МАРИЕНГОФ И ДРУГИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Но мы продолжим.

Ему мучительно подражали молодые поэты — наследники имажинистов, которые как грибы росли в первые послереволюционные годы по многим городам Советской России.

Показателен в этом смысле сборник 1923 года «В кибитке вдохновенья» четырёх питерских поэтов: И. Афанасьева-Соловьёва, Семёна Полоцкого, Владимира Ричиотти и Григория Шмерельсона. Несмотря на то, что в центре имажинизма стояли как минимум Есенин, Шершеневич и Мариенгоф (на звание четвёртого мушкетёра поочерёдно претендовали, как было сказано выше, Ивнев, Кусиков и Грузинов), все четверо молодых и основных имажинистов Северной Пальмиры — натуральные эпигоны одного только Мариенгофа. Они, как ни удивительно, были зачарованы им куда больше, чем Есениным.

Вот Афанасьев-Соловьёв:

Золотым килем прорезывает солнце

Пенящуюся глубину.

Эти строки, как через сито, цедит

Новая жёсткая любовь.

Эй, головы клоните ниже,

Город кротко собакой лижет

Наши новью прорастающие следы.

Здесь всё от Анатолия Борисовича. Чтобы уловить интонацию, процитируем, к примеру, такое стихотворение Мариенгофа (посвящённое Есенину):

Утихни, друг. Прохладен чай в стакане.

Осыпалась заря, как августовский тополь.

Сегодня гребень в волосах —

Что распоясанные кони,

А завтра седина, как снеговая пыль.

Афанасьев-Соловьёв, правда, сочиняя свои белые, нерифмованные стихи, вовсе, кажется, не понимает, что Мариенгоф как раз рифмует изощрённо: это, чаще всего, ассонирование с ударением на разные слоги (в данном случае: «тополь — пыль», «стакане — кони»).

Вот Семён Полоцкий:

Опять:

У озера,

Где паруса и чайки —

Необычайное свидание друзей.

Иль это только парусник висков

Оснащивают белые ладони,

И лишь воспоминания поэма —

Распластанная чайка

На столе.

Это стихотворение составлено как минимум из нескольких текстов Мариенгофа:

стихотворения «Кувшины памяти» (обратите внимание на строчку: «Льдины его ладоней белое пламя сжимают лба» — идентичную ладоням Полоцкого, сжимающим парусник висков);

поэмы «Друзья» (описывающей необычайное свидание Есенина, Ивнева, Шершеневича и Мариенгофа: «Опять вино / И нескончаемая лента / Немеркнущих стихов») и выше процитированного посвящения Есенину: например, вторая его строфа:

Безлюбье и любовь истлели в очаге.

Лети по ветру, стихотворный пепел!

Я голову — крылом балтийской чайки —

На острые колени

Положу тебе.

У Полоцкого та же беда — он не обратил внимания на то, насколько остроумно распоряжается ассонансной рифмой Мариенгоф. Посему питерский подражатель уверенно едет по тому же маршруту на ладье белого стиха.

Следом в сборнике идёт Владимир Ричиотти, хотя бы приблизительно понявший принцип рифмовки Мариенгофа:

О, родина, где свищут филины,

Рокочут псы, раскачивая муть,

Приди звенеть рожком автомобильным

И черпать фонарём растёкшуюся тьму.

Колоколов протяжен голос

(Так надоедлив звонкий шмель).

Птенцу до клетки путь не долог,

Как и разбойнику к тюрьме.

Прежде всего тут обращает на себя внимание фирменный приём Мариенгофа — неожиданные скобки. Сравните, например, с его поэмой «Разочарование»:

Всему есть свой черёд

(Я думаю, его установило солнце)

И опытный ловец

В конце концов

Приводит на аркане

В конюшню

Ветрокопытного коня.

Но дело, конечно, не в скобках и даже не в заёмной интонации, а в том, что если у Полоцкого даже чайка прилетела от Мариенгофа, у Ричиотти — все ключевые слова не столько из русского языка, сколько из того же Мариенгофа: и колокола, и автомобили, и фонари (ну, вот пример навскидку из Анатолия Борисовича: «И снова полыхает перстень / На узком пальце фонаря» — механика создания образа с фонарём в центре ровно та же, что у Ричиотти).

