«Смена обоев»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Изменения в сознании, охватившие главным образом творчески активные слои населения и проникшие даже в высшие эшелоны правящих партий, начались в Восточной Европе задолго до Горбачева. Импульсы и сообщения, поступавшие из Москвы, придали происходившим в разное время изменениям в странах, расположенных между Германией и Россией, неравномерное ускорение и оказали свое воздействие даже там, где считали, что вихрь перестройки только мешает, или, как идеолог политбюро Хагер в Восточном Берлине, спрашивали, обязательно ли менять обои в своей квартире, если великий сосед затеял ремонт? Это был многоплановый процесс. Стремление к демократическим решениям, социальному многообразию и экономической выгоде неоднократно находило свое выражение еще до того, как в Советском Союзе стали всерьез говорить об обновлении. А вопросы необходимости предоставления большей независимости и новых форм равноправного сотрудничества начали обсуждать задолго до того, как на Москве-реке были разработаны планы европейского строительства.

На пути к новой трактовке понятий было и остается еще много завалов, которые необходимо расчистить. Например, с тех пор как венгерский мятеж в октябре 1956 года можно называть своим именем, а именно народным восстанием, а не контрреволюцией, было необходимо, по крайней мере, формально восстановить честь тех, кто пал жертвой судебного убийства в его самых страшных проявлениях. Однако если тогда в Будапеште бесчинствовала не фашистская нечисть и народ не был ею обманут, то почему же тогда не дать массовым демонстрациям в Восточном Берлине в июне 1953 объективную оценку? А именно: сначала как протест рабочего класса против повышения производственных норм и жалких условий жизни, затем как стремление добиться права на самоопределение в общем и проведения свободных выборов в частности, которое ежечасно наполнялось новым содержанием и охватывало все новые города и промышленные районы. Пока не загрохотали танки.

Глава германской и германо-советской послевоенной истории, описывающая события июня 1953 года, нуждается в исправлении. Правда, руководству Единой партии в этом случае не пришлось бы вдобавок ко всему аннулировать показательные процессы против уклонистов из собственных рядов с соответствующими заказами палачу. Ульбрихт, что бы о нем ни думали, уклонился от выполнения наглых требований советского аппарата и не последовал примеру Балкан, Праги и Будапешта. Иногда этому немецкому коммунисту, следовавшему каждому повороту советской политики, даже приходило в голову приводить в качестве аргумента особое положение Германии. Он, вероятно, указывал и на то, что кадры КПГ понесли огромные потери не только вследствие гитлеровских преследований, но и сталинских чисток.

Между находящимися у рубежей Советского Союза странами с самого начала существовали значительные различия, которые объяснялись не только историческими причинами, но и разнообразными интересами державы-гегемона, с одной стороны, и не совпадающими интересами соответствующих партийно-государственных аппаратов — с другой. Господствующая роль советских оккупационных и (или) контрольных властей во многих местах вызвала неверные представления. И к несколько высокопарному тексту Варшавского пакта в течение многих лет относились серьезнее, чем он того заслуживал, если критически оценивать обстоятельства его появления. В отношении СЭВ, который на Западе называют «Камекон», опасность переоценки была не столь велика.

Легко ли было мне и людям моего поколения отождествлять сферу действия Варшавского пакта с понятием Восточная Европа? В школе мы, скорее, понимали под этим Балканы. Однако после раздела континента быстро укоренилась привычка называть так пространство между Балтийским и Адриатическим морями. Американские и прочие упростители с необыкновенной легкостью причислили к «Востоку» Веймар и Дрезден, Прагу и Братиславу, а также другие центры европейской культуры, расположенные еще чуть ближе к России. Неудивительно, что та Центральная Европа, о которой думали, что она исчезла, в конце концов получила новые очертания, хотя они не всегда и не везде достаточно четко выражены.

