Размышления во время войны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я молил бога, чтобы 1939 год был спокойнее. Прежде всего мне не хотелось так много разъезжать, тем более предпринимать столь напряженные поездки, как в предшествующие три года. Я хотел собраться с мыслями и в какой-то степени упорядочить свою жизнь. По поручению союза по делам образования я снова выступал с докладами, особенно охотно по вопросам внешней политики. Работа в организации «Народная помощь», где я числился в штате, требовала много времени и сил. Кроме того, я, как всегда, писал массу газетных статей и помогал редакции «Арбейдербладет».

Случилось так, что в воскресенье 3 сентября я был дежурным по редакции. Компетентные местные коллеги были абсолютно не уверены, что произошедшее за два дня до этого нападение на Польшу приведет к большой войне. Все уже слишком свыклись с уступчивостью западных держав, чересчур сильным был шок от пакта между Гитлером и Сталиным, чтобы кто-то мог рассчитывать на решительные действия, прежде всего со стороны Лондона. Услышав по радио выступление английского премьера Чемберлена и сообщение об объявлении войны, я позвонил главному редактору Мартину Транмэлу и ответственному редактору отдела внешней политики Финну Моэ. Их спокойствие меня удивило. Мы выпустили специальный номер, успокоив (или расстроив?) читателей предположением, что речь идет всего лишь о войне нервов нового типа. Я не разделял эту точку зрения. Но довольно скоро мне пришлось изменить свое мнение. Жизнь шла своим чередом, никаких сообщений о заслуживающих внимания боевых действиях не поступало, чувства опасности не возникало, а на Рождество и на Пасху в 1940 году я даже, как обычно, поехал в отпуск покататься на лыжах.

О «вопросах войны» в эмиграции страшно много дискутировали. Немецкие социалисты самых различных оттенков в течение многих лет вели борьбу против нацистской Германии. Мы не могли хотеть, чтобы она выиграла войну, но и не желали, чтобы в результате войны Германия погибла. И вот началась война. Линия фронта пролегла по ту сторону от всех прежних бессмысленных принципов, которых и в этой ситуации продолжали придерживаться некоторые непоколебимые упрямцы, считавшие, что во время империалистических войн надо соблюдать нейтралитет. В политическом отношении немецкий антифашист становился участником войны против нацистской Германии. Еще в сентябре 1939 года я изложил на бумаге точку зрения свою и моих друзей. Мы считали, что даже далеко идущее сотрудничество между Гитлером и Сталиным не будет иметь решающего значения. Гораздо более вероятно, что в одном из следующих раундов произойдет «столкновение между Германией и Россией».

Мы не верили, что они смогут долго оставаться союзниками. Впрочем, для этого не требовалось особой проницательности по отношению ни к германском фашизму, ни к русскому большевизму. Когда-то левые, в том числе некоммунисты, были очарованы Советским Союзом. Теперь это прошло. Испания и московские процессы запомнились надолго. Финляндия и пакт с Гитлером развеяли последние симпатии. Никакие расчеты, пусть даже и на выигрыш во времени, не могли оправдать те факты, о которых в 1939 и 1940 году мы даже не подозревали, начиная с переговоров о разделе мира и кончая секретными договоренностями о выдаче некоторых немецких коммунистов — противников Гитлера — германским властям. «Пакт с дьяволом» очень помог выяснению позиций среди левой немецкой эмиграции. Коммунисты, следуя полученным указаниям, онемели и утратили предпоследний кредит. В своем заявлении мы писали: кто защищает политику Сталина, не может быть нашим партнером. Это были красивые слова с прицелом на далекое будущее, но в час германского вторжения на первый план выдвигались другие заботы.

8 апреля 1940 года. Сообщения в «Дагбладет» больше сбивали с толку, чем вызывали тревогу. Сто военных и транспортных кораблей, писала газета, прошли через датские проливы курсом на север. В полдень меня ждал сюрприз: на моем письменном столе лежал сигнальный экземпляр моей книги «Военные цели великих держав и новая Европа». (Кстати, до читателей она так и не дошла. Небольшой тираж был уничтожен после допроса издателя в гестапо. В издательстве «Тиден Норск Форлаг» выходили книги видных авторов, например Максима Горького, адрес которого немедленно потребовали невежды-гестаповцы.) Вечером того же дня, когда в Осло-фиорде погасли сигнальные огни и только от береговой охраны требовалась повышенная бдительность, я выступал перед немецкими, австрийскими и чехословацкими беженцами. Ни для кого из нас не должно стать неожиданностью, заявил я, если в небе над Осло покажутся немецкие самолеты. Однако я и сам не очень в это верил. Придя домой, я улегся спать.

