ЛОШАДИНЫЕ ДОЗЫ ТРЕВОГИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В первой книге — всего их будет четыре — «Большевикам пустыни и весны» Луговской пишет:

«Я не ястреб, конечно, / Но что-то такое / Замечал иногда, / Отражаясь / В больших зеркалах. / Доктор / Мне прописал / Лошадиные дозы покоя, / Есть покой, / Есть и лошадь, / А дозу / Укажет Аллах».

За сказанным стоит реальная жизнь Луговского: покоя он знать не будет подолгу и осмысленно выберет жизнь кочевую и периодически сопряжённую с опасностью.

Зато Тамара его простит и примет. Женщины иногда ценят мужчин, которые рискуют головой. Ценят или жалеют.

В июле 1930 года было создано Литературное объединение Армии и Флота, куда Луговской немедленно призван и принят: имел все основания, армеец же.

По линии ЛОКАФ на крейсере «Червона Украина» в октябре 1930 года Луговской совершает рейд по Средиземному морю — Турция, Греция, Италия. Заходили в Стамбул, Пирей, Неаполь, Палермо.

Беременная Тамара ждёт дома, он пишет ей: «Такой нагрузки, такой амплитуды колебаний не знал ещё в жизни. Главное — ведь это всё нужно вложить в мировоззрение. И над всеми морями и городами — ощущение рождения ребёнка, и страдания рождения для тебя».

«Вот я нахожусь в Сицилии, в горном городке Таормина, знаменитом своим греческим театром. Такой красоты я в жизни ещё не видел. Сзади дымится Этна. Приехал из Мессины».

«Сейчас только возвратился из Акрополя. В Афины пришли вчера. Город весь в пальмах и лаврах. Прекрасные улицы, залитые феерическими огнями. Смешение всех языков. Отели, кафе. Отовсюду слышится танго — почему-то на всём юге только и играют танго. От этой щемящей музыки делается грустно. Пирей весь в озёрах огней. Под самой луной над городом плывёт Акрополь и холм Ликабетта.

Подземная дорога на площади Акипион выбрасывает толпы людей. Шумит грандиозное кафе, занявшее всю площадь. А вокруг этого светлого ядра бесконечные кварталы городской бедноты, трущобы.

Над городом три гряды гор — те самые, о которых мы с тобой слышали с детства, — Гимет, Пентеликон и Парнас в голубой дымке».

«В последнем походе мы шли через Дарданеллы днём, мимо Стамбула и через Босфор вечером. Вместе с нами на рейде Пирея стояла Британская эскадра Средиземного моря. Когда мы уходили, было незабываемое зрелище — на всех британских гигантах были выставлены караулы и все оркестры играли “Интернационал”».

Луговской впервые был за границей.

В русской поэзии уже сложилась традиция — стихотворные путевые заметки о случившейся зарубежной поездке. Подобным образом «отчитывались» ещё до революции Блок, Кузмин, Гумилёв. В первое десятилетие советской власти за границей успели побывать Есенин, Маяковский, Мариенгоф, Тихонов. Каждый представил цикл стихов о своих впечатлениях, а то и книгу, кроме Есенина, которому долгий заграничный вояж навеял, ни много ни мало, — один саркастический монолог Рассветова в поэме «Страна негодяев». Ну и в придачу дюжину злых писем и очерк об Америке «Железный Миргород», название которого говорит само за себя.

Луговской выдаст целую книжицу — «Европа», стилистически родственную Маяковскому, немного пересушенную, немного публицистическую, но при этом неплохо сшитую и прозорливую.

«Асфальт городов твоих / Отполирован /Шинами машин. / В чёрных рубахах / Ребята чернобровые / Чванно несут фашизм».

«В великолепных мозгах / Растит мировая усталость / Тощую амёбу — индивидуализм».

«Два лица проясняются, / Каждое из них роковое, / Это — / Революция / И война».

Из объявленной Луговским (хотя не только им, конечно) в самом начале 1930-х повестки в целом и сложилась мировая жизнь на последующие полвека, а то и больше.

С января 1931 года Литературное объединение Армии и Флота начинает издавать свой журнал, Луговской становится членом редколлегии. Через два года журнал «ЛОКАФ» переименуют в «Знамя».

