Кеннеди, или Неизбежность риска

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Выборы в бундестаг в сентябре 1961 года принесли моей партии частичный успех. Это было неплохо, хотя я надеялся на большее. Конрад Аденауэр лишился абсолютного большинства. СДПГ получила на целых два миллиона голосов больше, чем на предыдущих выборах, и достигла наилучшего результата со времени выборов в Национальное собрание в 1919 году. В числах это выглядело так: 36,3 процента голосов вместо 31,8 процента ранее и 190 мест вместо 169 мест ранее.

Тень от стены упала на избирательную кампанию. Мне хотелось и приходилось почти ежедневно бывать в Берлине и отменять из-за этого многие выступления. Лихорадочные перелеты на зафрахтованном крошечном английском самолете были небольшим облегчением в этом деле. Тем не менее моя кандидатура на пост канцлера позволила поставить новые по своему содержанию цели. В моей программе были два важных пункта. Выступая на собрании в связи с выдвижением моей кандидатуры, я обозначил их как центральные — это решение больших общих задач внутри страны и отстаивание национальных и европейских интересов в духе времени и без шор на международной арене. То, что в Ганновере в 1960 году — вообще впервые в истории СДПГ — был выдвинут кандидат в канцлеры, явилось частью начатого после краха на выборах 1957 года процесса обновления, охватившего как организационные структуры в партии и ее фракциях, так и саму программу (Годесберг, 1959 г.) и кадры. На предвыборной бирже в свое время котировались и премьер-министр земли Гессен Георг-Август Цинн, и бургомистр Гамбурга Макс Брауэр. Своими выступлениями в Берлине я доказал, на что способен, и мой успех на выборах был столь весом, что вряд ли кто-нибудь смог бы всерьез оспаривать выдвижение моей кандидатуры на пост канцлера, если бы я сам этого не захотел. Разумеется, я попросил дать мне полагающееся в таких случаях время на размышления.

Чисто арифметически в 1961 году хватало мандатов для создания «малой» коалиции из социал-демократов и свободных демократов, но политических предпосылок для этого пока не было. Это подтвердилось и в ходе конфиденциальной встречи, на которую один из деятелей нашей экономики, недружелюбно настроенных по отношению к «черным», — Гуго Штиннес-младший — пригласил в Мюльгейм на Руре председателя СвДП Эриха Менде и меня. В узком кругу руководства партии — Олленхауэр, Венер, Эрлер — я прощупал возможность образования всепартийного кабинета, главной задачей которого должен был стать прорыв застывших фронтов германской внешней политики. Важным собеседником был председатель бундестага Ойген Герстенмайер: он был не прочь занять пост канцлера в правительстве национальной консолидации. Однако христианско-демократические консерваторы не проявили достаточной готовности к новому перераспределению сил.

Мы беседовали тогда и с Аденауэром. И я лично, несмотря на все то, что нас уже разделяло, посетил Штрауса. Стремление к проведению совместной внешней политики обуславливалось также причинами тактического характера. Да иначе и быть не могло. Я добился того, что при Людвиге Эрхарде, преемнике Аденауэра, при обсуждении вопросов внутригерманской политики меня от случая к случаю приглашали на заседания кабинета. Моя берлинская практика послужила примером и стимулом — я имею в виду сенат, в котором, пока это было возможно, заседали обе большие партии, а затем подключилась СвДП, хотя моя собственная партия имела почти две трети мандатов. Уже в марте 1961 года после поездки в США и беседы с Джоном Кеннеди я предложил, чтобы все партии в случае возникновения нового берлинского кризиса проявили солидарность. После выборов в октябре 1961 года я вновь после краткосрочного пребывания в Америке подтвердил свои предложения в меморандуме, который довел до сведения правительства и председателей фракций бундестага. При всем этом надо мной ни в коей мере не довлел гиперболизированный партийный эгоизм. Для этого затронутые вопросы были чересчур серьезными.

В центре всех размышлений стоял вопрос: каким образом можно трансформировать конфликт между Востоком и Западом, а сосуществование сделать плодотворным? Через год после возведения стены Гарвардский университет пригласил меня выступить именно по этому вопросу. Шел октябрь 1962 года, и интерес к этой теме был огромный. Немецкой редакции моих докладов я предпослал лозунг «Неизбежность риска». Сосуществование, говорил я, это не изобретение Советов и не их монополия на аргументацию. Различие между их и нашей концепцией обусловлено совершенно различными представлениями о сущности конфликта.

Основное, что я сказал в Гарварде: интересы советского руководства ясны, а теория — неверна. Неизбежный конфликт между государствами с различным социальным и экономическим устройством не так уж неизбежен. Мирное сосуществование по Хрущеву — это не поиск долговременной стабильности и даже не перерыв между боями, а новая возможность расширить сферы своего господства и влияния без риска ввязаться в атомную войну. Совместное проживание в нашем мире зависит от интересов всех стран, а не от теоретических принципов советского руководства. Я высказался за рациональное разделение задач между Америкой и Европой. Нам не следует забывать, что Европа сильнее, чем некоторым этого хотелось бы, и моложе, чем многие это себе представляют. В атлантическом партнерстве я видел нечто большее, чем военный союз.