Правительство спрятало голову в песок и думало лишь о том, как бы сохранить нейтралитет страны. Угрозу для него оно усматривало со стороны западных держав и их минных полей за пределами прибрежных вод. В нотах, врученных утром 9 апреля в Копенгагене и Осло, германское правительство сослалось на предстоящее нападение англичан, которые в действительности разработали всего-навсего дилетантские планы, состоявшие в том, чтобы отрезать с севера пути вывоза шведской руды в рейх. В остальном же Гитлеру не нужен был повод — план «Weser?bung» уже давно был разработан до мельчайших подробностей.

Рано утром 9 апреля мне позвонил один знакомый немец. Он пытался это сделать уже в течение двух часов, но линия была все время занята. Крайне взволнованный и с трудом выговаривая слова, он сообщил мне, что германские военные корабли вторглись в Осло-фиорд и в нескольких местах войска высадились на берег.

Флот, авиация и десантные части совместными действиями в течение нескольких часов завладели важнейшими городами побережья и, используя фактор внезапности, заняли аэродромы и сборные пункты частей. Единственным утешением норвежцев и их подопечных стало то, что в Осло-фиорде снарядом, выпущенным из старого, чуть ли не музейного орудия, был потоплен современный немецкий броненосец «Блюхер». Сценарий захвата был перечеркнут, кстати, к моей немалой радости. Ибо среди 1600 человек на борту «Блюхера» — а они почти все утонули — находился и какой-то важный чин, имевший при себе личные дела примерно тысячи немецких противников нацизма, нашедших убежище в Норвегии, которых надлежало обезвредить. Оперативный штаб СС прибыл лишь после того, когда большинство из них бежали в Швецию.

Норвегия не покорилась. Король, правительство и парламент бежали в Хамар и укрепляли в Эльверуме национальное единство. Не вызывало сомнения и то, что, если понадобится, — правительственная власть будет осуществляться за пределами страны. Сам я еще 9-го вместе с Мартином Транмэлом и другими членами руководства Рабочей партии бежал из Осло, где оккупационные власти потребовали назначить премьер-министром некоего Квислинга.

Прибыв в Эльверум, мы нашли его уже покинутым. В одной из гостиниц восточнее города я наткнулся на какие-то правительственные документы, которые, видимо, позабыли в суматохе. Я попросил полицию обеспечить их сохранность. Король Хаакон вторично отклонил немецкий ультиматум, и город был подвергнут бомбардировке. Я укрывался у знакомых до тех пор, пока мне не стало ясно, что следует делать, — а именно не расставаться с моими норвежскими друзьями. Я бы мог скрыться в Швеции, но в те дни я не знал, насколько это гарантировало безопасность.

На обратном пути в глубь страны мне встретились коллеги из «Народной помощи» и отступающие английские воинские части, имевшие жалкий вид. Надежды на сопротивление союзников больше не было, и вновь встал вопрос: что делать? Когда англичане вышли в море, а норвежские вооруженные силы капитулировали, я с коллегами оказался в долине на западном побережье. Каждую минуту мог появиться немецкий патруль, а из долины вела только одна дорога. Я последовал на первый взгляд дерзкому, но оказавшемуся весьма практичным совету друзей: я переоделся в норвежскую форму, принадлежавшую художнику Полю Гогену, внуку известного художника, норвежцу по материнской линии. Я знал его по Осло. В Барселоне я познакомился с ним еще ближе, а теперь в моем уединении я встретил его совершенно случайно. Он служил в добровольческом подразделении Лабскауса (так они сами себя называли). Там я нашел и других надежных знакомых. Поль Гоген решил пробиваться на свой страх и риск. Но мы попали в плен.

Все случилось так, как я и предполагал. Всех нас на грузовиках отвезли в Довре. Уже известная мне сельская школа служила нам лагерем. Через посредников мне удалось установить контакт с Осло. Я опасался, что меня из лучших побуждений начнут разыскивать через Красный Крест, и таким образом я буду обнаружен. Охранявшим нас солдатам строго-настрого приказали хорошо с нами обращаться, так как норвежцы тоже «германцы». Именно поэтому пленных уже через несколько недель отпустили, сначала крестьян, а в середине июня и таких, как я. Мне вручили подписанную комендантом капитаном Ниппусом справку о том, что мною получено положенное военнопленным денежное содержание и продовольствие вплоть до дня освобождения, и я мог, не оплачивая проезд, вернуться в «свой родной город Осло». Едва сев в поезд, я зашел в туалет, надел заблаговременно спрятанный в рюкзак макинтош и снял солдатскую фуражку. Когда поезд прибыл в Осло, я опять выглядел штатским. Однако будущее оставалось неясным. Снова встал вопрос: куда?