Летом 1947 года я провел несколько дней в Праге и был немало удивлен тем, какой активный, почти кипучий интерес проявляют чехи к своему послевоенному государству. Полгода спустя от этой оживленности не осталось и следа — господствовало грубое единообразие, принесенное в страну государственным переворотом. Коммунисты не удовлетворились тем, что они были самой сильной партией, они хотели все решать одни. Население не получило никакой выгоды даже от того, что они организовали проведение безобразной кампании по изгнанию судетских немцев. И в Польше, Венгрии, на Балканах страдания одних народов переплетались со страданиями других. Это было, как при демонстрации фильма с конца. Коммунисты страдали вместе со своими народами, показав примеры высокой самоотверженности, но после этого они взяли на себя роль вершителей судеб и стали преследовать тех, с кем еще до недавнего времени стремились сотрудничать. В своих собственных рядах они развернули безрассудную охоту на ведьм. Однако судьба народов не исчерпывается их поражениями, к которым относится как раз духовное и моральное опустошение.

Народы вновь обрели свое «я». На европейском Востоке происходили глубокие изменения, однако их ощутили лишь с некоторым опозданием и не во всех случаях достаточно ясно. Культурное и религиозное наследие, преодолеть которое окончательно никому не удалось, вновь раскрылось и вскоре превзошло все остальное. Снова окрепнувшее чувство собственного национального достоинства имело тем большую силу воздействия, чем больше казалось, что оно вырастало из неуверенности и беспомощности великой восточной державы. Советский Союз, так это воспринималось всеми, поглотил у своих западных рубежей больше, чем он мог переварить. Остальное доделала привлекательность западной действительности, хотя и преувеличенная. Более того, ощущение единства с людьми Западной Европы было живо в народах стран, расположенных между Германией и Россией, еще до того как началось соревнование в произнесении речей и создании картин на тему «общего дома».

В Берлине я чувствовал, а во времена восточной политики надеялся, что европеизация Европы, особенно в ощущениях и мышлении многих людей «на Востоке», будет прогрессировать. Как это в обозримом будущем можно будет частично претворить в жизнь, стало еще в 70-е годы (и, конечно, не только для меня) важной темой. Всегда, когда кто-то хотел, чтобы я объяснил ему особенности другой части Европы, неизбежно приходилось указывать на разницу между географической картой и рельефом. После 1945 года еще достаточно было двухцветной черты. Тут и там были нанесены пунктиром изменения линии границы, для политического выравнивания особого цвета не требовалось. То, что изменилось и четко проявилось в последние годы, нельзя было больше должным образом изображать на двухцветной карте. Для этого, скорее, подходит рельефная карта с возвышенностями и низменностями, дающая представление о живой истории.

В 1985 году Горбачев вступил в должность Генерального секретаря. За этим последовал пост президента. С ним к рычагам власти пришли люди, принадлежащие к поколению, выросшему после Октябрьской революции. Вне прямой связи со сменой руководства в Кремле, а в основном по возрастным причинам наметились кадровые изменения в большинстве государств Восточного блока, кроме Польши. Мое впечатление: новый человек в Москве предпочел выиграть время и не спешить знакомиться с рядом новых лиц. Мой вывод: старое руководство останется на своем месте дольше, чем оно само рассчитывало. Для Горбачева речь шла о нечто большем, чем просто более молодые или старые лица. Он стремился освободиться в военном и финансовом отношении от некоторых дорогостоящих обязательств в рамках своего пакта, а тем более в других частях света. Интересы политической стратегии и народнохозяйственного баланса дополняли друг друга.

В Восточном Берлине, где я в 1985 году был принят по всей форме, было бы неприлично спрашивать Эриха Хонеккера, кто же будет его преемником. Но, разумеется, от него не укрылось, что в высших эшелонах власти ГДР, хотя и шепотом, обсуждают, кто станет генеральным секретарем СЕПГ вместо человека, когда-то приехавшего с берегов реки Саар? Но фамилии всех претендентов вскоре перестали обсуждать. То, что Хонеккер останется председателем Госсовета — и не только формально, — считалось решенным делом. Но именно в ГДР речь шла не только о первом человеке. Типичным для руководящих органов был преклонный возраст их членов. Все они накопили свой жизненный опыт в основном в период между мировыми войнами и в борьбе за выживание до 1945 года. Что делают в столь «затруднительном положении»? Ссылаются на предстоящий съезд партии, который в случае надобности можно отложить или приблизить.