Далее. Наша политическая стратегия должна исходить из того, что сосуществование возможно лишь в том случае, если мы избавимся от страха перед коммунистическим превосходством, а также от той столь же наивной, как и удобной беспечности, что правое дело автоматически одержит верх. Задача осуществления мирного сосуществования является для западных демократий самым суровым испытанием за всю их историю. Нельзя находиться под гипнозом оборонительных задач предотвращения катастрофы и самоутверждения, отвлекающих все наше внимание. «Ибо конфликт между Востоком и Западом не единственная и, по существу, не самая важная проблема, которую мы обязаны решить, если хотим выиграть будущее». Наша концепция не должна ограничиваться отношением к коммунистическому Востоку, она должна также распространяться на взаимоотношения между богатыми и бедными нациями. Сосуществование в виде мирного соревнования возможно, и может быть выиграно или проиграно в первую очередь в этих странах!

Далее. Нам необходимо иметь как можно больше реальных точек соприкосновения и рациональных связей. Речь идет о политике мирного риска и ненасильственного преобразования конфликта. История развивается не в соответствии с догмами и даже не по единой схеме. «Несмотря на то что в руках Вашингтона и Москвы сконцентрирована власть, которая держит сегодня мир в постоянном напряжении, существует также тенденция к деконцентрации власти. Развитие пойдет дальше. Возникнут новые магнитные поля власти». Нам следует искать формы, находящиеся над блоками и пронизывающие их. Нам нужно иметь как можно больше реальных точек соприкосновения и рациональных связей, в том числе столько «рациональных контактов с коммунистическим Востоком, сколько их в данный момент можно установить». Такая концепция может способствовать трансформации противоположной стороны. «Именно это я понимаю под активной, демократической политикой мирного сосуществования». И наконец: настоящие политические и идеологические стены нужно сносить постепенно, без конфликтов. Это возможно лишь в том случае, если мы сами уверены в своих ценностях. Дословно: «Нам не нужна контридеология, нам не нужна антидогма. Наша великая политическая мечта — это освобождение основных сфер жизни от любого политического влияния. Свобода есть сила».

Из Гарварда, где я год спустя с гордостью получил звание почетного доктора, я направился в Вашингтон. Один из ближайших сотрудников президента профессор Карл Кайзен передал ему текст моей речи и пояснил, сколь близко друг от друга проходят орбиты нашего мышления. Это были дни, когда стало обостряться положение вокруг Кубы. Он показал мне аэрофотосъемки ракетных позиций и не скрывал своих опасений, что все это приведет к серьезной конфронтации, от которой может пострадать и город, бургомистром которого я был. Я не проявил никакой нервозности, а вернувшись в Берлин и узнав, что кризис достиг критического пункта, передал ему в поздний час через американского посланника следующее: пусть он принимает такое решение, какое он считает правильным. В Берлине нет страха. Это известие, пронизанное духом непоколебимого доверия, обрадовало Кеннеди и скрепило наш союз. Его начало восходит к нашей первой встрече в Белом доме весной 1961 года. «Ваши мысли кажутся мне знакомыми», — сказал он мне тогда.

Сотрудники Кеннеди Тэд Соренсен и Артур Шлезингер впоследствии полагали, что, будь на месте президента сторонник «жесткого курса», он бы не остановился перед катастрофой военного конфликта. Кеннеди действительно вел азартную игру, но в союзе со своим братом Робертом он был полон решимости не доводить дела до войны. Позже стало известно, что Роберт в тесном контакте с послом Добрыниным держали курс на заключение секретного соглашения, которое предусматривало вывод ракет типа «Юпитер» из Турции. Это подтвердило наличие внутренней мягкой линии, скрытой за внешней жесткостью. Происходило примерно то же, что и в драме, разыгравшейся вокруг возведения стены. Кризис дал мощный толчок в формировании нового видения мира. Новые отношения между ядерными державами начали складываться сравнительно давно. Однако лишь во время кубинских событий осенью 1962 года необходимость снижения уровня конфронтации проявилась столь беспощадно. Кеннеди понял, что он должен избавить своего оппонента в мировой политике от поражения, а тем более унижения. Он не хотел «гнать русских ни на шаг дальше того, чем это было необходимо», говорили люди из его окружения.

Мысли, высказанные мной в Гарварде, профессор Кайзен прокомментировал следующими словами: «Я слышу в этом нечто родственное». Об официальной политике ФРГ он бы этого не сказал. Вот так были неуверены и одновременно заинтригованы люди Кеннеди. В саду Белого дома президент (он не хотел, чтобы при этом присутствовал посол) спросил меня: «С какого рода Германией мне придется иметь дело?» Я посоветовал ему настроиться на большую самостоятельность Германии и на растущую заинтересованность в разрядке.