И, наконец, Григорий Шмерельсон:

Снопами связаны недавние стихи

и крепко будут биты —

пока железом кованная

рука

перед зерном не дрогнет.

Втоптать тяжёлою ногою асфальт —

(Нетронутая свежесть манит).

Не всё ль равно,

познать ли радость

иль острой болью резать!

Здесь и примеров из Мариенгофа приводить не стоит, оттого что всё ясно и так: перед нами парад его чистейших эпигонов.

Поэт с собственной, увлекающей и зачаровывающей манерой — которую хочется примерить к себе, — это уже очень и очень много.

Увесистую тень Мариенгофа безо всяких натяжек можно найти у многих молодых поэтов той поры.

Пролетарский поэт Михаил Герасимов, пожалуйста — да не смутит вас совсем иное смысловое наполнение, в данном случае оно никакого значения не имеет:

Я писал на листах котельных,

Макал в загранку трубу,

Меня лишь птицы хмельные

Звали в даль голубую.

……………………

Мельканья молний смелых

Над лесом труб и голов,

Это — стрелы

Наших огненных строф.

Пролетарии всерьёз думали, что могут имажинистские фраки, трости и цилиндры примерить для исполнения своих производственных нужд. Звучит у них это всё, конечно, диковато.

Другое, того же автора:

Ты весь закованный во брони,

А дымом в небо вознесён,

Туда, где заревые кони,

Где тает твой железный звон.

Зачем в зарю твои зарницы

Взлетают призраком седым.

Звёзд золотистые ресницы

Отравный разъедает дым.

Здесь и кони заревые прискакали от Мариенгофа или Есенина, и «золотистые ресницы звёзд», так идущие пролетарию, тоже взяты внаём.

А здесь уже, у того же Герасимова, чистейший Мариенгоф, буквально, но не осмысленно спародированный:

Мы кричим:

Нет, не легко распались

Каменные вериги Кремля!

Раны и опухоль не опали,

И в кровавых подтёках земля.

Не листопадными бульварами

Иссечено тело Москвы

И предместий,

То кнутовыми язвами старыми

Сочится до каменных костей.

(Оцените типичный ассонанс Мариенгофа: «предместий — костей», который, впрочем, в стихах Герасимова смотрится, как брошь на блузе.)

Другой видный пролетарий тех лет — Василий Александровский. Начал он почти одновременно с Мариенгофом, но помыкался-помыкался в поисках подходящей интонации и к 1923 году запел так:

Бешено,

Неуёмно бешено

Колоколом сердце кричит:

Старая Русь повешена,

И мы — её палачи.

Слава солнечной казни,

Слава корявым рукам,

Кто в себя не вмещает Разина,

Пусть и мне даст кличку: хам.

«Бешено», «неуёмно» — всё это словечки Мариенгофа, ну и сама мелодия его, например, отсюда:

Сам попригрел периной

Мужицкий топор, —

Молимся тебе матерщиной

За рабьих годов позор.

Или, на выбор, отсюда:

Дикие кочевые

Орды Азии

Выплеснули огонь из кадок!

Отомщена казнь Разина

И Пугачёва

Бороды выдранный клок.

Или из поэмы «Анатолеград»:

Говорю: идите во имя меня

Под это благословенье!

Ирод — нет лучше имени,

А я ваш Ирод, славяне.

Вот третий видный пролетарский поэт Сергей Обрадович со стихотворением 1922 года, которое начинается так:

На роду суждено измерить

Мутное забытьё дорог.

Вновь у каждого наглухо к сердцу двери

И тот же за порогом бог.

И над сердцем, когда-то неистовым —

Чад полупотухшей свечи.

Кто там? Кто в бездорожье мглистом

О гибели моей кричит?

Здесь поровну замешаны есенинская «Исповедь хулигана» («Не каждый умеет петь, / Не каждому дано яблоком / Падать к чужим ногам») и, опять же, Мариенгоф, с его риторическими вопросами как приёмом:

Неужели не грустно вам?

Я не знаю — кто вы, откуда, чьи?..

Это люди другие, новые —

Они не любили её величье.

