Стойло Пегаса» Моссовет освободил от большинства налогов, и работало оно, в отличие от всех московских заведений, не до 24 часов, а до трёх утра) и двумя издательствами — размах!

Мариенгоф и Есенин с какого-то момента и быт имели вполне себе буржуазный. Будущая жена Мариенгофа — Анна Никритина — вспоминала, как заходила к ним в квартирку: «Есенин и Мариенгоф жили одним домом, одними деньгами. Оба были чистенькие, вымытые, наглаженные. Я бы не сказала, что это было похоже на богему <…> Одевались они одинаково: белая куртка, не то пиджачок из эпонжа, синие брюки и белые парусиновые туфли».

О том же не без вызова вспоминал и Мариенгоф: «У нас три комнаты, экономка (Эмилия) в кружевном накрахмаленном фартучке и борзой пёс (Ирма). Кормит нас Эмилия рябчиками, глухарями, пломбирами, фруктовыми муссами, золотыми ромовыми бабами».

В Мариенгофе тогда, видимо, проснулся его хозяйственный отец.

Когда потом начали выдумывать и писать, что имажинисты, а в первую очередь Мариенгоф, споили и растлили чистейшего Есенина, — это было не просто ложью, а меняло реальную картину с точностью до наоборот.

Мариенгоф рассказывал, что они оба были «необыкновенно увлечены образцовым порядком, хозяйственностью, сытым благополучием» — при всём том, что Есенин ни с одной из своих жён общего хозяйства так никогда и не завёл: напротив, сразу бежал сломя голову, едва начинались «занавесочки» и «скатёрки».

Поэтический образ и Мариенгофа, и Есенина радикально противоречил их быту: по стихам и выступлениям судя, ночевать эти молодые люди должны были в милицейских участках или в психиатрических лечебницах, питаться подножным кормом, передвигаться в одном седле на загнанном Пегасе.

А Мариенгоф и Есенин в июле — сентябре 1920-го совершили гастроль в личном салон-вагоне по стране, в которой ещё, между прочим, не закончилась Гражданская война. Причём маршрут гастроли — Москва, Ростов-на-Дону, Кавказ, Закавказье — назначили себе лично.

Афиша их выступления в Ростове выглядела так:

«Первое отделение. Мистерия.

1. Шестипсалмие. 2. Анафема критикам. 3. Раздел Земного шара.

Второе отделение.

1. Скулящие кобели. 2. Заря в животе. 3. Оплёванные гении.

Третье отделение.

1. Хвост задрала заря. 2. Выкидыш звёзд.

Билеты расхватываются».

Хохотали, наверное, целый вечер, пока составляли.

— Не засадят нас в околоток, Толенька?

— Обойдётся, Вяточка.

Черти драповые, как сказал бы Горький. Тем более что билеты действительно расхватывались: поэты сняли только в Ростове за одно выступление куш в 150 тысяч рублей!

Новочеркасская газета в ужасе напишет: «Товарищи! Новочеркасские граждане! К вам едут люди, чтобы плюнуть вам в лицо… Они — имажинисты… В поэме главного имажиниста Мариенгофа “Магдалина” поётся о том, что он придёт к ней в чистых подштанниках и будет искать уюта в её кружевных юбках, поётся о слученной суке, о жеребцах, которые делают то, о чём постыдятся сказать сами же жеребцы. И это в театре имени Свердлова! Неужели же эти шарлатаны, или сумасшедшие, или преступники — всерьёз совершают по России какую-то культурно-просветительскую командировку?.. И эта мерзость будет совершаться в театре — Ленина? Троцкого? Луначарского?»

Слава же! Слава! Когда ещё поэты вызывали такую ярость?

«Имажинисты — выкидыши буржуазного строя, прыщи на светлом лике революции», — писал в те же дни в воронежской газете «Огни» некто А. Г. Плетнёв. И в той же газете другой автор, Н. И. Григорьев, писал противоположное: «Ни одно из литературных направлений в революционную эпоху так ярко не выявило себя, как имажинисты».