Девять месяцев спустя, в июне 1963 года, Кеннеди, подобно триумфатору, въехал в Берлин. Этот день явился апогеем визита Кеннеди в Германию и большим событием в жизни города. Никогда еще в своей истории Берлин не встречал ни одного гостя со столь искренним восторгом. Уже почти два года стояла стена. Разочарование тем, что ссылки на четырехсторонний статус, в верности которому так часто клялись, не смогли предотвратить ее возведения, все еще глубоко сидело в сознании людей. Но в отношении обязательств, касавшихся Западного Берлина, никаких сомнений не было. Кеннеди неоднократно просматривал документальный фильм о своем визите в Берлин. Об этом я узнал вечером после похорон от его вдовы.

В знаменитой речи, произнесенной им перед Шёнебергской ратушей, Кеннеди превозносил волю Берлина к самоутверждению и в то же время указывал на перспективы справедливого мира. Я никогда не забуду минуты перед митингом, когда он в моем кабинете, смеясь, заучивал ставшие знаменитыми четыре слова: «Ich bin ein Berliner!» («Я берлинец!»). Идею подал Соренсен, поделившись ею со мной накануне вечером в Бонне. Выступая перед студентами Свободного университета, высокий гость подробно рассказал о перспективах на будущее: над «железным занавесом» и над остальным миром веет ветер перемен. Сила исторической эволюции проявится также и в другой части Европы. Контакты между Востоком и Западом могут способствовать постепенному преодолению первопричин напряженности. В германском вопросе прогресс также может быть достигнут только в том случае, если обе стороны внесут в него свой вклад.

За несколько дней до этого президент изложил, выступая во франкфуртской церкви св. Павла, свой курс в мировой политике. Атлантическое сообщество должно покоиться на двух опорах — североатлантической и западноевропейской — при честном разделении бремени принятия решений. Что касается Общего рынка — то европейцы могли бы строить его так, как считают нужным. Он посоветовал нам в дополнение к политике Восток-Запад как можно активнее включиться в сотрудничество с развивающимися странами. Еще перед тем как Кеннеди собрался ехать в Германию, 10 июня в Вашингтоне он произнес речь о «стратегии мира». Я расценил ее как важную попытку без всяких иллюзий изменить отношения между Востоком и Западом. Как попытку заменить равновесие взаимного страха мирным решением существующих проблем. А стратегия мира как раз и предполагала постепенное изменение и преодоление status quo. Он знал, что тот, кто только оглядывается на прошлое, упускает будущее. И предупреждал об опасности возврата к тому времени, когда «мы взаимно экспортировали собственный застой».

Вскоре его захотели попридержать, подчеркивая фрагментарность его политики, смакуя его недостатки. И все же Джон Кеннеди был неординарной, экспрессивной личностью, оказывавшей на окружающих необычное воздействие. Обаяние, которое он излучал, несмотря на то что со временем оно частично поблекло, живо до сих пор. Он подкупал своим открытым взглядом, ярко выраженным чувством нового, свежестью отточенного языка и постоянной готовностью к восприятию новых духовных импульсов. Для темнокожих американцев он открыл новую главу в истории их существования. Он воодушевил и подкрепил их надежды на достижение справедливости. Если бы он смог продолжать действовать в том же духе, это пошло бы только на пользу всему миру, и Америке в том числе.

Мне иногда приписывают, что я якобы копировал избирательную кампанию Кеннеди. У меня этого ощущения не было. Конечно, и у нас в Германии, и в других странах Европы борьба за избирателей, как и многое другое, находилась под влиянием американской практики предвыборных кампаний. Однако то, чему я научился у американцев, больше относилось к содержанию, чем к внешним формам.

Кеннеди с большим уважением относился к Аденауэру, но был недоволен упрямством всезнаек от германской внешней политики. У него запечатлелось в памяти, что немецкая сторона практически не внесла никакого конструктивного вклада. Во время берлинского кризиса он утверждал, что решение германского вопроса мыслимо лишь в контексте исторического процесса и поэтому следует, по крайней мере из тактических соображений, подумать о признании ГДР. Так же как до него Эйзенхауэр, он считал, что уже давно назрела необходимость признания границы по Одеру и Нейсе. В Вене Хрущев намекнул ему, что Аденауэр вовсе не хочет воссоединения. Это сообщение произвело на него огромное впечатление и усилило его собственное нетерпение и нетерпение людей, его окружавших. Вашингтон ожидал от ФРГ большей гибкости. Такое у меня сложилось впечатление.

Кеннеди больше не довелось серьезно поговорить с другой мировой ядерной державой о будущем Европы. Вероятно, время для такого важного шага тогда еще не созрело. Кроме того, для подобного предприятия требовался достаточно находчивый и готовый к сотрудничеству партнер. Тем не менее Кеннеди добился — прежде всего благодаря тому же приему, с помощью которого был решен кубинский кризис, — частичного смягчения отношений с Москвой. Это нашло свое отражение уже в 1963 году в соглашении о запрете ядерных испытаний. Аденауэр резко возражал, так как ГДР также пригласили поставить свою подпись.