Я искал убежища и нашел его — вместе с матерью моей будущей дочери — у супругов Штанг. Но я не хотел подвергать друзей опасности и через несколько дней переехал в уединенный летний домик на берегу фьорда, принадлежавший одному надежному товарищу из «Народной помощи». Мне выплатили накопившееся за время моего отсутствия жалованье, так что нужды я не испытывал. С тем чтобы при неизбежных выходах в город по делам не бросаться в глаза, я изменил свою внешность. В остальном же я жил, как отшельник, несколько недель в полной неопределенности. Лишь немногие друзья знали, где я нахожусь, и иногда заходили ко мне. Все разговоры велись вокруг одного и того же вопроса: нашего будущего, которое после нападения Гитлера на Францию стало еще более мрачным. Из сообщений по радио я узнал, что у руля теперь стоит Уинстон Черчилль. Но какие в данный момент из этого можно было сделать выводы? Даже он обещал своим землякам «кровь, пот и слезы», и ничего больше. По радио я также узнал, что Рузвельт остался президентом, однако это вселяло лишь слабую надежду. Оценка военного положения должна была непосредственно сказаться на решении вопроса, куда мне, лишенному гражданства немцу и не имеющему подданства норвежцу, податься и где бы я мог быть полезным. Уход в подполье отпадал — меня слишком хорошо знали, и это могло представлять опасность для моего окружения.

В начале августа 1940 года я собрался в Швецию. Сначала я плыл на курсировавшем по фьордам пароходе, затем ехал на машине, на поезде, а последний отрезок пути до расположенного на границе крестьянского двора шел пешком. Крестьянин, которому сообщили о моем прибытии, накормил меня и вывел на нужную тропу. Не нарвавшись на немецкий патруль, я перешел шведскую границу, явился на шведский пограничный пост недалеко от Скиллингмарка. Меня посадили в каком-то военном лагере под арест, а на следующее утро передали в Шарлоттенберге в руки полиции. Я дал о себе знать Августу Шпангбергу, одному из двух шведских депутатов, вместе с которыми я пережил в Барселоне майские беспорядки 1937 года. Он тотчас же приехал, чтобы за меня поручиться. Вскоре я добрался до Стокгольма. Я был свободным человеком, немцем, бежавшим в Норвегию, и норвежцем, спасшимся бегством в Швецию, во второй раз потерявшим родину, во второй раз оказавшимся в изгнании и впервые уже не исключавшим, что Гитлер может выиграть войну. Каким это было внутренним и внешним облегчением, когда эмиграционное правительство Норвегии в Лондоне подтвердило обещанный мне прием в норвежское гражданство и дало указание миссии в Стокгольме выдать мне паспорт.

К Рождеству 1940 года я вернулся из Швеции (на короткое время. — Прим. ред.) в оккупированную Норвегию. Нелегальный переход границы стал уже почти привычным делом. В Норвегии можно было легко убедиться в том, что местные нацисты чувствовали себя неуютно, в отличие от борцов Сопротивления против ненавистной оккупации. Они-то не были врагами в своей стране. Я мог без колебаний справляться у железнодорожников, когда и где можно ждать проверку документов. После летнего периода отчаяния норвежцы, от имени которых выступал из Лондона их объявленный низложенным король Хаакон, не поддались конформистскому искушению и не вступили в сделку с оккупантами. В конце 1940 года мы стали свидетелями того, как все члены Верховного суда сложили свои полномочия и публично заявили, что любые распоряжения, изданные рейхскомиссаром, противоречат норвежскому праву. Ничто так не сплачивало норвежцев, как поведение рейхскомиссара и его помощников. Хотя немецкая оккупация в Норвегии не была такой жесткой, как в других местах, благодаря так называемому расовому родству и тому, что страна не находилась в эпицентре военных событий, сути дела это не меняло. Многочисленные отдельные акции сливались в широкое народное движение, объединенное больше духовно, чем организационно, в «Отечественный фронт», который поддерживал связь с правительством в Лондоне. О партийной принадлежности в «Отечественном фронте» обычно речь не шла. Никто не поступался своими убеждениями, но каждый был добровольно готов к действиям во имя более высоких общих интересов. Оккупация и война стоили Норвегии 10 тысяч человеческих жизней.

