ИСХОДИТ КРОВЬЮ ЧЕЛОВЕК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Если говорить о поэтическом провидении — Бориса Корнилова надо приводить в качестве образцового и завораживающего примера.

Картины насильственной смерти наплывают одна на другую непрестанно.

Каждое третье стихотворение содержит ужас нежданной, неминуемой, отвратительной смерти.

1926-й, «Книга»:

И вот —

Насилуют и режут,

И исходит кровью человек.

Вот он мечется,

И вот он плачет,

Умирает, губы покривив,

И кому-то ничего не значит

Уходить запачканным в крови.

Отойдёт от брошенного тела

Так задумчиво и не спеша

И, разглядывая, что он сделал,

Вытирает саблю о кушак.

1927-й, «Обвиняемый»:

Я буду суду отвечать

За оскорбление словом.

И провожает конвой

У чёрной канвы тротуара,

Где плачут над головой

И клён, и каналья гитара.

1928-й, «Музей войны», но:

Вот и вижу такое дело —

кожу снятую на ноже,

загоняют мне колья в тело,

поджигают меня уже.

1929-й, «Лес», но:

Тебе, проходимец, судьбою,

дорогой — болота одни;

теперь над тобой, под тобою

гадюки, гнильё, западни.

Потом, на глазах вырастая,

лобастая волчья башка,

лохматая, целая стая

охотится исподтишка.

В том же году «Лесной пожар», но:

Огонь проходит сквозь меня.

Я лёг на пути огня,

и падает на голову головня,

смердя,

клокоча и звеня.

А в 1930 году появились строки, от которых уже не жар, а мороз по коже («Война»):

Белая полночь ясна,

Она меня спрятать не может,

Она застывает, над миром вися,

И старые ставни колышет,

Огромная вся и ненужная вся,

Она ничего не услышит.

И звякнет последняя пуля стрелка,

И кровь мою на землю выльет;

Свистя, упадёт и повиснет рука,

Пробитая в локте навылет.

Или — ты подумай —

Сверкнёт под ножом

Моя синеватая шея.

И нож упадёт, извиваясь ужом,

От крови моей хорошея.

Потом заржавеет,

На нём через год

Кровавые выступят пятна.

Я их не увижу,

Я пущен в расход —

И это совсем непонятно.

Годом позже, в 1931-м («Рассказ моего товарища»):

Засыхает песня,

кровоточит рана,

червячки слюнявые

в провале синих щёк;

что ни говорите,

умираю рано,

жить бы да жить бы,

ещё бы…

ещё…

И в том же году («Снова звёзды пылают и кружатся…»):

— Купите бублики,

гоните рублики, —

песня аховая течёт,

и в конце концов от республики

мы получим особый счёт.

Ну и какой он, этот счёт?

Скажет прямо республика:

                                — Слушай,

слушай дело, заткнись, не рычи, —

враг на нас повалился тушей,

вы же пьянствуете, трепачи.

Пота с кровью солёный привкус

липнет, тело моё грызя… —

и отвесит потом по загривку

нам раза?

и ещё раза?.

Они действительно весело пьянствовали — в том числе с закадычным другом Павлом Васильевым, поэтом, и ещё с одним — Иваном Приблудным, опять поэтом, и ещё с третьим — Ярославом Смеляковым, тоже поэтом.

Смелякова заметут за решётку на долгие годы.

А по другим загривкам отвесят так, что загривки вдрызг.

Всё припомнит — растрату крови,

силы, молодости густой,

переплёты кабацкой кровли

и станков заржавелый простой.

Покачнёмся и скажем:

                      — Что ж это

и к чему же такое всё,

неужели исхожено, прожито

понапрасну, ни то ни сё?

Ни ответа,

             ни тёплой варежки,

чтобы руку пожала нам,

отвернутся от нас товарищи

и посмотрят по сторонам.

Так и было, посему:

Не кичась непревзойдённой силой,

я шагаю в тягостную тьму —

попрощаться с яблоней, как с милой

молодому сердцу моему.

Стихотворение «Смерть», год 1931-й:

Может быть,

             а может быть — не может,

может, я живу последний день,

весь недолгий век мой — выжат, прожит,

впереди тоска и дребедень.

…………………………………

Но нелепо повторять дословно

старый аналогии приём,

мы в конце, тяжёлые как брёвна,

над своею гибелью встаём.