Известность имажинистов перехлестнула за границу Советской России, и каждое эмигрантское издание считало своим долгом высказаться по поводу этой компании.

«Имажинисты, которые нынче установили диктатуру в Москве, — писала пражская газета «Воля России», — диктатуру самую настоящую и чувствительную, — представляют собой своеобразное и показательное явление для современной литературы Москвы».

В Политехническом музее проводился конкурс на лучшие стихи: должны были участвовать Адалис и Марина Цветаева, Андрей Белый и Владимир Маяковский, десятка два имён.

Поэт Т. Г. Мачтет записывал разговоры накануне:

«Сегодня на устном журнале мы спорим о предполагаемых победителях.

— Ну, конечно, Есенин, Мариенгоф и Шершеневич…»

Правда, имажинисты вообще не явились, посчитали это лишним: они и так уже всех победили.

В 1920-м, 4 ноября, в том же Политехническом, на очередном, подсчёту уже не поддающемся, поэтическом концерте (это был «Суд над имажинистами», который вёл Валерий Брюсов) четыре молодых человека, под восторженный грохот толпы, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, читали свой «Межпланетный марш»: «Вы, что трубами слав не воспеты, / Чьё имя не кружит толп бурун, — / Смотрите — / Четыре великих поэта / Играют в тарелки лун».

Четыре поэта — это Мариенгоф, Есенин, Шершеневич и примкнувший к ним Грузинов, хотя при иных обстоятельствах четвёртым мог стать Кусиков или Ивнев.

Они играли, их имена кружил толп бурун, а если не хватало ощущения величия — добирали шумихой и бравадой.

Они шили пальто и костюмы у самого дорогого московского портного Деллоса и щеголяли в них — в нищей Москве. А цилиндры! Все помнят, что у Есенина в стихах появляется цилиндр. Так он и Мариенгоф действительно купили цилиндры (однажды закатившись на три дня в Питер) и потом в них ходили, ошарашивая прохожих. Глянцевые цилиндры, пальто от Деллоса с широкими меховыми воротниками и лаковые башмаки плюс к тому.

Имела компания и своё постоянное место для развлечений — подпольный салон Зои Шатовой.

Позже это место было описано Булгаковым в «Зойкиной квартире» (а Мариенгофа, по мнению ряда исследователей, тот же Булгаков спародировал под именем Ивана Русакова в «Белой гвардии»).

Причём Есенин и Мариенгоф были не просто завсегдатаями салона, но и доставляли туда, при помощи одного своего товарища, кишмиш, урюк, муку и так далее — проще говоря, занимались спекуляцией и проворачивали различные экономические комбинации. Так что Вятка и Толя являлись подельниками в самых разных смыслах.

Когда салон накрыли чекисты и арестовали всех находившихся там, советская пресса писала: «…у Зои Павловны Шатовой всё можно было найти. Московская литературная богема — Мариенгоф и все его друзья — весело распивали “николаевскую белую головку”, “старое бургундское и чёрный английский ром” <…> здесь производились спекулянтские сделки, купля и продажа золота…»

В «Романе без вранья» Мариенгоф о салоне упоминает, но тот момент, что они были «в деле», аккуратно обходит. В романе «Бритый человек» тоже есть отличные страницы с пародийным описанием салона, но и тут без конкретики.

Они могли бы загреметь тогда, получить реальные сроки — но всё-таки знаменитые поэты, знакомства, то-сё… Вскоре вышли на свободу, счастливые донельзя…

Молодость их — удалась безусловно. На тот момент они отыграли у судьбы максимальное из возможного.

Новый, 1921 год имажинисты встречают в Большом зале Политехнического музея (970 мест!), куда битком набиваются поклонники, и поэтическая банда всю ночь их веселит и удивляет.

Михаил Кольцов, тот самый легендарный журналист, писал тогда в «Правде»: «Раньше Новый год встречали с цыганами, с Балиевым, с румынским оркестром. А теперь — пожалуйста, тоже весело: “Встреча Нового года с имажинистами. Билеты продаются!”».

