Школа Севера

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Скандинавия не была для меня незнакомым краем. Летом 1928 года я уже побывал по школьному обмену в датском Вейле, а во время летних каникул 1931 года путешествовал с другом пешком и на попутных машинах по Дании, Норвегии и югу Швеции. Свои небольшие расходы я покрывал гонорарами за путевые заметки, которые писал для «Фольксботен» и некоторых других провинциальных газет. В моем прошении о допуске к экзаменам на аттестат зрелости была такая фраза: «Благодаря этому я еще лучше познакомился с красотами северной природы и самобытностью северных народностей». На меня произвели большое впечатление не только ландшафты, но и немногословно-замкнутое дружелюбие людей. Их язык не составлял для меня трудностей, их образ жизни привлекал меня. Я не рассчитывал на то, что мое пребывание в Норвегии будет очень кратким. Кроме того, Осло находился почти на краю света и очень далеко от таких центров эмиграции, как Прага и Париж. Он мало подходил для зализывания собственных ран, в нем вряд ли можно было с головой уйти в эмигрантскую политику. Поэтому, едва прибыв в Осло, я решил, что хотя работать я буду и в изгнании, но жить не как эмигрант. Я задумывался над тем, как долго мне предстоит здесь оставаться, и решил, что ровно столько, сколько продолжалась мировая война, та, первая, 1914–1918 годов. Знакомые немцы еще более, чем норвежцы, считали эту точку зрения пагубным проявлением пессимизма.

Первым, кого я посетил в Осло, был Финн Моэ, редактор внешнеполитического отдела «Арбейдербладет». Так назывался центральный орган Норвежской рабочей партии (НРП). Он добыл в «Фонде юстиции» некоторое количество крон. Эту сумму мне удалось увеличить, оказав секретариату фонда кое-какие услуги. Впрочем, я лишь короткое время прибегал к этой помощи. Вскоре я уже настолько овладел норвежским, что мог писать статьи и печататься. Осенью 1933 года я твердо стоял на ногах и поражался, что норвежский социализм открывает, оказывается, совершенно другие перспективы, чем те, к которым я привык, и корнями уходит в иные традиции.

Норвегия никогда не знала крепостного права. То, что каждый сам решает свою судьбу, являлось для любого норвежца, а особенно для норвежского крестьянина, эликсиром жизни. Идеологии, в которых речь шла о предписанном счастье, находили столь же мало сторонников, как и представления, включавшие в себя понятие исторической неизбежности. Сильное впечатление на меня произвело правовое демократическое государство, рассматривающее рабочее движение в качестве своей неотъемлемой основы. Нельзя было не заметить, что, несмотря на социальную борьбу, которая в те годы велась с большим ожесточением, никто не ставил под сомнение внутреннее устройство страны — демократию. Возможно, именно поэтому активная политика по преодолению кризиса, политика, создающая рабочие места и обеспечивающая крестьянству право на существование, имела шансы на успех? Во всяком случае, для этого не понадобился американский образец, эта попытка была разработана на основе собственного скандинавского опыта. Осуществляемый в то же время Рузвельтом «новый курс» свидетельствовал, что немецкие левые были тогда совсем не на высоте.

Многие вопросы будоражили меня, но тут же оттеснялись на второй план другими. То, что я видел, очаровывало, но было чуждым, слишком чуждым, чтобы я мог быстро переварить свои впечатления. Я тащил на себе тяжелый груз, чересчур тяжелый, чтобы его можно было ни с того ни с сего сбросить. Это был груз немецких социалистов-эмигрантов, груз их поражений и потери чувства реальности, их всезнайства и сектантства. И этот груз я, не желавший быть эмигрантом, попытался свалить на плечи Норвежской рабочей партии. Подогреваемый из Парижа своим немецким партруководством, я с рвением взялся за дело. В конце концов, НРП считалась особенно подходящим объектом. Когда-то она настолько увлеклась русской революцией, что вступила в Коммунистический Интернационал. В 1923 году это увлечение постепенно стало проходить. Когда все вдруг увидели, какая пропасть разверзлась, НРП решила принять участие в делах независимых, а правильнее сказать левосоциалистических, партий, к которым относилась и наша маленькая СРП. Подобные связи позволили нам рассматривать поддержку, в том числе и в добрых кронах, как нечто само собой разумеющееся.