В лице Шарля де Голля, который воспринимал мир только с европейских позиций, Кеннеди мог бы найти трудного, но достойного партнера. Высокомерный француз действительно раздражал его, и он недвусмысленно настаивал на том, чтобы Аденауэр ясно определился между Парижем и Вашингтоном. Это было неразумно и противоречило неоднократно высказанному требованию о большей ответственности со стороны европейцев. Но это противоречие было присуще американской политике и в последующие годы.

По этому поводу я сказал: Кеннеди заявил, что Соединенные Штаты связывают свои надежды с единой и сильной Европой, которая найдет с ними общий язык и будет действовать согласно общей воле как мировая держава, которая будет в состоянии в качестве полноценного и равноправного партнера браться за решение тех или иных проблем. Это самая всеобъемлющая формулировка, которую Америка когда-либо находила для своей европейской политики. Мне известна мысль де Голля о том, что Европа не должна играть роль, при которой она целиком или частично может попасть в подчиненное положение по отношению к Соединенным Штатам. Этому представлению вполне соответствуют слова о Европе как мировой державе. С этой точки зрения нет основания опасаться, что Германия может быть поставлена перед выбором: дружба с Францией или дружба с Соединенными Штатами.

Убийство Кеннеди было несчастьем для всего мира. Возникавшие в этой связи слухи никогда не умолкали. Юстиция не видела «убедительных доказательств» существования заговора, однако позднее следственная комиссия палаты представителей высказала иную точку зрения. Через пять лет от руки убийцы пал энергичный брат президента Роберт, который в 1962 году нанес важный для нас и для него визит в Берлин. Я с большим уважением и симпатией следил за его мужественной и дальновидной борьбой, особенно за расовое равенство. От избрания Роберта Кеннеди президентом я ожидал многого, очень многого.

Дешевый афоризм «незаменимых людей нет» я вообще не признаю. Будь то в политике или в личной жизни. Одних нам не хватает больше, чем других.

Что будет с Германией, что будет с Европой — это был вопрос, который меня занимал до Кеннеди, а после его смерти окончательно лишил меня покоя. В июле 1963 года Эгон Бар произвел фурор своей речью в Тутцинге, в которой он говорил о «переменах через сближение», и в свойственной ему манере облек наши общие мысли в четкую форму. На том заседании в июле 1963 года он должен был выступать после меня, но ему дали слово раньше, что сделало мое выступление, как это часто случается, менее эффектным. Зато он отвлек на себя часть критики в мой адрес. У меня были сомнения в правильности выбранной формулы. Она могла дать пищу для недоразумений. Кое-кому могло показаться, что нам мерещится сближение с коммунистической системой. Это не входило в его намерения, а данное происшествие ни в коей мере не повредило нашему дружескому сотрудничеству.

Во время моего переезда из Берлина в Бонн Эгон Бар был не единственным моим сотрудником, но одним из наиболее масштабно мыслящих. Когда в 1959 году я попросил его возглавить ведомство печати и информации, он был уже известным в столице радиожурналистом. Вместе со мной он пришел в министерство иностранных дел и в ведомство федерального канцлера, стал министром и членом высшего руководства социал-демократической партии. Он провел значительную часть переговоров по заключению Московского договора 1970 года и последовавших за ним договоров с ГДР. Как немецкий патриот, обладая чувством международной ответственности, он проделал долгий путь, и все это время мы никогда не теряли друг друга из виду. Во всем, что касается общеевропейского сотрудничества и безопасности, очевиден его духовный вклад. Многое из того, что я сделал или пытался сделать начиная с 1960 года и после 1980 года, было бы невозможным без такого сотрудничества. Это тот редкий случай, когда дружба сохраняется в течение столь долгих лет, несмотря на тяготы политической карьеры.

В своей речи в Евангелической академии в Тутцинге я не ограничился внешнеполитическими аспектами, а попытался дать общую критическую оценку германской политики. Тем не менее внешняя политика и ее возможности стояли для меня на первом месте. Памятуя о словах Кеннеди, я высказал следующее пожелание Западу: «Совместная политика должна исходить из того, что нужно убедить Советский Союз в его заинтересованности в переменах. Выбор направления главного удара, как сказал в Свободном университете американский президент, требует, чтобы мы пересмотрели и преодолели прежние бесплодные представления». Спор о том, действительно ли Восток ощущает потребность в безопасности, будет в значительной степени прекращен, если рассматривать общие интересы безопасности в качестве предмета соглашений между Востоком и Западом, а тем более если такое соглашение удастся подписать.