Если бы это входило в планы Гитлера, то в 1940 году Швеция была бы тоже повергнута. Военным все же удалось объяснить, что ему это дорого обойдется: Швеция с давних пор, в том числе и при социал-демократическом правительстве, кое-что делала для своей обороны. После того как оба соседа были повержены, усилия в этом направлении приумножились и вся страна покрылась сетью укреплений. Тем не менее в 1942 году положение вновь стало весьма угрожающим, и никто в Стокгольме не заключил бы пари, что война обойдет Швецию стороной. Скрепя сердце я зарегистрировался в американском посольстве, чтобы на крайний случай иметь шанс на получение визы. Однако виза еще не означала возможность выезда, и я настроился на то, чтобы найти пристанище в сельской местности и наняться на работу лесником.

Шведская политика нейтралитета, проводившаяся во время войны всепартийным (правда, без коммунистов) правительством во главе с легендарным «отцом отечества» социал-демократом Пьером Альбином Ханссоном, часто подвергалась суровой критике. Не только норвежские и датские беженцы — им-то легко было говорить, — но и многие шведы считали ее чересчур уступчивой. Разве обязательно было пропускать через шведскую территорию эшелоны с немецкими солдатами? Разве обязательно было, как это зачастую случалось, посылать обратно на верную смерть дезертировавших из Финляндии немецко-австрийских солдат? Примеров можно найти множество, вплоть до того, когда в конце войны вопреки их желанию были репатриированы беженцы из Прибалтики. Тем не менее кто возьмет на себя смелость утверждать, что плата за нейтралитет была чересчур высокой? Берлин оказывал на Швецию сильное, очень сильное давление. И сейчас мне кажется просто чудом, что тогда этому давлению удалось столь эффективно противостоять.

Разве в Швеции не могли тоже столкнуться различные интересы? Существовали силы, которые бы безусловно приветствовали политику уступок. Были ведомства, в которых правая рука не ведала, что делает левая, или которые были заняты тем, что лезли не в свои дела. Это я испытал на собственной шкуре, когда через несколько месяцев после нелегального посещения Осло я явился в полицию по надзору за иностранцами, с тем чтобы продлить свой вид на жительство. Вместо обычных формальностей — допрос, в течение нескольких дней: где я находился в Норвегии? С кем там встречался? Кто нам помогал со шведской стороны? На все эти вопросы я не мог и не имел права отвечать. Интересовался ли я аэродромами или численностью воинских частей? На такие вопросы я при всем желании не мог дать ответа. Видит Бог, что с военной разведкой я не имел ничего общего. Мне нечего было скрывать от страны, если речь шла об интересах Швеции, давшей мне убежище. Наоборот, ведь перейти границу мне помогли шведские офицеры. Так что же все это должно было означать? Кто-то меня в чем-то обвинил? Или даже донес на меня? Кто же? Все новые вопросы мелькали у меня в голове.

Полицейская тюрьма сверкала чистотой и была хорошо освещена, в том числе и ночью. Угрозу, что меня могут выдворить в Германию, я пропустил мимо ушей — на блеф я не поддавался. Я, конечно, не подозревал, что некоторые чиновники шведских органов безопасности сотрудничали с гестапо. Как раз в те дни, когда меня держали за решеткой, три сотрудника полиции безопасности вернулись после «обмена мнениями» с Гейдрихом. Гитлер нашел в Швеции не одного поклонника. И почему, собственно, в Швеции не должно было происходить то же, что и везде? Так в декабре 1944 года был арестован, а в апреле следующего года осужден инспектор, подкинувший гестапо сведения о немецких беженцах. К счастью, лишь после войны мне стало известно, что в Стокгольме за мной следили не только нацистские агенты, но и то, что мой телефон прослушивали шведские службы.

Мои «гастроли» в полицейской тюрьме окончились благополучно. Ходатайство норвежской миссии и визит высокопоставленного чиновника, возможно, и произвели впечатление, но решающим оказался протест Мартина Транмэла, имевшего в Стокгольме свою контору. Он сделал представление министру по социальным вопросам Густаву Меллеру. В служебные обязанности Меллера и его статс-секретаря Таге Эрландера входило наблюдение за беженцами, и они позаботились о моем немедленном освобождении. Эпилог этой пьесы пришелся на лето 1941 года, когда наивный сотрудник полиции безопасности разыскал меня в кафе напротив главпочтамта и спросил: «Господин редактор, ведете ли Вы себя действительно нейтрально?»

Горечь, которую испытывали норвежские и датские беженцы, порой заставляла их забывать, чем для них была Швеция — не только довольно приятным убежищем, но и тылом движения Сопротивления, а также источником помощи для возрождения. Особенно великодушны были шведы по отношению к своим многострадальным финским соседям. В целом в пересчете на душу населения шведы оказали другим странам бо?льшую помощь, чем США во времена плана Маршалла.