Существовала, однако, еще одна подобная некоему ордену группа «Мот даг» — «Навстречу дню» — со своим первосвященником Эрлингом Фальком. На вопрос о том, хотела ли она воздействовать на Рабочую партию изнутри или стать ядром будущей партии, ответа мы не получили. Однако было ясно, что она намерена загнать мир в свою башню из слоновой кости, привить человеку правильное сознание и, уж во всяком случае, свернуть рабочее движение со своего крутого реформистского пути. НРП явно стремилась разделить ответственность с правительством. Нужно ли говорить, что меня привлекала «Мот даг», в которую входила талантливая интеллигенция? Что она сбила меня с толку, и я оказался в плену своеобразной реакции противления чувству реальности, присущему партии. И что из-за этого я впал у партии в немилость. Социал-демократические вожди — тогда они еще не хотели, чтобы их снова так называли — отреагировали с необычайным пониманием. То, что мои гастроли в «Мот даг» продолжались меньше года (1933–1934) и основательно излечили меня от групповщины, я тоже объясняю их великодушием. Если бы меня исключили (я был членом Союза молодежи, а следовательно, и партии), это лишь ужесточило бы мою политическую дерзость и создало бы мне не только материальные трудности. Как-никак, я писал и для партийной, и для профсоюзной прессы, выступал по всей стране с докладами и организовывал по поручению партии совместно с одним местным юристом помощь беженцам. Но, прежде всего, без помощи партии мне бы не удалось избежать нависшей надо мной угрозы высылки из страны.

Уже летом 1933 года некоторым газетам подбросили информацию, что, хотя ограниченный срок моего вида на жительство истек, я все еще нахожусь в стране. Если бы не Оскар Торп, председатель Рабочей партии, которая лишь в 1935 году стала правящей, с этого момента взявший меня под свою защиту, и если бы не его неоднократные обращения в связи с этим в полицию по делам иностранцев и в министерство юстиции, со мной все было бы кончено. Весной 1934 года, когда моя политическая неблагонадежность достигла своего апогея, я написал Вальхеру, что прошел слух, будто партия больше не хочет заниматься продлением моего вида на жительство. Полиция по делам иностранцев и в самом деле обратилась к Торпу. Он вызвал меня, и я смог его успокоить. Мне разрешили остаться. Обычное в таких случаях обязательство и в дальнейшем не заниматься какой-либо политической деятельностью меня мало волновало, как, впрочем, и других. Выполнение необходимых формальностей облегчалось тем, что, следуя его совету, я 1 сентября 1934 года поступил в Осло в университет. Зачет по философии я еще успел сдать на «хорошо». Я прослушал также огромное количество лекций по истории, но, чтобы завершить учебу, мне не хватило ни времени, ни усидчивости. Открытие мира — духовное и географическое — было слишком волнительным. Нелегок путь познания: слишком много препятствий, слишком много забеганий вперед и отступлений назад. Прежде всего меня угнетали страдания многих товарищей, оставшихся на родине, облегчить которые я постоянно стремился. Эта боль и тревога за судьбы Германии постоянно держали меня в состоянии внутреннего напряжения.

В феврале 1934 года я впервые поехал в Париж. Дальнейший путь привел меня из Парижа в голландский город Ларен на международную конференцию молодежи, которую полиция сорвала, прежде чем она успела начаться. Полевая жандармерия окружила здание молодежной туристской базы. Иностранные участники были арестованы, а четверо немецких беженцев (так же, как и я, представляющих Союз молодежи СРП) в наручниках доставлены на границу с Германией и выданы германским властям. «Немцы переправлены через границу», — писали голландские газеты. Парламентские протесты привели к демаршам в Берлине: не было вынесено ни одного смертного приговора. Возможно, также потому, что этой четверке удалось многое свалить на меня. Один из них был мой друг Франц Бобциэн, учитель из Гамбурга, нашедший прибежище в Копенгагене. Его допрашивали в Берлине, судили в Гамбурге и присудили к четырем годам, которые он отсидел в каторжной тюрьме. Оттуда он попал в концлагерь Заксенхаузен, где стал членом подпольного руководства лагеря. Ему был подчинен блок, в котором сидели молодые поляки. Один из них позже характеризовал его как «настоящего немца». Франц Бобциэн, всегда умевший находить этические марксистские аргументы, погиб в 1941 году при обезвреживании авиационных бомб.