Когда Хонеккер в 1987 году нанес свой все время откладывавшийся визит в Федеративную Республику, он одержал маленькую победу над теми русскими, которые постоянно препятствовали его поездке на берега Рейна. Он считал, что линия, проводившаяся им в начале 80-х годов, находит свое подтверждение: ухудшение отношений между мировыми державами не обязательно должно отражаться на отношениях между обоими германскими государствами, без нужды этого допускать нельзя. По отношению к Горбачеву его позиция отличалась сдержанным дружелюбием и отсутствием какого-либо раболепия. Хонеккер уже имел дело с другими кремлевскими руководителями и располагал, если он хотел ими воспользоваться, каналами информации, не ограничивавшимися аппаратом Генерального секретаря. Хорошо зная, что, будучи в советской столице, я мог наблюдать за антиалкогольной кампанией, не пользовавшейся особой популярностью, он спросил: «Ведь мы и дальше пойдем немецким путем?» Своим, скорее, шутливым ответом я вовсе не добивался того, чтобы перед обедом (по протоколу это был «завтрак») подали водку. Но тем не менее это произошло, и тайный умысел состоял в том, что соотечественники достали западногерманский напиток, название которого было созвучно фамилии советского Генерального секретаря.

В Будапеште Янош Кадар считал, что изменения «у русских» подтверждают его правоту, однако не считал для себя необходимым из-за этого продлевать пребывание на своем посту. Он устал и был доволен тем, что в очень тяжелых условиях смог предотвратить для своего народа худшее. Его желание уйти в отставку не удовлетворили, причем не последнюю роль здесь наверняка сыграл совет «советских друзей». Обстоятельства, при которых весной 1989 года, за несколько месяцев до смерти, его лишили последних постов, показались мне неподобающими и недостойными. Я это выразил таким образом, что меня поняли и в новом Будапеште.

Среди руководителей Восточного блока Кадар был тем, с кем я, несмотря на все формальности, больше всего сблизился. Он и верные ему члены руководства, еще не деформированного ожесточением, помогали нам сориентироваться в условиях, когда это трудно было сделать. При этом они не забывали о выгоде для Венгрии. Кадар разрешал людям путешествовать и свободно выражать свои мысли. Какое-то время он был единственным партийным руководителем в блоке, который мог бы выставить свою кандидатуру на выборах. Его страстное желание состояло в том, чтобы Европа снова объединилась, а раскол в рабочем движении в один прекрасный день был преодолен. В его служебном кабинете висела картина, изображающая Мао в Москве вместе с другими вождями «международного движения», и он не снял ее и тогда, когда русские стали гнушаться этим. На меня произвело еще большее впечатление то, что он сказал весной 1978 года в загородной резиденции для гостей, во время долгой вечерней беседы с глазу на глаз: «Собственно говоря, неужели мы должны еще раз повторять сражения 1914 или 1917 года? Разве нет совершенно другого рода вопросов, которыми сегодня и в будущем должны заниматься социалисты?» В принципе против этого трудно было возразить. Но несмотря на всю свою житейскую мудрость, он был очень далек от четкого представления о демократическом социализме в отличие от некоторых своих сотрудников. Но в то же время он был здесь более последователен, чем многие представители следующего поколения.