Мне не пришлось снова привыкать к скандинавскому образу жизни. Моя публицистическая деятельность, которой я немедленно занялся со всем усердием, была в основном посвящена судьбе Норвегии. В бесчисленных статьях, публиковавшихся в стокгольмских и провинциальных газетах, а также в нескольких небольших брошюрах, разъяснялось положение в оккупированной стране, гражданином которой я являлся. В 1942 году совместно со своим шведским другом я открыл пресс-бюро, благодаря чему работа пошла еще эффективнее. Я продолжал писать и говорить по-норвежски. Шведские выражения я употреблял только для того, чтобы избежать недоразумений. В родственных языках есть свои ловушки.

Шведская социал-демократия еще более убедительно, чем норвежская, продемонстрировала мне, что такое недогматическое и свободолюбивое народное движение, сознающее свою силу. Полученный опыт и возможность видеть все собственными глазами глубоко отразились на моем восприятии, потому что в свое время я успел получить хорошую подготовку и немало повидал в мире. Эмигрантские кружки я воспринимал поскольку-постольку, а деятельность собственной группы уже практически не вдохновляла, и не меня одного. И это при том, что после падения Франции и бегства Вальхера в США я получил все полномочия на ведение дел, если можно так сказать. Я ими ни разу не воспользовался, напротив, по мере сил поддерживал стремление стокгольмской группы СРП раствориться в земельной организации немецких социал-демократов. Этот процесс был завершен осенью 1944 года. Таким образом, с тех пор я снова стал членом СДПГ. Когда на горизонте появились первые признаки краха Гитлера, сепаратистские группы, решившие возродить рабочее движение, уже изжили себя. Казалось, что именно этой перспективы и не хватало, чтобы дать сигнал к единству, к единству без компартии. В Лондоне, ставшем после массового бегства из Парижа центром левой эмиграции, происходило примерно то же самое, что и в Стокгольме. Там бразды правления взял в свои руки Эрих Олленхауэр.

Что будет с Германией? С тех пор как победа союзников стала лишь вопросом времени, то есть самое позднее с начала 1943 года, внимание было приковано к этому главному вопросу. Цели войны и мира уже давно не оставляли меня в покое. Я как бы снова и снова переписывал свою брошюру, которая в Осло попала под пресс. Но вернусь к лету 1942 года. На международное совещание, созванное по инициативе норвежцев, собрались социал-демократы из десятка оккупированных, нейтральных и союзных стран, а также Германии и ее союзников. В ходе плодотворных дискуссий эта группа окончательно покончила с проявлениями провинциальной ограниченности и национальной узколобости. Никого больше не интересовало, к какой части рабочего движения принадлежит тот или иной участник. Коммунисты не были представлены, да они об этом и не просили. После нашего первого совещания в июле 1942 года мы именовались «Международная группа демократических социалистов». Я стал на общественных началах ее секретарем. С первых дней существования этого «малого интернационала» завязалась моя дружба с Бруно Крайским. Первоочередной грустной и тем не менее прекрасной задачей, за решение которой мы, выходцы из Германии, взялись, используя наши контакты с политиками и церковью, была попытка спасти жизнь лидеров социалистов, томившихся в немецких лагерях. Это и француз Леон Блюм, и голландец Коос Форринк, и норвежец Эйнар Герхардсен, которого я очень хорошо знал. Летом 1944 года его перевели из Заксенхаузена в лагерь под Осло, а в первые же часы после освобождения он взял на себя обязанности премьер-министра.

Чем ближе конец войны, заявил я довольно смело на той первой встрече, тем становится очевиднее, что национального сопротивления и борьбы против нацистов недостаточно для того, чтобы найти ответ на вопрос: «А что будет потом?». С тех пор все дискуссии сводились к трем темам: опасность обращенной в прошлое оккупационной политики, единство Европы, роль Советского Союза. Еще недавно мы находились в глубокой депрессии, думая о победе нацистской Германии, и вдруг открылась перспектива на будущее после Гитлера. Разве можно было видеть это будущее иначе как в розовых тонах? Тем не менее то, что летом 1942 года я написал и доложил группе, соответствовало реальному положению вещей: разрыв между Советским Союзом и государствами англосаксонской демократии вызовет опасность новой войны. 1 мая 1943 года мы рискнули обнародовать манифест «Мирные цели демократических социалистов». Швеция уже не относилась всерьез к запрету политической деятельности для беженцев. Теперь мы опасались, что война может быть выиграна в военном, но проиграна в политическом отношении. Мы все еще надеялись, что принципы, провозглашенные в Атлантической хартии, — свобода мнений и совести, защищенность от бедности и страха — станут действительностью. Мы хотели, чтобы мир зиждился на здравом смысле. В послевоенной политике не должна преобладать месть, в ней должна главенствовать воля к сотрудничеству.