И ещё такая зарисовка («Ты как рыба выплываешь с этого…»):

И когда меня,

играя шпорами,

поведёт поручик на расстрел, —

я припомню детство, одиночество,

погляжу на ободок луны

и забуду вовсе имя, отчество

той белёсой, как луна, жены.

Стихотворение, между прочим, автобиографическое — посвящено оно жене, с которой расставался; а то, что поручик в финале появляется — так кого ж Корнилов мог вписать в 1931 году? Не оперуполномоченного же. Поручики, между тем, все давно перевелись ко времени написания стихов.

В 1932 году снова пророчествует («Продолжение жизни»):

Мы в мягкую землю ушли головой,

нас тьма окружает глухая,

мы тонкой во тьме прорастаем травой,

качаясь и благоухая.

И ещё, в том же году («Дифирамб):

Ты низвергнут в подвалы ада,

в тьму и пакостную мокреть,

и тебе, нечестивцу, надо

в печке долгие дни гореть.

В 1933-м («Охота»):

Пронесу отрицание тлена

по дороге, что мне дорога,

и уходит почти по колено

в золотистую глину нога.

Это что ж такое: несёт отрицание тлена — а сам уходит под землю одновременно, в золотистую глину?

А вот ещё точнее и ужаснее:

Луна удаляется белым,

большим биллиардным шаром —

и скоро за скрюченным телом

телегу везёт першерон.

Дрожит он атласною кожей,

сырою ноздрёю трубя,

пока покрывают рогожей

на грязной телеге тебя.

…………………………

И я задыхаюсь,

доколе

мне сумрак могильный зловещ.

Опишут тебя в протоколе,

как больше не нужную вещь.

Покуда тебя до мертвецкой

трясут по рябой мостовой —

уходит походкою веской

убийца растрёпанный твой.

Или как вам это признание:

А я пойду погуляю — меня окружает усталость

хандрой и табачным дымом,

а трубка моя пуста,

мне в этой жизни мало чего написать осталось,

написано строк четыреста,

ещё не хватает ста.

Тут, как ни удивительно, даже математически почти всё сходится. Корнилов писал стихи с 1925 года. Если отмерять по сорок пять строк в год, то к 1933-му, когда были сочинены эти стихи, как раз получается четыреста с небольшим строк. Писать ему оставалось до 1936-го — три года. То есть ещё как раз те самые сто строк, и небольшой запас в одно лирическое стихотворение: может, дадут досочинять, пока поволокут на убой. Идём дальше, год 1934-й:

Я скоро погибну

в развале ночей.

И рухну, темнея от злости,

и белый, слюнявый,

объест меня червь, —

оставит лишь череп да кости.

Я под ноги милой моей попаду

омытою костью нагою, —

она не узнает меня на ходу

и череп отбросит ногою.

Тяжесть его неизбывна:

Гуси-лебеди пролетели,

чуть касаясь крылом воды,

плакать девушки захотели

от неясной ещё беды.

Да ты свою беду уже описал сорок раз, Боря.

В следующем же стихотворении, вот она, описана с натуры, твоя беда:

Приснился сон хозяину:

идут за ним, грозя,

и убежать нельзя ему,

и спрятаться нельзя.

В 1935 году очередная картина:

Петля готова.

Сук дубовый тоже,

наверно, тело выдержит —

хорош.

И вешают.

И по лиловой коже

ещё бежит весёлой зыбью дрожь.

И вот такая:

Я гляжу, задыхаясь,

в могильную пропасть,

буду вечно, как ты,

чтоб догнать не могла

ни меня,

ни товарищей

подлость

и робость,

ни тоска

и ни пуля из-за угла.

И, за шаг до собственной гибели, стынущей рукой, неживыми словами, Корнилов описывает Пушкина, как себя, как себя самого:

И сердце полыхает жаром,

Ты ясно чувствуешь: беда!

И скачешь на коне поджаром,

Не разбирая где, куда.

И конь храпит, с ветрами споря,

Темно,

И думы тяжелы,

Не ускакать тебе от горя,

От одиночества и мглы.

…………………………

Но вот шампанское допито…

Какая страшная зима,

Бьёт бубенец,

Гремят копыта…

И одиночество…

И тьма.

Копыта гремят — это воронок громыхает на ближайшем повороте к дому.