В начале 50-х годов Кадара, как и Гомулку в Польше, арестовали по обвинению в титоизме. Он подвергался пыткам. Об этом он со мной никогда не говорил, однако давал понять, что его угнетало до последних дней жизни: судьба, которую партия в 1949 году уготовила своему «наследному принцу», министру внутренних дел Ласло Райку. Райку обещали, что если он своим ложным признанием поможет «делу», то сможет потом где-нибудь жить под чужим именем. Вместо этого его повесили. Утверждение, что меньше чем десятилетие спустя Кадар, а не советская сторона, обещал Имре Надю и его товарищам, укрывшимся в югославском посольстве, свободный выезд из страны и не сдержал слово, мне кажется неубедительным. В 1956 году он, как венгр и коммунист (именно в этом порядке), считал необходимым достичь соглашения с оккупационной державой.

Густав Гусак, когда я в 1985 году нанес ему визит в Праге, даже не пытался скрыть свою немощность. Казалось, что он прямо-таки просит о назначении преемника. Когда его наконец освободили от обязанностей генерального секретаря, это не прозвучало как сигнал к обновлению. Когда-то действительно Злата Прага не желала приобретать нового блеска. Она уже многие годы выглядела серым городом, пропитанным каким-то кислым запахом.

Господствующая партия не смогла ни собраться с духом, чтобы назвать поименно совершивших преступления, списываемые на счет сталинизма, ни исправить пагубную и неверную оценку Пражской весны, а тем более, чтобы осудить «контрреволюцию», приписываемую коммунистам-реформаторам, пользовавшимся поддержкой народа. Пострадавшие от этой «весны», главным образом интеллектуалы, собирались под знаменем «Хартии-77», оказывая в основном тихое, но упорное сопротивление. Правящий аппарат не смог справиться ни с травмой 1968 года, ни с идеями Хартии.

В Софии Тодор Живков, занимавший свой пост дольше всех остальных, а именно с 1955 года, также не боялся говорить об ожидаемой замене: при нем-де страна продвинулась далеко вперед (что легко можно было заметить не только по многим признакам политической открытости, но и, в первую очередь, по внушительному прогрессу в технологии), теперь нужна свежая кровь. Тем не менее ничего не изменилось: он остался и пережил в политическом смысле своих преемников, о которых слишком рано заговорили.

В 1985 году я не был в Бухаресте. То, что тамошний вождь скорее замуруется, чем откроется, было совершенно очевидно. Еще когда в начале лета 1978 года я прибыл из болгарской столицы в румынскую, меня охватило чувство, будто я попал из довольно приятной атмосферы в едва переносимую обстановку низкопоклонства. При этом во мне не было никакой предвзятости, наоборот, на основании его прежней самостоятельности я был, скорее, расположен к этому человеку. Но если где-то оправдано выражение «культ личности» (в том числе среди тех, кому за столом разрешалось слушать и аплодировать), то это Румыния Чаушеску. В дальнейшем человек, стоящий во главе государства, даже не считал нужным отвечать на письма, посылаемые ему в связи с бесцеремонным неевропейским обращением с меньшинствами или запретом контактов с бывшими высокопоставленными лицами, например с министром иностранных дел. Бесспорно, что извращения Бухареста не укладывались в сознании европейцев. Может ли служить утешением то, что «government by neurosis»[15], как известно, и под коммунистической маской ведет в тупик? Какими страданиями вымощен этот тупик и как трудна будет обратная дорога!

Горбачев, не колеблясь, дал ясно понять, что ради собственных интересов Советский Союз вынесет и больше, чем «смену обоев» у своих соседей. Разумеется, он не мог желать, чтобы где-то всерьез поставили вопрос о выходе из Варшавского пакта. Но он никому не хотел угрожать. Так называемая «доктрина Брежнева», которая в 1968 году после ввода войск в Чехословакию приобрела печальную известность, должна была кануть в прошлое. Теперь русские руководители выпячивали положительный пример, данный Финляндией. Во всяком случае, Генеральный секретарь в Москве не возражал против того, чтобы его европейские соседи развивали как можно продуктивнее свои отношения с Западом, налаживали тесное сотрудничество с организациями, первоначально направленными против (коммунистического) Востока. А если таким образом удастся устранить предрассудки (в том числе в пользу Советского Союза), то тем лучше. С новой точки зрения Москвы, было также неплохо, что со стороны участников Варшавского пакта чаще, чем прежде, вносились самостоятельные предложения по вопросам европейской безопасности. Наоборот, благодаря этому мог лишь скорее тронуться лед там, где он еще не растаял.