Подобная политика целиком и полностью зависела от доверия к реальному состоянию западной мощи и к реальному выполнению Западом своих обязательств: «Вероятно, нам придется ждать до греческих календ, пока все коммунисты откажутся от своих идеологических целей. Но многое говорит за то, что внуки Хрущева, возможно, еще будут называть себя коммунистами, но в действительности таковыми не являться. Очень может быть, что идеологического сосуществования не бывает, а есть только идеологический спор. Но для этого необходимо пространство. Наша альтернатива стене — это способность к такому открытому активному спору и готовность внести свой вклад в дело обеспечения мира. Сюда же, безусловно, следует отнести и сплоченность западных государств в смысле единства в разнообразии. Однако Европа в качестве мировой державы была еще призраком, а отношения с Соединенными Штатами должны были оставаться краеугольным камнем германской политики. Но Европе не следовало и на этот раз оставлять без подобающего ответа воззрения и предложения американского президента. Чего же удивляться, что, когда речь шла, с одной стороны, о Западной Европе, а с другой — обо всем континенте, я вынужден был прибегнуть к расплывчатой формулировке. Мы знаем, что перед нами долгий путь, но мы должны захотеть его пройти. Общеевропейское мышление действительно не является сейчас чем-то преждевременным. Ум, трудолюбие и работоспособность Европы привели ее с помощью Соединенных Штатов к новому расцвету. Существуют разумные и объективные предпосылки для того, чтобы Европа играла бо?льшую роль, взяла на себя большую ответственность и пожала братскую руку американцев, протянутую нам через Атлантику».

Я говорил о волнующем периоде изменений в мировой политике, открывающем новые горизонты. То, что несколько лет или даже несколько месяцев назад можно было только предугадать, приобрело ясные очертания и стало делом ближайшего будущего. «Нетрудно предположить, что через какое-то время в Европе сложится иная обстановка. И наша Европа только как единое целое имеет шанс. Иначе она неизбежно скатится на уровень скопища третьеразрядных политических структур». Я пророчествовал: «Во всяком случае, создается впечатление, что в двухтысячном году мы не будем оглядываться ни на американскую, ни на советскую эпоху».

В меморандуме, переданном мною год спустя — в августе 1964 года — государственному секретарю США Дину Раску и опубликованном в 1965 году, я набросал схему будущих отношений со странами Восточной Европы и результатов воздействия на них со стороны Общего рынка. Я исходил из того, что «у народов стран, расположенных между Германией и Россией, по-прежнему живо или вновь пробуждается общеевропейское сознание».

Таким образом, я ясно дал понять, что не верю в гипертрофированную теорию тоталитаризма. Ибо, по крайней мере за прошедшее время, стало выясняться, что коммунистический режим не столь уж статичен. У меня сложилось ощущение, что там, где происходят хотя бы незначительные изменения, в один прекрасный день может случиться и большее. Вообще, я уже давно исходил из того, что все течет и ничто не остается неизменным, а непредвиденные перемены приводят к непредвиденным результатам.

В Тутцинге в 1963 году я критиковал официальный Бонн за то, что он стремится выиграть забег и «постоянно быстрее и решительнее всех заявляет „нет“ в ответ на любой намек, идущий с Востока, только потому, что он исходит с Востока». Мой вывод гласил: «Нам категорически не следует создавать впечатления, как будто мы до сих пор не поняли две вещи: разоружение — это всего лишь оборотная сторона политики безопасности, и того, что Германия больше заинтересована в разрядке, нежели в нагнетании напряженности».

Без разрядки было немыслимо привести в движение германский вопрос. Ведь «германская проблема имеет всемирно-политический аспект, аспект безопасности, европейский аспект, а также чисто человеческий и национальный». Как и Аденауэр, я поставил вопрос человечности впереди национального. «Ради облегчения человеческих страданий в интересах наших соотечественников мы должны быть готовы к масштабным переговорам на компромиссной основе. Мы не можем разъяснять на рыночной площади, что является целью нашей политики. Однако нам следовало бы хотя бы в узком кругу прийти к согласию». Я напомнил о готовности Запада Германии направить свою экономическую мощь и на восточные проекты и призвал к тому, чтобы увязать воедино различные аспекты германского вопроса. Но в первую очередь опять-таки встал вопрос о том, что сами германские политики могут сказать о германских проблемах. В 1963 году уже стало непреложной истиной: «Решение германского вопроса возможно только с Советским Союзом, а не вопреки ему. Мы не можем поступиться своим правом, но мы должны привыкнуть к мысли, что для его осуществления необходимы новые отношения между Востоком и Западом, а следовательно, и новые отношения между Германией и Советским Союзом. Для этого требуется время, но мы можем сказать, что это время показалось бы нам не столь долгим и гнетущим, если бы мы знали, что жизнь наших соотечественников по другую сторону границы и наши связи с ними будут облегчены». В 1963 году я не рассматривал Федеративную Республику ни как центр тяжести, ни как противовес США и, конечно же, ни как острие копья «холодной войны», а считал, что Федеративная Республика должна исполнять собственную партию в общем хоре Запада и вносить свой вклад, соответствующий ответственности, которая лежит на ней и которую никто с нее не снимет.

Понадобились еще три года, прежде чем я смог, работая уже в Бонне, внести свой вклад в то, чтобы Федеративная Республика не только взяла на себя ответственность, но и извлекла из этого пользу — пользу для людей. Правда, попытка придать новый облик внешней политике на широкой межпартийной основе дала скромные результаты.