Сообщения о том, что творилось от имени немцев в оккупированных странах, отнюдь не облегчали защиту «другой» Германии. В Швеции взгляды были обращены сначала на Норвегию, а во второй половине войны — и на Данию. Однако доходила информация и об акциях по массовым расстрелам в Польше, Советском Союзе и в Юго-Восточной Европе. Потрясенные норвежские друзья рассказывали страшные вещи о югославских и русских военнопленных, вывезенных за полярную зону и уничтоженных там. Неслыханным позором покрылось имя немецкой нации. Я предчувствовал, что мы еще долго не избавимся от этого позора.

Ужасы, хотя о них было известно далеко не всем, обременяли деловую дискуссию о мирных целях, как только она выходила за рамки нашего кружка. На уровне эмоций стала появляться враждебность по отношению к немцам. Появились даже признаки расизма, красноречивым выразителем которого стал английский лорд Ванзитарт. Он говорил, что немцы, выдающие себя за «демократические» силы, ничем не лучше остальной части нации. Мое собственное будущее отнюдь не обязательно было связано с Германией, но я считал своим прямым долгом резко, и даже очень резко, возражать тем, кто отказывал Германии в праве на будущее. Я постоянно приводил в разных вариациях один и тот же аргумент: совсем не обязательно все должно было случиться именно так, как случилось. Никто не рождается преступником. Каждый народ имеет свои особые, но неизменные свойства. Тяжелое историческое наследие обременительно, но его можно преодолеть. Я писал, что мы боремся против «ванзитаризма» не потому, что он бичует преступления нацистов, милитаристов и империалистов, а потому, что, имея в виду конкретные меры, он означает избиение простого немецкого народа и снисхождение к реакционным слоям других наций. Не существует ни коллективной вины, ни коллективной невиновности. Но я не забывал и о другой стороне морали: даже тирания не дает основания вести себя, подобно гиенам, или мириться с жизнью, недостойной человека.

Стоит ли удивляться тому, что я вызывал кое у кого раздражение, и вскоре обо мне стали говорить, что, мол, немец — он и есть немец. Трюгве Ли, тогдашний министр иностранных дел норвежского эмигрантского правительства, еще в 1941 году считал, что я, попросту говоря, «ярко выраженный германофил». В Стокгольм пришло письмо, в котором он счел нужным нанести мне удар в спину. Кровь, писал он, все же гуще, чем вода. Коммунисты сочли своим долгом подлить масла в огонь и обозвали меня «немцем с сомнительным прошлым» и «злейшим врагом Советского Союза». Я ответил им в открытом письме, опубликованном в августе 1943 года в нескольких шведских газетах: «Я чувствую себя связанным тысячью нитей с Норвегией, но я никогда не отказывался от Германии, от „другой“ Германии. Я работаю на разгром нацистов и их союзников во всех странах ради жизни как норвежского и немец кого, так и всех других народов».

Было ли это заклинанием, когда мы говорили о праве наций, к которым мы, естественно, причисляли и немецкую нацию, на самоопределение и о единстве рейха? Чем ближе надвигалось окончание войны, тем больше смещались акценты дискуссии. Я не мог избавиться от тревожного чувства, что именно в тот момент, когда освобождение от нацистского ига казалось столь близким, будущее Германии выглядело особенно мрачным. Когда в июне 1944 года я услышал о высадке союзников в Нормандии, у меня на глаза навернулись слезы. В этот день Томас Манн в далекой Калифорнии написал, что он очень взволнован, — после злоключений предшествующих лет он познал одно из «созвучий» своей жизни. Однако полную катастрофу я и теперь не мог себе представить. Именно поэтому мысли, изложенные в работе «К вопросу о послевоенной политике немецких социалистов», изданной мной совместно с немецкими друзьями в Стокгольме, покоились на иллюзиях. Так, мы считали необходимым предупредить будущие оккупационные державы, что главной проблемой будет возрождение национального чувства. «Против национализма — за национальное единство» — гласил лозунг, который я в том же году выдвинул (в различных вариантах) в книге «Efter Segern» («После победы»).

Связи с Германией в течение войны становились все слабее, но они никогда не обрывались. Шведские моряки, которых мы знали по профсоюзу транспортных рабочих, рисковали головой, поддерживая вплоть до конца войны контакты с бременским подпольем. В нашем распоряжении, следовательно, находились не только источники информации, но мы имели и возможность оказывать кое-какую помощь. А Бремен был не единственной точкой соприкосновения внутри Германии.

