ОГРОМНЫЕ СОВРЕМЕННИКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О стихах Мариенгофа Есенин не оставил ни одного серьёзного отзыва (он вообще о сверстниках почти не отзывался, только о прозаиках — с ними не было состязания), но иметь дело и водить дружбу с малоинтересным поэтом Есенин точно не стал бы.

Поэзия Мариенгофа может нравиться или не нравиться, но цельное восприятие его творчества утверждает в простом мнении: Мариенгоф — самобытен.

Его дар был безусловно меньшим, чем гений Есенина и гений Маяковского. Мало того, очень скоро поэтические возможности Мариенгофа достигли своего предела, однако на тот момент — 1918 год, 1919-й — к очень многим вещам он приходил сам по себе, своими тропами, порой опережая вышеназванных.

Есенин и Маяковский революцию приняли как антагонисты.

Маяковский воспел атакующий класс, Есенин — Новый Спас, который едет на кобыле. Мариенгоф парадоксально сблизил их, совместив черты мировосприятия обоих в своих стихах.

Мариенгоф пишет хроники и марши революций (жму руку, Маяковский!), и он же вещает, что родился Саваоф новый (здравствуйте, Есенин!).

Вольно варьируя исторические события, можно предположить возможность дружбы Мариенгофа и Маяковского.

К моменту знакомства с Есениным голос Маяковского был для Мариенгофа более притягателен: Владимира Владимировича даже отец Анатолия Борисовича почитал — бывало, декламировал пензенским друзьям «Облако в штанах».

Поэтому и результат иногда случался соответствующий.

Ночь, как слеза, вытекла из огромного глаза

И на крыши сползла по ресницам.

Встала печаль, как Лазарь,

И побежала на улицы рыдать и виниться.

Кидалась на шеи — и все шарахались

И кричали: безумная!

И в барабанные перепонки воплями страха

Били, как в звенящие бубны.

Это стихотворение Мариенгофа 1917 года. Улицы, упоминаемые в четвёртой строке, уже проваливались у Маяковского «как нос сифилитика» в 1914-м, клубились, «визжа и ржа», в 1916-м, вообще — выбежать на улицы — одна из примет любовной истерики Маяковского:

Выбегу,

тело в улицу брошу я,

дикий,

обезумлюсь,

отчаяньем иссечась…

Хотя именно эти стихи Мариенгоф как раз не читал, потому что они не были опубликованы на тот момент.

Но, преломляясь как в пародийном сне, вышеприведённое стихотворение Мариенгофа отражает классическое «Скрипка и немножко нервно» Маяковского:

Скрипка издергалась, упрашивая,

и вдруг разревелась

так по-детски,

что барабан не выдержал:

«Хорошо, хорошо, хорошо…»

…………………

А когда геликон —

меднорожий,

потный,

крикнул:

«Дура,

плакса,

вытри!» —

я встал…

………………………

бросился на деревянную шею…

В обоих стихотворениях сначала рыдают, потом кричат о безумии, кидаются на шеи, стучат в барабаны (вариант — бубны).

Схожее чувство возникает и при чтении ранней поэмы Мариенгофа «Магдалина»:

Кричи, Магдалина!

……………………………

Молчишь?.. Молчишь?! Я выскребу слова с языка.

А руки,

Руки белее выжатого из сосцов луны молока.

Ощущение такое, что мелодию эту уже слышал. Вот она:

Мария! Мария! Мария!

Пусти, Мария!

Я не могу на улицах!

……………………

Мария, хочешь такого?

………………

…не хочешь?

Не хочешь!

(В. Маяковский «Облако в штанах», 1915)

Забавно, что в той же «Магдалине» (вернее, в первой её редакции) Мариенгоф дистанцируется от тех, в подражании кому его могли обвинить:

Ха-х!

Смерть футуризму,

Прокувыркавшемуся без толку

И не понявшему тебя, Магдалина!

Мариенгоф использует свободную строфу Маяковского, «переповторяет Маяковских “проституток” и т. д.», — ставит на вид Шершеневич в рецензии на поэму — и одновременно хоронит футуризм. Что ж, смело.

Однако это всего лишь лёгкий крен, интересными поисками отмеченный более, чем случайными попаданиями след в след предшественникам.

За пару лет Мариенгоф вырабатывает свой уникальный стиль, и с какого-то момента голос его аналогов не имеет:

Какой земли, какой страны я чадо?

Какого племени мятежный сын?

Пусть солнце выплеснет

Багряный керосин,

Пусть обмотает радугами плеснь, —

Не встанет прошлое над чадом.

Запамятовал плоть, не знаю крови русло,

Где колыбель

И чьё носило чрево.

На Русь, лежащую огромной глыбой,

Как листья упадут слова

С чужого дерева.

В тяжёлые зрачки, как в кувшины,

Я зачерпнул и каторгу и стужу…

(«Встреча», 1920)

Есенин, на всех углах заявлявший о своей неприязни к Маяковскому, уже тогда воспринимал его как весомого соперника и подсознательно желал с ним если не сойтись, то о чём-то важном договориться.