(Поэма «Застольная беседа»)

Или, его же:

Шумы несём мы в вёдрах,

На грузовиках катим боль —

Кто этот мудрый отрок

Бежит от тебя в поле? —

ну, то есть бежит на бездорожье пролетарского пиита Сергея Обрадовича.

Странно, что Обрадович официально не примкнул к имажинистам, потому что по сути он был ими захвачен и повязан:

Сентябрь. В полях — скупые росы,

Печальный журавлиный всхлип.

Заржавленного листопада россыпь

От рощи ветры нанесли.

Заткали лысину дороги

Узоры за моим окном,

Облизывая у прохожих ноги

Сухим и жёстким языком.

Вылитый Мариенгоф и очередной пролетарий Георгий Якубовский.

Вот наугад выхватываем из его пролетарских поэз:

Там город —

Хищен и лют,

Зверь сильный

Тяжко пьян,

На перекрёстках стальных дорог,

Хрипя, задыхаясь, спеша,

Ждёт отвердевших усилий

Творог.

Лексический строй заёмный, ассонансные рифмы, естественно, тоже: «дорог — творог», и ещё «усилий — сильных», только Якубовский глуховат к языку и не знает, что это однокоренные слова, их рифмовать нельзя.

Ещё из Якубовского:

Над бульваром фонари —

Как серебряные голуби.

А вдали огней багряных

Раны цедят кровь

В улиц жолобы.

Такого у Якубовского — полно.

(Мало того что здесь фирменные «фонари», Мариенгоф ещё последовательно писал «чёрт» как «чорт» и «чёрный» как «чорный» — чтоб это «о» буквально засасывало, отсюда Якубовский заключил, что «жёлобы» тоже звучнее через «о».)

Причём все вышеназванные сочинители в начале 1920-х воспринимались как основная надежда новой советской поэзии, от них ждали прорыва — а они плелись, путаясь в ногах, за Мариенгофом.

Подобные примеры можно ковшом черпать у Григория Санникова и Владимира Кириллова, и у многих, нами здесь не учтённых и не названных.

Жестикуляцию Мариенгофа можно обнаружить и у тех поэтов, которые традиционно относятся к есенинскому кругу, — например у Павла Васильева.

Пример из ранних стихов:

А ночью неуклюжею лапой,

Привыкшей лишь к грузу сетей,

Ищет женщину, рыбьим запахом

Пропитанную до костей.

 …………………………

И луна — словно жёлтый гребень,

Запутавшийся в волосах.

Спит таким спокойным и древним

Затаивший звонкость Зайсан.

От самого Васильева здесь только Зайсан, остальное по зёрнышку наклевал.

Или ещё, из его стихотворения «Дорогому Николаю Ивановичу Анову»:

Ты предлагаешь нам странствовать

С запада багряного на синий восток.

Но не лягут дальные пространства

Покорными у наших ног.

Как в лихорадке кинематографических кадров,

Мы не закружимся в вихре минут.

Признайся, ведь мы не похожи на конквистадоров,

Завоёвывающих страну.

Но то, что к лицу Мариенгофу, — не идёт ни пролеткультовцу, ни иртышскому гениальному самородку Васильеву. (Тем более что «странствовать» и «пространства» и у этого парня — тоже однокоренные и к рифме не пригодные.)

Но вот уже в зрелом Васильеве нет-нет да мелькнёт это — но уже мастерски используемое, смотрите классическое стихотворение «Конь»:

В самые брови хозяину

Теплом дышит,

Тёплым ветром затрагивает волосы:

«Принеси на вилах сена с крыши».

Губы протянул:

«Дай мне овса».

Строения строфы, и рифма «волосы — овса»: это, конечно же, опять он, Анатолий Борисович.

Временно в эпигоны Мариенгофа попадают поэты куда более взрослые и опытные, чем он.

Очевидное влияние Мариенгофа можно эпизодически обнаружить в стихах Веры Инбер, начавшей писать ещё до революции и временно променявшей символистское и эгофутуристское влияние на имажинистские изыски.

Михаил Зенкевич был старше Мариенгофа на 11 лет, писал и публиковался с 1906 года, до революции числился акмеистом, но, прочитав Мариенгофа, позабыл Гумилёва и туда же, вслед за юными и зелёными.