У Луговского и Тамары рождается дочь Мария (он будет её называть Мухой), но на упорядоченный семейный лад это его не настраивает. Вскоре у него появится новая женщина — Сусанна Чернова. Тамара ещё об этом не знает.

Весной 1931-го Луговской снова в Азии. Сестре пишет, что «пересёк Узбекистан и Средний Таджикистан, был в Самарканде, Термезе, Сталинабаде, Кулябе, Дангаре… Я совсем военизировался, хожу в пограничной форме, при шпалере… Жизнь на лошади».

Случайно встретивший 30 апреля Луговского поэт Григорий Гаузнер запишет в дневнике: «Вчера приехал Луговской. Он едет как военный корреспондент в район действий Ибрагим-бека. Его авантюризм, наконец, получил реальную основу. Он бредит английским шпионажем и в каждом нищем видит Кима. Он дружит с чекистами, видит в этом шик и смешно наблюдать, как мальчишеский романтизм этого пустого человека здесь обрастает мясом».

Непонятно, чего в этой записи больше — сарказма или некоторой даже зависти.

В «Автобиографии» Луговской скажет: «В моё творчество вошла ещё одна тема, — тема границы и славных пограничников».

Впечатлений так много, что он собирается писать прозу (но так и не решится).

Когда летел в Самарканд — самолёт попал в аварию, были повреждены колесо и крыло. Аварии с какого-то момента будут сопровождать Луговского постоянно.

В этот раз командировка оказалась более чем серьёзной: фрагментарно он участвует в военных операциях, и шпалер при нём точно не только ради красоты. Несколько раз вспомнит потом, как хоронил товарища в пустыне, роя могилу в песках.

«Путь мой лежал, — расскажет ещё, — от ледников Памира до самой сердцевины Кара-Кумов. Однажды группа пограничников, в которой я находился, чуть не погибла от жажды при спасении маленького пограничного отряда».

Сохранились протоколы допросов басмачей, которые вёл сам Луговской — то есть полномочия он имел куда большие, чем корреспондентские, — что, впрочем, неудивительно: он же красный командир.

Ответы допрашиваемых традиционные: «До прихода Хасан-бека в наш колхоз я ничего не знал, что начинается басмачество… Взяли для численности… Во время ограбления кооперативов не участвовал… Я никого не убивал, не видел, как убивали, боёв не видел, но часто слышал стрельбу…» Вместо подписи — чернильный отпечаток пальца.

Все события последних лет дают Луговскому возможность писать жене: «Был в настоящих “делах”, и от этого нервно успокоился и начал обретать самого себя».

«Тамара! Я как-то страшусь своего роста, меня куда-то распирает, расширяет. Я становлюсь новым человеком на новой земле». (Обращение к жене по имени, а не по шутливому прозвищу, подчёркивает серьёзность произносимого.)

«…живу, как сухой аскет или старый слон. Сам себя ношу. Очень смешно купаться в речке бурой, как шоколад, холодной, как мороженое, через которую — рядом — видны афганские шалаши, дальше афганский городок, горы, закат, стада и прочая география».

Ранней весной 1932 года в Москве на поэтическом совещании РАППа Луговской читает доклад «Мой путь к пролетарской литературе», отрясая с ног прах конструктивизма, формализма и прочих измов, мешающих пути к социалистической идиллии. Юрий Олеша, уже поменявший писательство и славу на тихий алкоголизм, без обиняков говорит товарищам Луговского — Зелинскому и Сельвинскому: «Луговской ваш — раб. Его речь — это речь раба, подхалима».

Но ладно бы ещё ругань Олеши и косые взгляды констров.

Доклад Луговского публикуют «Известия», затем «Красная новь». РАПП, я с вами! РАПП, я вами! — раздаётся голос Луговского на всю страну — и тут…

И тут РАПП закрывают.

Не просто закрывают, а постановлением ЦК — ЦК ВКП(б)! — от 23 апреля.

Вдруг выяснилось, что РАПП организация вредная и ненужная. Самовольно присвоившая себе главенство в литературе.

Это ещё не тот самый «капкан судьбы», но уже ощутимый удар по пальцам, по живому.