Мне самому в очередной раз повезло. Два моих норвежских друга — один из них был член Рабочей партии Финн Моэ, а второй — молодой адвокат из группы «Мот Даг» по имени Ааке Ординг позаботились о том, чтобы я не вынимал из кармана мой выданный еще в 1931 году и непросроченный германский паспорт, а вместо него предъявил вид на жительство в Норвегии. Это произвело должное впечатление и сбило полицейских с «эмигрантского следа». Вместе с другими «иностранцами» я очутился в полицейской тюрьме в Амстердаме, где, конечно, легко установили мою личность. Но это не повлекло за собой никаких последствий. Нас всех нелегально переправили через границу в Бельгию. Мы поехали в Брюссель, провели там в довольно-таки подавленном состоянии нашу конференцию и основали Международное молодежное бюро. Оно объединяло сектантов всех стран, а я извлек из этого опыт, оказавшийся особенно ценным, когда несколько лет спустя я отрекся от сепаратистских интриг.

В Париже заграничный центр Социалистической рабочей партии созвал свою первую конференцию. Как долго продержится Гитлер? — дебаты по поводу «перспектив» шли днем и ночью и каждый раз упирались в поиск единственно чистого социалистического учения. Гитлера свергнуть мы не могли, и, как и многие другие эмигрантские группы, вели поэтому эрзац-бои в собственных рядах. Глубоко я это не осознавал, но какое-то недоброе предчувствие владело мною уже в течение длительного времени. В ноябре 1933 года я сообщил Вальхеру: если считают, что я должен «в основном» вести себя пассивно, то я предпочел бы подпольную работу в Германии. Я хотел сохранить связь с парижским загранруководством, но вместе с тем не быть зависимым как от его идеологических установок, так и от практических рекомендаций. И действительно, несмотря на принятые на себя обязательства в самой Норвегии и растущую заинтересованность в международных делах, связь с друзьями в рейхе приобрела для меня еще большее значение, чем раньше. Я был никудышным конспиратором, но всему можно научиться, особенно если рискуешь головой: как пользоваться симпатическими чернилами, чемоданами с двойным дном, тайниками в переплетах книг, фальшивыми паспортами. Сбор денег (при этом набегали довольно скромные суммы) и их пересылка семьям преследуемых или их стряпчим — пока таковые еще были — могли быть таким же жизненно важным делом, как протест в германской миссии или в незадолго до того созданном народном суде.

В конце ноября — начале декабря 1934 года в берлинском народном суде, в котором преобладали консерваторы, проходил процесс Келера — Сенде. Два состава внутригерманского руководства СРП были разогнаны один за другим, 24 товарища арестованы и подвергнуты страшным пыткам. Мэки Келеру, создавшему в 1916 году молодежную организацию «Спартак», и Штефану Сенде, выходцу из Венгрии, грозил суровый приговор. Они обвинялись в «продолжении деятельности запрещенной партии». Кроме того, Сенде было предъявлено обвинение в государственной измене, «совершенной в пользу иностранного государства». Когда это дополнение незаметно убрали из материалов дела, главная цель была достигнута — смертная казнь предотвращена. Сенде в своих воспоминаниях писал, что проведенная в Осло Вилли Брандтом «акция юристов» не была безуспешной. Что здесь имелось в виду?