Хонеккеру и его команде руководителей, отнюдь не блещущих юношеской свежестью, удалось добиться относительных успехов в экономике — в их сфере действия, в условиях их системы и, во всяком случае, по сравнению «с русскими», о которых говорили: «Вот когда они достигнут нашего уровня, тогда мы их послушаем». Поставки из ГДР имели существенное значение. Еще более высокомерно, в неприятном прусском тоне высказывались о «польском хозяйстве». Однако, когда незадолго до Горбачева кремлевское руководство переключилось на изоляцию Федеративной Республики, Хонеккер со своими соратниками проявили упрямство и оставили стрелку компаса в положении: «Мы верны курсу разрядки». Откровенная заинтересованность немцев в выживании на Востоке и Западе была столь весома, что правители в обеих частях Германии, несмотря на все, что их разделяло, акцентировали внимание на согласии. Новая «холодная война», которая не исключена, не должна стать тяжелым бременем для людей по ту и другую сторону разграничительной линии, а тем более, вылиться в военное столкновение. Внутриполитическое закоснение на позициях догматизма не мешало «восточногерманской» стороне определять свои собственные внешнеполитические интересы и при случае проявить свой взгляд на проблемы там, где «русским» это казалось нежелательным.

Впрочем, только ли присущие нынешнему поколению черты мешали руководящей команде ГДР произвести критический анализ собственной истории и собственных представлений? И только ли они привели к абсурду, вроде той оси Восточный Берлин-Бухарест, единственное рациональное зерно которой заключалось в упрямом желании показать Горбачеву и его людям, что «мы тоже кое-что собой представляем»? Нет, есть более глубокие причины, и они затрагивают существование государственности, не имеющей собственного лица. Что еще остается там, где и национальная общность не может обеспечить внутреннее единство? Грань между осуществлением насильственной власти и германским самоутверждением слишком тонка, чтобы и более молодое руководство могло продолжительное время спокойно ее преступать.

О Польше и Венгрии говорили как о более «прогрессивных» странах Восточного блока, дальше других продвинувшихся по пути к открытости и демократизации. С таким необычным сочетанием можно согласиться, хотя в остальном сравнения неуместны. В Венгрии и Польше давным-давно проводилась линия на разнообразие в культуре, а требования незамедлительно ввести политический плюрализм раздавались не только извне и снизу, но и со стороны части руководства, имевшей определенный вес. При этом наблюдались весьма типичные отклонения: в Венгрии преобладали силы реформаторов-коммунистов, продвигавшие вопреки всем ленинским лозунгам многопартийную систему, включая возможность отставки, если такова будет воля избирателей. Развитие в Польше пошло по пути, который не только не был предопределен на заседаниях «круглого стола» между правительством и оппозицией, но и не соответствовал представлениям тех, кто выступал от имени «Солидарности».

«Солидарность» как новый, выходящий за традиционные рамки профсоюз — это можно было понять. «Солидарность» как движение, в котором совместно действовали интеллигенция и рабочие и которому была обеспечена поддержка со стороны церкви, — это также можно было себе представить. Просто Польша вновь стала Польшей. То, что у этой церкви были достаточно длинные и гибкие руки, чтобы благословлять почти всех, кто хотел в этом участвовать, не являлось чем-то само собой разумеющимся. И все же тот, кто понятия не имеет о стихийности и ее анархо-синдикалистских и левокоммунистических толкователях (или предшественниках), кто не знаком с их корпоративными склонностями, пусть и не думает, что ему удастся понять «Солидарность». Госпожа Тэтчер была немало удивлена, когда ей на балтийском побережье Польши обыкновенные «trade unionists» выразили свое удовлетворение ее визитом и почитание. Но и это была «Солидарность» до того, как она «вросла» в структуры правительственной власти, как оппозиция господствующему режиму, охватывающая весьма многочисленные и весьма различные силы.