Так объективная неизбежность риска была ограничена субъективными пределами, а я никогда не относился к типу людей, стремящихся перевернуть мир и определить ему верный путь, который еще не проложен. Почему бы не признать, что в истории многое из того, что по законам логики не должно проходить параллельно, все же идет параллельно и то же самое иногда происходит с действующими лицами? Так в своих публичных выступлениях я следовал официальной политике западных правительств и в тех случаях, когда считал ее неправильной. Я воздерживался от оценок политики Бонна, не противореча ей открыто даже тогда, когда требовалась более откровенная критика. Однако ее слабости я вскрывал своей инициативой — какой бы скромной она ни была, — благодаря чему удалось найти брешь в стене и указать правильное направление. В то же время эта инициатива учила, что и дорога в правильном направлении может оказаться тупиком. Спустя полтора года после того, как Ульбрихт отгородил восточную часть города, я стал проявлять сильное нетерпение. Доверие, оказанное на выборах 17 февраля 1963 года подавляющим большинством берлинцев мне и моей партии, побудило меня свернуть с наезженной колеи. 18 марта на заседании палаты депутатов я обрисовал в общих чертах возможность промежуточного решения: «Необходимо смягчить наиболее бесчеловечные последствия постройки стены. Что касается доступа в Восточный Берлин, то жители Западного Берлина должны быть во всех случаях приравнены ко всем другим гражданам. Никто не сможет снять с повестки дня тему восстановления в интересах человечности и разума произвольно оборванных семейных и дружеских связей между обеими частями города». В том же году эта тема стояла на повестке дня практической политики.

Западный Берлин получал неплохие субсидии от федерации. Укреплять его экономику и культуру было совсем не просто, но и не безнадежно. Серьезных попыток связать его политически с Бонном столь тесно, чтобы и в глазах союзников он стал федеральной землей особого типа, никто не предпринимал. По крайней мере, никто этого не достиг. Появилась опасность снижения статуса вместо его повышения. Нам пришлось многое стерпеть. От функций столицы почти ничего не осталось. После возведения стены мы, несмотря на четырехсторонний статус, освободили членов нашей партии в восточном секторе от необходимости сохранять лояльность. Многих предприимчивых людей привлекала возможность решать более значительные задачи на Западе Германии.

Западные державы не препятствовали нашим усилиям в области экономического и культурного строительства. Когда речь шла об отношениях с другим немецким государством, они были мобильнее, чем боннское правительство. Даже такой тертый калач, как госсекретарь Даллес, советовал своему другу Аденауэру стараться установить побольше контактов с ГДР. Дин Раск, государственный секретарь при Кеннеди, выступал, кроме всего прочего, за создание «технических комиссий» с участием представителей обоих немецких государств. На этом фоне я решил не избегать контактов с «противной стороной» поначалу хотя бы в гуманитарной сфере.

Наряду с Эгоном Баром большое участие в воспринятом нами как важное событие Малом соглашении о пропусках от декабря 1963 года приняли Генрих Альбертц, тогдашний сенатор по внутренним делам и заместитель бургомистра, Клаус Шютц, в то время сенатор по делам федерации, а впоследствии в течение долгих лет правящий бургомистр, и Дитрих Шпангенберг, позднее статс-секретарь при федеральном президенте Густаве Хайнеманне. Соглашение вступило в силу в день моего пятидесятилетия и означало, что берлинцы из восточной и западной частей города после двадцативосьмимесячной разлуки снова могли встречаться друг с другом. Они воспользовались этим так рьяно, как никто и предвидеть не мог, и не боялись ни холода, на котором им приходилось стоять в очередях за пропуском, ни бюрократических препон, от которых мы их не могли избавить.

Я убедился, что в борьбе за облегчение человеческих судеб союзные правительства стояли на нашей стороне. В ту осень 1962 года Кеннеди в разговоре со мной подчеркнул, что он желает мне успеха в усилиях, направленных на то, чтобы как-то «раздвинуть» стену. Де Голль во время беседы в апреле 1963 года в Сен-Дизье, в Лотарингии, заверил меня, что он с участием отнесется к любым проявлениям облегчения положения людей на Востоке. И что я без колебаний должен держать его по данному вопросу постоянно в курсе дела. С Лондоном вообще не возникало никаких проблем.

Сложнее обстояло дело с Бонном. Людвиг Эрхард, ставший к тому времени канцлером, проявлял добрую волю, но находился под влиянием тех, кто считал, что мы сошли с добродетельного пути непризнания, или приписывал нам намерение добиться на федеральном уровне определенных преимуществ своими особыми берлинскими условиями. Нам повезло в том отношении, что обычно маловлиятельным министерством по общегерманским вопросам в то время руководил глава СвДП Эрих Менде. Нам пришлось ждать до самого последнего момента, пока ведомство федерального канцлера дало «зеленый свет» и соглашение могло быть оформлено. Без Бонна это пока же не получалось. После этого Эрхард дал себя убедить, что пропуска — это «своего рода троянский конь».