Немецкий бизнесмен, бежавший из Осло в Стокгольм, свел меня в 42-м или 43-м году с некоторыми деятелями немецкого Сопротивления. Одним из них был Теодор Штельтцер, начальник транспортного отдела в штабе немецкого главнокомандующего в Норвегии генерал-полковника фон Фалькенхорста. Бывший ландрат (начальник окружного управления. — Прим. ред.) был членом Крейзаурского кружка, созданного графом Гельмутом Джеймсом фон Мольтке. Как и Мольтке, он не был сторонником покушения на Гитлера, за которое выступали другие представители оппозиции, но смело и беспристрастно поддерживал участников движения Сопротивления. В тот памятный вечер в Стокгольме он сразу же заявил мне, что не желает обсуждать вопросы, которые его как офицера могут привести к конфликту с собственной совестью. К этому я отнесся с уважением. Он не скрывал ни своей принципиальной позиции, ни своих тесных связей с норвежской церковью. Мне было известно, что он многое сделал для того, чтобы смягчить тяготы оккупационной политики. После 20 июля он был арестован и приговорен к смертной казни. Его спасло вмешательство влиятельных скандинавских должностных лиц, прибегших к помощи массажиста Гиммлера, финна по происхождению. Сам Гиммлер прокомментировал это так: «Позднее мы их всех все равно повесим». После войны Теодор Штельтцер, этот благородный человек, стал одним из основателей Христианско-демократического союза в Берлине и первым премьер-министром земли Шлезвиг-Гольштейн.

Теодор Штельтцер посвятил меня в планы авторитетных оппозиционных кругов рейха. Впервые за десять лет я вновь услышал о Юлиусе Лебере, занявшем видное место среди берлинских заговорщиков. Я попросил передать Леберу привет и вскоре убедился в том, что эта просьба выполнена.

Эмиссаром, пришедшим ко мне в то июньское утро 1944 года, был советник посольства Адам фон Тротт цу Зольц. Перед этим мне позвонил представитель шведской церкви и спросил, может ли он зайти ко мне вместе со своим знакомым. Он пришел, познакомил меня со своим спутником и тотчас же распрощался. Высокий, почти совершенно лысый мужчина лет тридцати пяти, с виду самоуверенный, представился и сказал: «Я должен передать вам привет от Юлиуса Лебера. Он просил вас оказать мне доверие». Мог ли я быть уверенным, что это правда? Лебер просил напомнить мне об одном случае, в котором фигурировал бокал красного вина и который мне ни о чем не говорил: в один из дней 1931 года у меня был якобы сильный насморк, и этот бокал был выпит в винном погребке любекской ратуши. Прошло тринадцать лет, я не мог ничего вспомнить и раздумывал, действительно ли это тот человек, которого мне дважды рекомендовали.

Адам фон Тротт, много повидавший на своем веку сын прусского министра культов, голосовал на выборах за СДПГ, не разделяя, как он признался, всех пунктов ее программы. Он дополнил мои представления о немецком Сопротивлении и о тех людях, которые, несмотря на все различия, были убеждены, что позору Германии и бедствию Европы должен быть положен конец. Довольно любопытной новостью был его намек на предстоящее покушение. Структура нового правительства, как я узнал от него, в основном уже определена, но возможна «прогрессивная поправка». Не исключено, что на Лебера будет возложена более важная задача, чем руководство министерством внутренних дел. Лебера в течение четырех лет таскали по тюрьмам и концлагерям, прежде чем в 1937 году он поселился в Берлине, где в целях конспирации жил под видом торговца углем. Тротт скрыл от меня, что после ареста графа Мольтке он стал внешнеполитическим советником полковника Штауфенберга, так же как и то, что он должен был занять пост статс-секретаря внешнеполитического ведомства. Однако, ссылаясь на Лебера, он с озабоченно-деловой откровенностью обсуждал вопрос, дадут ли союзники шанс новому германскому правительству.

Так же как Лебер, Тротт в отличие от Карла Горделера, который после переворота должен был возглавить правительство, исходил из того, что вряд ли удастся избежать оккупации всей Германии и продолжать войну во имя «справедливого» мира больше не имеет смысла. Во время нашей второй беседы у меня создалось впечатление, что он более не считает разумным что-либо предпринимать. Разве не должны те «другие», то есть нацисты, нести полную ответственность за тотальное поражение? Впоследствии я пришел к следующему выводу: это была реакция на приводящие в уныние известия, получаемые им в Стокгольме от союзников, а точнее, от британцев. В них сообщалось, что, если участники Сопротивления избавят мир от Гитлера и создадут временное ненацистское правительство, возможно, с ним вступят в переговоры и окажут даже большее содействие, чем это было предусмотрено в Касабланке. Совещание в Касабланке — после встречи между Рузвельтом и Черчиллем в начале 1943 года — высказалось за безоговорочную капитуляцию.