Суть вопроса и констатация эпохального значения: социализм без демократии бессмыслен и неэффективен. Понимание этого подразумевает не только то, что ни одна партия не обладает монополией на истину, но и то, что ни одному классу не принадлежит монополия на прогресс. И оно глубже, чем признание того, что исход процесса, который мы называем историей, нам неизвестен.

Ведь дело было не только, а возможно, и не в первую очередь в «надстройке». Практика показала, что для того чтобы приспособить, если вообще еще что-то можно приспособить, плановую экономику, дела которой все более ухудшаются, к современным требованиям, необходимы структурные изменения с большей свободой как для производителя, так и для потребителя. Не было даже намека на то, что оторвавшиеся от действительности планирующие ведомства идут в ногу с техническим прогрессом. Напротив, они повсюду сдерживали творческую и личную инициативу. Так было доказано, что осуществить социальную справедливость в условиях рыночной экономики трудно, но без нее — просто невозможно.

Такому человеку, как Войцех Ярузельский, это можно было не рассказывать. Он и сам это знал. Это было воскресным утром в декабре 1985 года. Я находился в Варшаве, чтобы совместно с гостеприимными польскими хозяевами отметить пятнадцатую годовщину подписания нашего договора. После незабываемого концерта из произведений Шопена в доме, где родился композитор, последовал завтрак в весьма приятном и интересном обществе в одном из бывших дворцов Радзивиллов. Жена Ярузельского Барбара преподает в Варшавском университете германистику, в совершенстве владеет немецким языком и прекрасно знает немецкую литературу прошлого и настоящего. Генерал — патриот до мозга костей, сознающий трагичность того, что попутного ветра больше нет:

«Вы сказали, что Европе нужна Польша. Нас это радует. Но добавьте еще, пожалуйста, что и для сохранения мира нужна стабильная Польша».

«Поляки любят, чтобы ими восхищались независимо от того, борются ли они или страдают за рубежом или в своей стране… Но я прошу Вас понять, что мы наконец-то хотим стать нормальным народом».

«Государство без демократии может лишь какое-то время быть сильным. На длительный срок оно может быть сильным только в том случае, если будет демократическим».

«Я не хочу быть препятствием для примирения».

Он был более сложным человеком, чем подозревало большинство его противников; не только отличным офицером и организатором военного дела, но и деятелем, сознающим свою связь с уходящей корнями в европейские традиции культурой. В нем не было ни капли раболепия по отношению к великому соседу на Востоке. Вот его слова: «Нам в Сибири тоже не всегда хорошо жилось».

В 1981 году я спросил у Брежнева, что он думает о Ярузельском и о положении в Польше. Он сначала показал на жалко выглядевшего, страшного «кардинала партии» Суслова. Того буквально трясло от злости, ибо он был вынужден отправиться на предстоявший польский партсъезд. Там он не смог оказать никакого заметного влияния. Вскоре после этого он умер. Когда мы на следующий день ехали в машине, Брежнев сказал о Ярузельском: «Мы его знаем. Он долгое время был министром обороны. Другой кандидат, которого мы знаем еще лучше, вероятно, не наберет большинства». Этим другим человеком был Стефан Ольшовский.