Вот примеры из книги Зенкевича 1921 года «Пашня танков» (само название сборника уже имажинистское):

Довольно со скарбом скорби

По скале лет

Робко к чёрному нулю карабкаться,

Чтоб на красном экране паясничал, оскалясь,

Фиолетовой тенью скелет.

Обезвредим время! Наши черепа —

Всех его скоростей коробка,

От лучевых до черепашьих.

Говорит о своём, наболевшем, — а штиблеты у Мариенгофа взял поносить, вернее, «скелет», «череп», «скарб скорби» и паясничанье.

В 1922 году Зенкевич подготовил новый сборник «Со смертью на брудершафт» (опять имажинистское пополам с эгофутуристским название), и там снова всё та же тень маячит с первой же страницы:

И теперь, когда тучи в июле,

Грозовые тучи не мне ль

Отливают из града пули,

И облачком рвётся шрапнель?

И земля, от крови сырая,

Изрешечённая, не мне ль

От взорвавшейся бомбы в Сараеве

Пуховую стелет постель?

И голову надо, как кубок

Заздравный, высоко держать,

Чтоб пить для прицельных трубок

Со смертью на брудершафт.

И сердце замрёт и ёкнет,

Горячим ключом истекай:

О череп, взвизгнувши, чокнется

С неба шрапнельный стакан.

И золото молния мимолётная

Сознанья: ведь я погиб…

И радио… мама… мама…

Уже не звучащих губ.

Стихотворение сильное, но его будто хотел и забыл написать Мариенгоф (причём вдвоём с Шершеневичем).

Можно быть наверняка уверенным в том, что Зенкевич книжки Мариенгофа и всей имажинистской братии держал под подушкой или где-то поблизости.

В начале 1920-х, как минимум по количественным показателям, влияние Мариенгофа было настолько широко, что могло быть сопоставимо только с влиянием Маяковского и Есенина.

Других конкурентов не было.

Но тут есть отличие: Мариенгоф — это, возможно, не столько путь, сколько — вещь в себе. Идти по его дорогам сложно — мало кто задумывался, куда они ведут. Может, вообще в никуда?..

Имажинизм — и мозг, и мышцы, и скелет поэзии Мариенгофа. Чтобы наследовать Мариенгофу, нужно стать имажинистом, жить в 1919 году и дружить с Есениным.

Мариенгоф придумал метод, стиль, собственную дендистскую выправку, открыл собственный материк, поставил столицей Анатолеград, и сам эту страну закрыл.

Хотя…

…Может, всё-таки есть шанс попробовать погулять по его местам снова? Найти возможность использовать эти музейные экспонаты?

Например, уже сто лет после Мариенгофа в России, по большому счёту, никто не пользуется так широко и так изящно ассонансной разноударной рифмой.

Поэзия современная часто дидактична и желает что-то сообщить, а Мариенгоф ничего не сообщает, его ум — в его жестикуляции и расстановке им предметов: всех этих фонарей и гребней. В его поэзии — самое умное: форма. Это очень важное отличие от нынешней иронической, снисходительной, всёзнающей манеры, которая на самом деле ужасно надоела. Пользуясь этой манерой, можно писать тысячи и тысячи иронических строк — собственно, так и делают, — в то время как Мариенгоф написал ровно столько, сколько было нужно: один томик, можно за вечер прочесть.

У Мариенгофа, при всём его иронизме, восприятие бытия трагическое, и его трагедия — эпоха, внутри которой он жил и за которую отвечал. У нынешних трагедия только в том, что они очень умные и ужасно устали всё презирать, в том числе любые эпохи.

Поэзия, наконец, стала слишком пристойна, если она и хулиганит, то как-то не смешно, натужно — такое хулиганство не веселит, от него подташнивает, как будто кого-то вырвало, а тебе нужно смотреть.

Не знаем, как вы, а мы не отказались бы отпраздновать Новый год в компании Есенина, Шершеневича и Мариенгофа. А с поэтами современными ничего праздновать не хочется, им самим от себя скучно.

Кто-то должен устроить в очередной раз настоящий, кипящий, ужасный скандал, чтоб центральные газеты взвыли: что это?! что это за наглость?

А это Анатолий Борисович со товарищи вернулся.