Я раздобыл фамилии нескольких десятков судей и адвокатов. Двое — один из них будущий бургомистр Осло Брюньюлф Булл — подписали за других, и создалось впечатление, что высказывается целая организация. В своем заявлении, переданном берлинскому суду, они привели веские юридические аргументы: ни в одной цивилизованной стране новые законы не имеют обратной силы. Поэтому неправомерно обвинять одного из подсудимых на основании закона, опубликованного через одиннадцать месяцев после его ареста. Это и подобные заявления, а также телеграммы протеста из других стран были зачитаны в зале суда, хотя председательствующий и сказал: «Господа из Норвегии, называющие себя юристами, должны принять к сведению, что национал-социалистическая Германия и германская юстиция не нуждаются в наставлениях иностранцев». Журналисты и наблюдатели из многих стран могли присутствовать на процессе. Следовательно, мы оказались на высоте положения. А главное, удалось пригласить трех близких нам адвокатов. В значительной мере благодаря им был достигнут успех — по тогдашним понятиям мягкий приговор: Мэки Келер и члены первого состава внутригерманского руководства получили по три года тюремного заключения, Сенде — два года каторги. Кроме того, в суд был вызван ведавший делами СРП комиссар гестапо, некий барон фон Плото, и за злоупотребление властью арестован прямо в зале суда; один из обвиняемых во время заседания снял рубашку и продемонстрировал на своей спине ужасные следы пыток. Барон сидел недолго, но тем не менее. В конце 1934 года немецкие судьи действовали в интересах нации и иногда еще проявляли мужество. Маленький «эмигрант» в Осло воспринял это как знак того, что спасательные акции не надо прекращать, даже если они кажутся безнадежными. Об успехе и радости по этому поводу говорить не стоит. В данном случае так же, как и в случае с Карлом фон Осецким, лишь ненамного пережившим присуждение ему Нобелевской премии мира, этого не допускают ни обстоятельства, ни последствия. Раны, полученные в лагере на болоте, были слишком глубоки, и их не могла залечить никакая премия.

Итак, Карл фон Осецкий. Об идее выдвижения пацифиста и главного редактора того самого журнала «Вельтбюне», который я регулярно читал в одном из любекских кафе, на соискание Нобелевской премии я впервые узнал весной 1934 года от журналиста Бертольда Якоба, который в Берлине принадлежал к СРП, а теперь сидел в Страсбурге и издавал бюллетень «Унабхэнгигер цайтунгсдинст.» За свои публикации в «Вельтбюне» с разоблачением «черного рейхсвера» и политических убийств он стал одним из газетчиков, которых страшно ненавидели немецкие правые. В 1935 году он был похищен нацистами в Базеле и доставлен в Берлин, где его допрашивал начальник Главного управления имперской безопасности Гейдрих. Он интересовался сведениями военного характера, которые Якоб распространял в своем бюллетене. Объяснялось это очень просто: этот толковый журналист умел не только читать газеты и журналы, выписывая статистические данные, но и оценивать полученную информацию. Благодаря твердости швейцарского правительства, Якоб смог вернуться в Базель. В 1941 году его похитили вторично, на этот раз в Лиссабоне, и снова доставили в Берлин. Его убили незадолго до окончания войны.

Поспешное выдвижение кандидатуры Осецкого в 1934 году должно было кончиться неудачей хотя бы потому, что не были соблюдены ни сроки, ни формальности. Вторая попытка тоже оказалась безрезультатной, потому что Комитет в конце 1935 года отменил присуждение. Я писал в Париж: «К сожалению, приходится считаться с тем, что все наши усилия для К. ф. О. не увенчаются успехом». Несмотря на это, кампанию нужно продолжать в полную силу. И это было сделано! Я вертелся волчком и переписывался со всем миром. И вот в начале 1936 года Карл фон Осецкий был не просто в третий раз выдвинут на премию, а выдвинут несколькими сотнями лиц, имевшими на это право, в том числе всеми социал-демократическими депутатами стортинга — норвежского парламента — и многими депутатами шведского риксдага. В Швейцарии свои подписи поставили 124 парламентария, во Франции — 120. Большой вес имели подписи таких видных деятелей, как оба прежних лауреата Жан Адамс и Людвиг Квидде, или Томас Манн и Альберт Эйнштейн, Алдос Хаксли и Бертран Рассел, Ромен Роллан, Андрэ Филипп и Вирджиния Вульф.