То, что польская партия полностью исчерпала себя, дошло до советского руководства со значительным опозданием. В декабре 1980 года военное руководство в Москве выступало еще за интервенцию, но не нашло политической поддержки в первую очередь у Брежнева. Выход — чрезвычайная диктатура, называемая в тексте польской конституции «военным положением». Самообман части тогдашнего руководства состоял в том, что они считали, что могут выбраться из болота, уцепившись за фалды генеральского мундира. Результат: Ярузельский не только среди своих сограждан, но и в широких кругах за рубежом стал одиозной фигурой. Даже в Социалистическом Интернационале почти не было возможности приводить более или менее сдержанные доводы, а в Вашингтоне, как и в Париже, германский федеральный канцлер подвергся несправедливым нападкам. Слабое утешение: можно было задать вопрос упрямцам в Москве, Восточном Берлине или Праге, знают ли они, сколько раз перевернулся бы в своем саркофаге Ленин, если бы он узнал, в чем теперь состоят характерные особенности коммунистического государства в Европе. «Во главе его стоит генерал, но церковь пользуется гораздо большим влиянием, чем партия».

Германскому социал-демократу зачастую было трудно подобающим образом общаться с правящими кругами — это относится не только к Польше — и, несмотря на это, не дать никому оснований для ошибочного предположения, что он считает борьбу демократических оппозиционных сил политическим фольклором. Это верно, что мне лишь весной 1988 года позволили посетить Андрея Сахарова в его московской квартире, но в этом, как и во многих других случаях, мне удалось своими многочисленными критическими замечаниями способствовать его возвращению из ссылки. В 1985 году я не смог совместить «официальный» визит в Варшаву с поездкой в Гданьск, куда меня пригласил Лех Валенса, но мне удалось подробно побеседовать с целым рядом его сотрудников. С Ярузельским я долго говорил о возможности выезда за границу для профессора Бронислава Геремека, которому предстояло стать в 1989 году председателем фракции «Солидарности» в сейме. Перед самым моим отъездом генерал пришел в резиденцию для гостей, чтобы ознакомить меня с бессмысленными возражениями своих органов безопасности. Задолго до этого я во время продолжительной беседы с Генеральным секретарем Эдвардом Гереком ходатайствовал за Адама Михника, беспокойный и свободолюбивый дух которого постоянно приводил к конфликтам (в том числе заканчивавшимся лишением свободы) с начальством. Интересно, что подумал бы добряк Герек, когда Михник, во-первых, стал главным редактором оппозиционной газеты в Варшаве, а во-вторых, вдобавок ко всему получил приглашение приехать в Москву, чтобы распространять там свои своевольные тезисы?

Безрадостное первенство в вопросе мелочных придирок удерживали чешские аппаратчики. Одним из моих добрых знакомых (хотя мы с ним никогда не встречались) был Иржи Гаек, министр иностранных дел во время эры Дубчека, принадлежавший к левым социал-демократам, которые после войны примкнули к компартии. Он знал меня лучше, чем я его, потому что он сидел в концлагере Фульсбюттель вместе с одним моим близким норвежским другом, журналистом, а впоследствии статс-секретарем Улофом Брунвандом. Гаек был одним из инициаторов создания «Хартии-77». За это ему отомстили и тем, что не приняли его сына в высшее учебное заведение. Гусак клятвенно обещал мне, что все будет в порядке. Однако государственная безопасность и на этот раз решила показать, что она значит больше, чем президент страны. В конце концов Гаек-младший в результате долгих хлопот смог выехать на учебу в Осло. Отца я увидел впервые в жизни, когда в июне 1989 года находился в Стокгольме, а он возвращался оттуда в Прагу. Еще в начале того года ему не разрешили участвовать в обеде, который федеральный президент фон Вайцзеккер дал в Бонне по случаю моего 75-летия.

Отношения со старыми и новыми (а также возрождающимися) партиями в другой части Европы требуют большого внимания. Для ответа на вопросы о будущем необходимы мудрость и мужество. Однако без честного анализа прошлого ничего сделать нельзя. В том числе это относится именно к СЕПГ. Впрочем, кто знает, как до конца тысячелетия сложатся обстоятельства в так называемой Восточной Европе? Насколько тесной будет связь всех этих стран или некоторых из них с Советским Союзом? Как в ближайшем будущем пойдет развитие отношений с Европой Сообщества? У меня нет ответов, но мне кажется очевидным, что возврата к тому, как это было под сенью Сталина, не будет.