Если я, несмотря на все заслуги Эрхарда в области германской экономики, свидетельствую, что в политике он себя чувствовал довольно неуверенно, я этим ни в коей мере не хочу его обидеть. Однажды, когда он еще был министром экономики, мы с ним ехали в машине по Берлину и он на полном серьезе спросил, за сколько можно купить у русских зону. В другой раз — Аденауэр был за границей, а он исполнял обязанности канцлера — я, приехав из США, докладывал ему о весьма содержательных секретных переговорах между нашим посольством в Вашингтоне и поляками, а до его сознания даже не дошло, что мы не поддерживаем дипломатических отношений с Польской Народной Республикой. Вскоре федеральное правительство лишило посланника Альбрехта фон Кесселя возможности вести переговоры с поляками. Эти контакты якобы не нравились американскому правительству. В действительности даже консервативные политики США уже давно выступали за нормализацию отношений с Польшей. Мои взаимоотношения с Эрхардом всегда были корректными и остались такими, когда я стал федеральным канцлером. Даже выполняя за рубежом то или иное поручение, он, как полагается, согласовывал это со мной.

Решающим являлось, конечно, то, как отнесется к нашим стараниям добиться заключения соглашения о пропусках другая немецкая сторона. Ульбрихт, как мы полагали, был недоволен тем, что Советы положили под сукно свой проект «Вольный город Западный Берлин». Теперь он хотел добиться формального признания ГДР Федеративной Республикой и Западным Берлином. Еще в феврале 1963 года он сказал относительно нашего желания предоставить людям возможность посещать друг друга: «Речь может идти только о соответствующем международному праву договорном урегулировании». А в другой раз он даже позволил себе обвинить нас в намерении якобы «совершить агрессию в домашних тапочках».

Все попытки решить гуманитарные вопросы неофициальным путем заканчивались ничем или приносили одни плачевные результаты. Иногда, в особо тяжелых случаях, помогала церковь, и прежде всего проживавший в Берлине представитель шведской церкви. Международный комитет Красного Креста, с представителями которого я поддерживал тесные контакты, также добился лишь того, что время от времени ему удавалось вывезти нескольких больных и стариков. Кроме того, по обе стороны стены действовало по одному адвокату. На нашей — они пытались, опираясь на министерство по общегерманским вопросам, решить трудную проблему воссоединения семей. Обмен заключенными (в подавляющем большинстве случаев в направлении с Востока на Запад) был связан со щедрым финансовым вспомоществованием. Это оправдывало себя с гуманитарной точки зрения и соответствовало обоюдным интересам секретных служб.

В конце 1963 года нам стало известно, что другая сторона наконец-то готова к переговорам. Недостатка в различного рода посредниках в таких случаях никогда не было. 5 декабря я получил письмо заместителя председателя Совета министров ГДР Александра Абуша с предложением заключить ограниченное и краткосрочное соглашение о пропусках. Я ухватился за это, а сенат в тот же день дал свое согласие. Проще всего было поручить ведение переговоров руководителю «отдела по опеке межзональной торговли». Так назывался в сороковых годах этот «шарнир» для урегулирования экономических, транспортных и прочих практических вопросов. Руководил им тот самый д-р Леопольд, за здоровье которого Аденауэр, когда я за год до этого навестил его в Каденабии, так же как за китайцев, провозгласил отдельный тост. Но д-р Леопольд абсолютно не пользовался успехом в Восточном Берлине. Им хотелось иметь дело с чиновником канцелярии сената, и они его получили. Ему приходилось постоянно быть начеку, чтобы урегулирование не приобрело характер межгосударственного соглашения. Во-первых, это подорвало бы нашу заинтересованность в связях с федерацией, а, во-вторых, федеральное правительство ни за что не дало бы своего согласия.

Урожай этих многочасовых переговоров и всего, что с ними было связано (с 5 по 17 декабря только в канцелярии сената было назначено 165 заседаний), оказался небогатым. Разрешения на посещение были действительны только в праздничные дни с Рождества до Нового года, только для жителей Западного Берлина, имеющих родственников в другой части города, и только для восточного сектора Берлина, исключая соседние с ним населенные пункты. Было бы ошибкой думать, что мы не сознавали того, какой пример мы подаем своими действиями. Конечно, не стоило об этом говорить и будить спящих псов. Реакция на местах была потрясающей. ГДР рассчитывала на 30 тысяч посетителей. Мы считали, что их будет больше, но то, что их число достигнет в праздничные дни 1 миллиона 200 тысяч, превзошло все ожидания. 790 тысяч западноберлинцев воспользовались этой возможностью, следовательно, многие по нескольку раз. Часто туда же приезжали родные и близкие из зоны. Можно было без преувеличения констатировать, что за эти дни снова увиделись друг с другом около четырех миллионов человек.