Но в этом деле была одна загвоздка. Наряду с Осецким предлагалась кандидатура Томаса Г. Массарика, основателя Чехословацкой Республики, давшей приют столь многим беженцам из гитлеровской Германии. Именно его нужно было побудить отказаться от премии. Дал ли он когда-либо понять Комитету, что он в ней не заинтересован, осталось неизвестным. Во всяком случае, 23 ноября 1936 года выбор пал на Осецкого, которого уже весной (также благодаря развернутой кампании) перевели в тюремное отделение одной берлинской больницы. Говорят, что Гитлер подумывал о том, не разрешить ли новому лауреату поехать в Осло, а затем лишить его гражданства. Во всяком случае, Геринг вызвал его к себе и пообещал смертельно больному туберкулезом Осецкому различные льготы, если он публично откажется от премии. Он этого не сделал. Ему удалось передать следующую телеграмму: «Благодарен за неожиданную честь». Ему «разрешили отказаться от статуса заключенного» и переехать в частный санаторий в северной части Берлина, где он, правда, оставался под надзором гестапо. Он умер в мае 1938 года, когда ему еще не было пятидесяти.

То, что «другая» Германия одержала моральную победу, что символическая помощь одному из преследуемых сопровождалась символическим осуждением режима, явилось для меня в то беспросветное время своего рода отрадой. Когда в 1971 году мне самому присудили Нобелевскую премию мира, я в своей речи в университете Осло напомнил о Карле фон Осецком: «Его чествование явилось победой над варварством. Сегодня я хотел бы за это по всей форме выразить Нобелевскому комитету запоздалую благодарность от имени свободной Германии». Вместе с тем я приветствовал «бывших борцов Сопротивления во всех странах» и пытался воодушевить всех, «кто заботится о людях, кто подвергся за свои убеждения тюремному заключению или другим преследованиям».

Когда Карлу фон Осецкому была присуждена Нобелевская премия, я снова покинул Осло. Опыт практической работы и водоворот ощущений, когда горечь поражений заглушала радость побед, подавляли склонность к всезнайству. Дистанция во времени и в пространстве сделала свое дело и отвратила меня от сектантства. В 1935 году Рабочая партия приняла участие в формировании правительства. Этот шаг подготавливался в течение долгого времени. Хотел я этого или не хотел, но на меня это произвело сильное впечатление. Во мне пробудилось желание самому что-то творить, не только делиться своими мыслями и чаяниями с меньшинством, но и привлекать на свою сторону большинство. Начиная с 1935 года мое рвение в борьбе против «социал-демократизации» партии и союза молодежи стало ослабевать. Рецидивы проявлялись все реже и в конце концов совершенно прекратились.

Торстен Нильссон, впоследствии ставший министром иностранных дел Швеции, рассказывает в своих мемуарах, как я весной 1935 года (это произошло в норвежском Союзе молодежи) удивил его тогда вдвойне: во-первых, тем, что я свободно говорил по-норвежски, во-вторых, своим покладистым характером. Он подозревал, что я стал жертвой борьбы противоположных начал: «Норвежское в нем склоняло его к реформизму, но как немец он оставался революционным социалистом». Знал ли он о моих норвежских заблуждениях? Впрочем, возможно, во мне все еще пробивалось наследие немецкого рабочего движения, в рядах которого я вырос, и именно оно побуждало меня, особенно в статьях, написанных на немецком языке, к употреблению традиционных выражений. Норвежский язык служил здесь как бы заслоном: он не подходит для абстракций, столь излюбленных в немецком.

В общем и целом пример северной социал-демократии наложил свой отпечаток и на мое поведение как немца. Уже в начале 1935-го левые догматики заподозрили меня в недостаточной принципиальности. В Париже, где я до начала войны побывал восемь раз и где жрецы догм всех мастей так любили скрещивать шпаги, я ввязался в дискуссию о Норвежской рабочей партии. Она велась тем ожесточеннее, чем сильнее становилась надежда вернуть норвежцев на путь словесного радикализма. И тем горше было разочарование, когда они поступили прямо противоположным образом, ориентируясь на реформизм шведов. Я прибег к сравнению с альпинистом, который никогда и не помышляет достичь вершины по прямому пути. «Но товарищ Брандт никогда ее и не достигнет, — возразили мне, — потому что у него в рюкзаке опыт Норвежской рабочей партии».