Мариенгоф, как ни странно, мог в чём-то удовлетворить подсознательную тягу Есенина к Маяковскому. Сарказм прекрасного горлопана? У Мариенгофа было этого предостаточно. Эпатировать громко и весело? Мариенгоф умел. С Клюевым или Орешиным против Маяка не попрёшь: засмеют, скажут «дер-ревня!». А с такими товарищами, как Анатолий и Вадим, — вполне можно, они даже и ростом не меньше.

Потом, Есенину хотелось быть вождём — вождями уже называли руководителей революции, слово запомнилось — и он был уверен, что новую компанию возглавить сможет, а вот быть вождём крестьянских поэтов Сергея Клычкова или Пимена Карпова, к тому же далеко не юных, — это ни в какие ворота.

Но, думается, когда восприимчивый к чужим удачам Есенин прочитал у Мариенгофа:

Удаль? — Удаль. — Да ещё забубённая,

Да ещё соколиная, а не воронья!

Бубенцы, колокольчики, бубенчите ж, червонные!

Эй вы, дьяволы!.. Кони! Кони! —

он оценил хватку и твёрдо решил: на трон русской поэзии будем взбираться вместе. Толя подсадит.

Они оба торили дорогу, им обоим был нужен мудрый и верный собрат, хочется сказать — сокамерник, «осужденный на каторге чувств вертеть жернова поэм…».

А про коней в душу запало. И не только про коней.

В мае 1919-го Мариенгоф пишет поэму «Слепые ноги». Спустя три месяца Есенин — «Кобыльи корабли».

Что зрачков устремлённых тазы?!

(Слёзной ряби не видеть пристань) —

Если надо учить азы

Самых первых звериных истин, —

это голос Мариенгофа. Вот голос Есенина:

Звери, звери, придите ко мне

В чашки рук моих злобу выплакать!

Тазы, чашки, звери — всё начинает путаться, имущество у поэтов понемногу становится общим. Мариенгоф — далее:

Жилистые улиц шеи

Жолтые руки обвили закатов,

А безумные, как глаза Ницше,

Говорили, что надо идти назад.

А те, кто безумней вдвое

(Безумней психиатрической лечебницы),

Приветствовали волчий вой

И воздвигали гробницы.

О «сумасшедших ближних» пишет и Есенин.

В ужасе от происходящего Мариенгоф вопрошает:

Мне над кем же…

Рассыпать горстями душу?

Есенин тоже не знает:

…кого же, кого же петь

В этом бешеном зареве трупов? —

то есть среди гробниц Мариенгофа.

Не только общая тональность поэмы, но и некоторые столь любимые Есениным «корявые» слова запали ему в душу при чтении Мариенгофа. Скажем, слово «пуп»:

Вдавленный пуп крестя,

Нищие ждут лепты, —

возникает в «Кобыльих кораблях»:

Посмотрите: у женщин третий

Вылупляется глаз из пупа.

Многие образы Мариенгофа будто отражаются в стихах Есенина.

Мариенгоф:

Зелёных облаков стоячие пруды

И в них с луны опавший жолтый лист…

Есенин:

Скоро белое дерево сронит

Головы моей жёлтый лист.

«Белое дерево» Есенина — это луна Мариенгофа, роняющая этот самый лист.

(Отдельно стоит напомнить строчку в «Пугачёве» Есенина: «…медвежонок / Смотрит на луну, как на вьющийся в ветре лист».)

Мариенгоф извлекает глагол из предложения:

В раскрытую рану какую

Неверия трепещущие персты?

Есенин, тоже опуская парный существительному «черпак» глагол, пишет:

…Русь моя, кто ты? кто?

Чей черпак в снегов твоих накипь?

Ближе к финалу поэмы Мариенгоф говорит:

Я знаю — увять и мне

Всё на той же земной гряде.

На той же земной гряде растёт желтолиственная яблоня Есенина в финале «Кобыльих кораблей»:

Все мы яблоко радости носим,

И разбойный нам близок свист.

Срежет мудрый садовник осень

Головы моей жёлтый лист.

Мариенгоф в поэме «Слепые ноги» безусловно оригинален, но многое надуманно, не органично плоти стиха, образы навалены без порядка, лезут друг на друга, задевают углами.

Есенин в «Кобыльих кораблях» — ярок, глубок, но его безусловно питают идеи и настроения Мариенгофа.

Влияние Мариенгофа в первые годы их дружбы было столь велико, что первый учитель Есенина — Николай Клюев не выдержал и съязвил:

Не с Коловратовых полей

В твоём венке гелиотропы, —

Их поливал Мариенгоф

Кофейной гущей с никотином.

Поливал-поливал, всё верно: и так выросли невиданные цветы.

Посему жест Мариенгофа, в одном из стихов снявшего перед лошадью шляпу, настолько полюбился Есенину, что он накормил из этой шляпы, переименовав её в цилиндр, лошадь овсом; посему «кровь — сентябрьская рябина» Мариенгофа проливается у Есенина в «Сорокоусте», «тучелёт» из одноимённой поэмы превращается в «листолёт» в «Пугачёве», фраза «Безумья пёс, безумья лапу дай» из поэмы «Анатолеград» переродится в классическое «Дай, Джим, на счастье лапу мне», и даже в семантике названия поэмы «Исповедь хулигана» чувствуется тень от «Развратничаю с вдохновением» Мариенгофа. В обоих случаях слова высокого стиля (исповедь и вдохновение) контрастируют со словами низкого (хулиган и разврат).