Почему Тротт пришел ко мне? Во-первых, он поинтересовался, хочу ли я поступить в распоряжение нового правительства и не останусь ли пока в Скандинавии для выполнения какого-то задания, которое еще надо уточнить? Он заверил меня, что этот вопрос задает мне и Лебер, и я без колебаний дал свое согласие. Во-вторых, по согласованию с Лебером, а также со Штауфенбергом он попросил меня помочь ему встретиться с послом Александрой Коллонтай для выяснения поведения Советского Союза после переворота в Берлине. Я считал, что могу это сделать, и согласился. Правда, я всего лишь один раз встречался с этой своевольной дамой, но Мартин Транмэл был с ней хорошо знаком и тотчас же изъявил готовность взять на себя роль посредника.

То, что решившиеся на бунт офицеры и связанные с ними политические деятели стремились заключить сепаратный мир с западными державами, чтобы после этого продолжить войну с Советским Союзом, — это одна из многих легенд, сложенных вокруг заговора 20 июля. Не говоря уже о том, что никто на Западе на это бы не пошел, Лебер и Штауфенберг были убеждены, что послегитлеровская Германия не должна колебаться между Западом и Востоком, а тем более вести с ними игру. Тротт отправился в Швецию, имея наказ от Лебера не ввязываться ни в какие дела, которые выглядели бы как попытка поссорить союзников. Единственный шанс — это свержение тирана с последующим публичным предложением о перемирии. Сам Тротт дополнил: уже из-за своего расположения в центре Европы Германия не может договариваться исключительно с Западом против России.

Лебер и Штауфенберг только приветствовали бы, если западные державы после высадки во Францию действовали бы быстрее и решительнее. Война была проиграна, и речь шла только о том, удастся ли уберечь Европу и собственный народ от дальнейших страданий и разрушений. Ближайшие друзья Лебера среди военных, как мне рассказывала его вдова Аннедора, носились с мыслью передать союзникам важные сведения, чтобы ускорить окончание войны.

Когда через два дня после нашего свидания я вновь встретился с Троттом, он настоятельно попросил меня не устанавливать контакт с советским посольством. Он узнал — как я предполагал, от своего агента в германском посольстве, — что у Советов в Стокгольме происходит утечка информации. Кроме того, он был обеспокоен распространявшимися слухами о его пребывании в Стокгольме. Между тем стало известно, что чиновник из ведомства Риббентропа уже в 1943 году, зондируя почву, встречался в Стокгольме с советником посольства Владимиром Семеновым. В конце концов, аппарат Гиммлера тоже пытался, как выразился один полковник, установить через Стокгольм «ни к чему не обязывающий контакт с Россией». Обо всех этих слухах я ничего не знал, однако тотчас же согласился с Троттом. Мы использовали эти часы для обмена мнениями, который был для меня наиболее интересным и важным за все годы войны.

Адам фон Тротт был арестован спустя пять дней после 20 июля, а через месяц казнен. Юлиуса Лебера арестовали 5 июля после беседы с двумя членами компартии, состоявшейся с согласия Штауфенберга. И Лебер и Штауфенберг хорошо представляли себе, какое бремя ляжет на плечи будущего правительства, и держали курс на то, что если уж не привлекать коммунистов на свою сторону, то, по крайней мере, успокоить их. Аннедора Лебер узнала от полковника Штауфенберга, что арест друга побудил его в любом случае решиться на покушение.

Несмотря на жестокие истязания, Юлиус Лебер молчал. Он начал давать показания лишь после того, как ему пригрозили арестом жены и обоих детей. Однако и тогда он брал всю вину на себя, не называя никого. Кровавый судья Фрейслер назвал его «самым ярким явлением на политическом небосклоне Сопротивления». В октябре 1944 года его приговорили к смертной казни. Однако палачи пощадили его, возможно, для того, чтобы оставить в качестве заложника. Только наступление в Арденнах и ошибочное предположение, что Гитлер все же сможет выиграть войну, привели к исполнению приговора. В начале 1933 года Лебер сказал в Любеке: «В борьбе за свободу не спрашивают, что будет завтра». Прежде чем палач 5 января 1945 года сделал свое дело, он передал своим близким: «Жизнь — соразмерная цена за такое доброе и справедливое дело. Мы сделали то, что было в наших силах. Не наша вина, что все получилось так, а не иначе».

Меньше чем через четыре месяца Юлиус Лебер стал бы свободным человеком и социал-демократическим лидером, наверняка способным занять пост канцлера. Таким, каким он был: открытым и отважным, ниспосланным милостью богов и уверенным в своих силах.