К тому же брак, даже после рождения ребёнка, — так и не заладился: однажды надломленное не срослось. Тамара уходит окончательно.

Так что весной 1932 года Луговской снова в Средней Азии: к чёрту, к чёрту вашу Москву — понять, кто свои, кто чужие, куда проще посреди пустыни. Шпалер, аскетизм, «вишнёвая заря Таджикистана… оранжевые тучи над снегами… усталые кочёвки караванов… пастушеский костёр на дальнем склоне», седло, палатки, пограничники, афганские шалаши — вот жизнь.

«Вдруг — выстрел. Выбегаю. Залп. Кричат. / Команда: “В цепь!” Потом приказ: “Отставить!” / Храпящим жаром катится отряд: / Стреляют в воздух, машут, вьются в сёдлах, / Визжат, как кошки, горячат коней. / Толпа молчит. / Передовой с размаху / Кидает оземь лёгкий карабин, / Срывает шашку, револьвер, подсумки, / Снимает выцветший английский френч, / И голый торс его блестит как бронза. <…> / Здесь старики с лиловыми висками, / Густые бороды сорокалетних, / Размётанные брови молодых, / Немые, тонкие фигуры женщин, / Доброотрядцы в порыжелых кепках, / Чекисты в запылённых сапогах».

Всё на местах, как видим.

И, Боже мой, как же приятно ощущать себя полноправным героем ещё в юности прочитанного стихотворения Гумилёва «Туркестанские генералы», где речь идёт про «…дни тоски, / Ночные возгласы: “К оружью”, / Унылые солончаки / И поступь мерную верблюжью; / Поля неведомой земли, /И гибель роты несчастливой, / И Уч-Кудук, и Киндерли, / И русский флаг над белой Хивой. / <…> “Что с вами?” — “Так, нога болит”. — / “Подагра?” — “Нет, сквозная рана”. / И сразу сердце защемит / Тоска по солнцу Туркестана».

Конец весны, лето, начало осени 1932 года Луговской проводит в Уфе с Александром Фадеевым — около полугода!

Фадеев, ближайший, наряду с Тихоновым, товарищ и собрат Луговского, его успокаивал: забудь про РАПП, про баб, всё в порядке, всё наладится, мы на верном пути. И сам заодно успокаивался.

В эти же дни один из самых серьёзных деятелей советской литературы, тоже рапповец, но по-прежнему очень влиятельный — критик Леонид Авербах — делится в письме Максиму Горькому своими ощущениями: «Фадеев и Луговской пишут зверскими темпами, и, по-моему, получается у них очень здорово».

«Жили мы анахоретами… — признаётся Луговской. — Днём работали, вечером выходили на шоссе, выбритые и торжественные, и рассуждали о мироздании и походах Александра Македонского. Неподалёку всю ночь вспыхивали огни электросварки. Осенней ночью по саду ходила огромная старая белая лошадь и со стуком падали яблоки. Стояли железные ночи. Как-то к нам заехал О. Ю. Шмидт и рассказывал о происхождении вселенной».

Отто Юльевич Шмидт был геофизиком, астрономом, математиком, исследовал Памир, руководил двухлетней арктической экспедицией на ледокольном пароходе «Седов» в 1930 году — когда советский флаг был поднят над архипелагом Северной Земли.

Другим товарищем Луговского и Фадеева был в те полгода Матвей Погребинский — полпред ОГПУ в Башкирии. Литераторы запросто называли его Мотей. Мотя, помимо поиска и разоблачения контры, занимался беспризорниками — знал все их чердаки и хазы, ходил по самым опасным местам без оружия и не без успеха перековывал сирот Гражданской войны в законопослушных советских граждан. Именно с Погребинского потом сделают главного героя фильма «Путёвка в жизнь». Мотя был человек незаурядный, совестливый, в 1936 году застрелится… Но кто же знал, что Луговской пьёт кумыс и веселится с двумя будущими самоубийцами.

В Уфе он, — любуясь на новых товарищей, — сочинит вторую книгу «Большевикам пустыни и весны».

Ему кажется, что большевики, пустыня, вселенная — всё это близко друг к другу, а остальное — детали.

Возможно, так оно и было.