Но каких трудов стоило нашим чиновникам добиться соглашения, которое не означало бы признания ГДР, не носило бы характер международно-правового договора и не было бы связано с исполнением государственных актов ГДР на нашей территории. Соглашение получилось настолько сложным, что даже непосредственному участнику тех событий, если он захочет правильно изложить основные его пункты, ничего не останется, как еще раз его перечитать: восточно-берлинские чиновники, принимавшие в Западном Берлине заявки на пропуска, должны были быть почтовыми служащими (или таковыми именоваться). Так как это являлось государственным актом, заявки проверялись в другой части города и там же выписывались пропуска. У нас же их разрешалось только выдавать. На пунктах по выдаче пропусков нам было предоставлено право полного и беспрепятственного использования служебного помещения. В сальваторской оговорке констатировалось, что стороны не договорились о наименовании мест и ведомств. А бравый советник сената Корбер получил вместо соответствующих полномочий своего рода подтверждение, что он «действует по указанию начальника канцелярии сената» и что это указание дано ему по поручению правящего бургомистра.

Второе соглашение о пропусках было достигнуто на период поминального воскресенья и Рождества в 1964 году, а также Пасхи и Троицы в 1965 году. И снова большое количество посетителей. Опять открыт пункт по срочным семейным обстоятельствам, где можно было запросить разрешение на посещение вне установленного времени. В течение года этой возможностью, как-никак, смогли воспользоваться 36 тысяч человек. Разделенные супружеские пары теперь также могли, воспользовавшись пропуском, возбудить в Восточном Берлине ходатайство о воссоединении семьи. Третье соглашение действовало в конце 1965-го — начале 1966 года, четвертое — на Пасху и Троицу 1966 года. После этого руководство ГДР не пожелало больше мириться с сальваторской оговоркой. Только через пять лет, в 1971 году, когда вступило в силу четырехстороннее соглашение по Берлину, жители Западного Берлина вновь получили возможность посещать на сей раз не только родственников и не только в самом городе, но и в ГДР.

В Берлине, а в большей степени в Бонне крупный успех соглашения о пропусках сопровождался скрытыми нападками со стороны тех, чьи сокровенные надежды были разрушены и кто считал, что их представлению о Берлине как «кровоточащей ране» угрожает опасность. Я не скрывал, что в борьбе за удовлетворение элементарных потребностей граждан моего города такая юридически замаскированная трусость меня только озлобляет. В основе презрения к «бюрократическим формальностям», которое мне позднее ставилось в вину, лежал и подобный опыт. Я предельно терпимо воспринимал критику, потому что для нас речь шла об успехе во имя человека, а не о партийно-политической мелочовке. Этого хватало на улице, но мы были выше этого.

В начале июня 1966 года на партсъезде в Дортмунде я интерпретировал свой патриотизм как позицию, включающую в себя европейскую и международную политическую ответственность. Германская политика, говорил я, приобретет больший вес и влияние, если будет активно содействовать разрядке. Когда речь идет о мире, нация не является больше высшей общественной ценностью. Я рекомендовал, хотя и с большой оглядкой на официальную политику, квалифицировать и упорядочить сосуществование обеих территорий, вторую из которых я еще не называл государством. Я сознавал, что история — это динамичный процесс, в котором ничто не остается неизменным.

В то лето 1966 года по истечении срока действия соглашения о пропусках провалился согласованный с большим трудом с руководителями СЕПГ обмен ораторами. По радио я изложил то, что перед этим сказал, выступая в Карл-Маркс-Штадте, бывшем Хемнице: «Не спора ради, а ради человека мы спрашиваем: можно ли что-нибудь сделать и что нужно сделать, чтобы, несмотря ни на что, облегчить людям жизнь и сохранить чувство общности разделенного народа? Каждый шаг вперед по пути облегчения и разрядки — это вклад немцев в упрочение мира».

План обмена ораторами излагался в открытом письме ЦК СЕПГ от февраля 1966 года и был в основном одобрен высшим руководством СДПГ. Обмен письмами и переговоры между уполномоченными затянулись до конца июня. Казалось, что все утрясено, когда в один прекрасный день выяснилось, что представители СЕПГ струсили, или, вернее, вынуждены были струсить. Ибо оказалось, что русские против. Советский посол доверительно сообщил дипломатам в Восточном Берлине: «Этого не будет». В беседе со мной он был озабочен: «Кто знает, что будет обсуждаться за закрытыми дверями?» Это замечание должно было звучать как шутка, но от меня не укрылась вся серьезность этого замечания.

Таким образом, мне все время наглядно демонстрировали, что даже самые честные намерения имеют свои пределы. Нет смысла вести счет неудавшимся инициативам и упущенным шансам. А браться за решение бесперспективной задачи — чертовски тяжело. Но в Берлине я не только научился преодолевать кризисы. Я также убедился на собственном опыте, что безнадежных ситуаций почти не бывает; ситуация становится безнадежной лишь тогда, когда ты с этим согласишься, а кроме того, неизбежный риск может оказаться благотворным.