Образно говоря, они и были цыганами. То есть самим им казалось, что они создают новое искусство, которое станет центровым в Советской России — а их воспринимали, как разноцветный, накативший чёрт знает откуда чудной табор.

Это противоречие — между личным ощущением своей роли и восприятием их публикой и властью — постепенно нарастало. Но надежда докричаться, объясниться, понравиться оставалась.

В январе 1921-го, как новогодний подарок, выходит книга о них А. Авраамова «Воплощение: Есенин — Мариенгоф».

«Случайно зайдя в кафе “Союз поэтов”, — пишет автор, — только что вернувшись из полуторагодовых скитаний по провинции — впервые услыхал, как читают свои стихи Есенин и Мариенгоф: это было откровением — так вот он преодолённый (не первозданный) хаос верлибра; вот он воочию наяву сбывшийся сон…»

Дальше автор предлагает сравнить стихи Мариенгофа и Есенина:

«…и если вы музыкант, вспомните Баха и Генделя: у одного самодовлеющая красота архитектоники и глубоко захватывающий лиризм — у другого суровый эпос, холодный до жгучести и полное подчинение архитектоники — выразительности. Но оба — недосягаемые колоссы, с величавой простотою повествующие о делах мира сего и о духовном мире — равно величественно, равно гениально.

Таковы колоссы имажинизма: Есенин — Мариенгоф, пророки величайшей Революции, творящие на грани двух миров, но устремлённые — в великое Будущее».

До такого стоило дожить! Ах, если бы эти слова мог прочесть отец. Хоть кто-нибудь из родных мог бы увидеть это — Мариенгоф ведь к тому моменту был сиротой. Возможно, близость его к Есенину объяснялась и этим тоже: да, у Толи имелся сводный маленький брат, в Пензе жила сестра Руфина — но близкой взрослой-то родни не было.

Критик Л. Повицкий констатировал в главном на тот момент советском журнале «Красная новь»: «Нет имени в стане русских певцов и лириков, которое вызывало бы столько разноречивых толков и полярных оценок, как имя Мариенгофа».

Когда замзава Агитпропом Я. Яковлев по поручению Сталина делал обстоятельную докладную записку о ситуации в литературе, среди двадцати основных имён самых видных советских писателей (Горький, Городецкий, Асеев, Маяковский, Пастернак, Эренбург, Всеволод Иванов, Пильняк, Зощенко, Есенин…) он, естественно, называет Мариенгофа. Без него картина была немыслима.

В 1921 году выходит альманах «Поэзия большевистских дней» в общедоступной всероссийской библиотеке «Книга для всех» — там 17 поэтов, и наряду с Блоком, Белым, Эренбургом, Пастернаком, Каменским, Ивневым, Орешиным и Есениным — естественно, Мариенгоф.

Он наверняка был уверен тогда, что его место в русской поэзии неоспоримо.

«И будет два пути для поколений, — писал Мариенгоф в посвящении Есенину, — Как табуны пройдут покорно строфы / По золотым следам Мариенгофа / И там, где оседлав, как жеребёнка, месяц, / Со свистом проскакал Есенин».

Таких поэтов, как Пастернак или Мандельштам, они вообще всерьёз не воспринимали: кто это? «Вы плохой поэт, у вас глагольные рифмы!» — презрительно отчитывал Есенин Мандельштама. «У человека лирического чувства на пятачок, темка короче фокстерьерного хвоста, чувствование языка местечковое», — цедил Мариенгоф про Пастернака.

«Вот дайте только срок, — говорил в 1921 году Пастернак Мачтету, — и года через два… такую панихиду устроим, всем этим Шершеневичам и Мариенгофам».

Здесь важно не то, что Пастернак в чём-то оказывается прав, — а то, что в 1921 году он говорит про имажинистов с позиций человека, пока им явно проигрывающего и мечтающего отыграть своё.

Лиру Мариенгофа высоко ставил гениальный Велимир Хлебников и прямо признавал, что тот оказал на него большое влияние. Тем более что это Мариенгоф с Есениным нарекли его Председателем Земного шара, — они тут, а не футуристическая братия, позабывшая собрата в Харькове, являлись распорядителями (и заодно издателями — помимо совместного сборника «Харчевня зорь», ещё и поэма «Ночь в окопе» Хлебникова вышла у них; больше блаженного Велимира давно никто не печатал).

Всерьёз считаться — из живых — имажинистам приходилось только с Маяковским да с Брюсовым — в силу его почтенного возраста. Но и этих пытались клюнуть при всяком удобном случае.

«Известия ВЦИК» печатали такие объявления: «Сегодня ассоциация вольнодумцев устраивает поэтический бой имажинистов Есенина, Мариенгофа и Шершеневича против всех литературных школ, течений и направлений. Вызываются: символист Брюсов, футуристы, пролетарские поэты и акмеисты (если таковые ещё имеются)».

В журнале «Студенческая мысль» советский критик П. Зырянин напутствовал студентов, увлекающихся поэзией: «Отсутствие ритма современности, вялость и бледность — вот поэтические болезни, от которых очень многим из наших поэтов надо лечиться, принимать внутрь большие дозы…» — далее вопрос, кого он назовёт? — отвечаем: «большие дозы стихов», стихов Маяковского, Есенина, Мариенгофа и ещё почему-то Зенкевича (о котором мы ещё вспомним).

Сравните с польской прессой, которая писала о лучшей советской поэзии, называя три главных имени: «Кое-кто слыхал, конечно, кое-что об “апофеозе большевизма” в произведениях Блока, о кощунстве и других ужасах в произведениях Мариенгофа и Есенина, но <…> в этих произведениях рядом с несомненными странностями сверкает чистейшая струя вечной красоты в новых и бесконечно разнообразных образах и формах».

Мариенгоф (совместно с художником Якуловым, который, конечно, погоды не делал) и без Есенина собирал на своё выступление Колонный зал Дома союзов.

«Никогда ещё, вероятно, стены дома не видели такого количества публики <…> Это были юные и бурнопламенные студенты <…> заполнившие зрительный зал задолго до наступления диспута», — отчитывалась пресса.

Парадоксальным образом Мариенгоф, Шершеневич и Есенин в те годы заменяли собой для московской публики то, что сегодня назвали бы «гламуром».

Публике всегда хочется быть модной — имажинизм был «трендом», выполненным с известной долей безупречности.

Отличие «гламура» имажинистов от любого другого гламура — только в одном. Они умели торговать своей поэзией, как услугами стилистов, перчатками, шампунем — но впаривали при этом сложнейшие по образному ряду и безупречно организованные с точки зрения формы стихи.

То есть имажинисты ту часть своей публики, что просто «велась» на моду, — обманывали. Но это хороший обман, красивый.

Революционная поэзия началась не с рабочих роб и не с будёновки — она началась с дендизма: лакированные ботинки, трость, изящные рифмы и непрестанные разудалые и — стильные! — скандалы молодых поэтов.

А как Мариенгофа любили женщины — в том числе сочинительницы! Поэтесса Сусанна Мар первый сборник стихов называет «АБЭМ», зашифровав в названии книжки имя любимого поэта и обожаемого мужчины.

У них был роман, и Сусанна ради Мариенгофа рассталась со своим мужем — тоже поэтом Рюриком Роком.

Осушить бы всю жизнь, Анатолий,

За здоровье твоё, как бокал.

Помню душные дни не за то ли,

Что взлетели они словно сокол.

Так звенели Москва, Богословский

Обугленный вечер вчера ещё…

Сегодня перила скользкие —

Последняя соломинка утопающего.

Ветер, закружившийся на воле,

Натянул, как струны, провода.

Вспомнить ли ласковую наволоку

В деревянных, душных поездах?

Только дни навсегда потеряны,

Словно скошены травы ресниц,

Наверное, так дерево

Роняет последний лист, —

так писала Мар, и в каждой строке её слышен по-женски преломлённый голос Мариенгофа.

После таких примеров можно спокойно умолкать.