Вторая смерть Сталина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

То, что происходило в Советском Союзе, и то, что исходило оттуда, оказало значительное влияние на мою политическую жизнь. В молодости это были сначала большие ожидания, а затем горькие разочарования. Сталинские преступления, переиначенные в «злоупотребления», воспринимаются через призму уважения к страданиям и достижениям народов. В Берлине я участвовал в отражении притязаний на власть, выходящих за рамки того, что связывало партнеров по антигитлеровской коалиции. Понимание новых аспектов международной политики, приобретенное не только в боннских кабинетах, помогло мне стать тем федеральным канцлером, который поставил себе целью помимо примирения с нашими западными соседями добиться установления максимально хороших отношений и с восточными. Без Советского Союза это было бы невозможно. Мы не могли также ждать появления личностей, которые будут нам более симпатичны.

Об ответственном партийном секретаре по фамилии Горбачев я еще в последние годы жизни Брежнева ничего не слышал. Потом я случайно узнал, что его продвинул Андропов, этот стремившийся к обновлению бывший шеф секретной службы, который, будучи тяжело больным, занял пост Генерального секретаря. Весной 1985 года, через несколько недель после своего избрания, Горбачев пригласил меня приехать в Москву. Меня сопровождали полдюжины заинтересованных и компетентных товарищей по партии. Во время следующей встречи в 1988 году я уже не был председателем СДПГ, однако недостатка в важных темах для разговора не было.

5 апреля 1988 года Горбачев приветствовал меня в Екатерининском зале Большого Кремлевского дворца. Здесь я в свое время подписал с Косыгиным германо-советский договор. Кроме Эгона Бара, специалиста по вопросам безопасности, меня сопровождал бывший нидерландский министр по сотрудничеству с развивающимися странами Ян Пронк. Его международный престиж был весьма высок. Когда я его представил, Генеральный секретарь признался, что это хороший повод, чтобы перейти к одной из его любимых тем: «После ядерной опасности на втором месте стоит опасность социальных взрывов в странах „третьего мира“».

Вскоре эрудированные советники Горбачева причислили вопросы помощи развивающимся странам наряду с угрозой миру и окружающей среде к глобальным задачам, которые выше обычных споров. Один профессор, сторонник реформ, сказал: «Что толку от классовой борьбы, если человечеству грозит гибель…» Эту мысль дополнил вывод, что история остается открытой. Кто стал бы в такой ситуации отстаивать тезис, что общественная система в Советском Союзе в отличие от правых диктатур неизменна?

В своей вышедшей в 1987 году книге «Перестройка и новое мышление для нашей страны и для всего мира» он откровенно ссылается на доклад моей комиссии. К этому он вернулся и во время беседы: «Мы переняли многое из того, что было создано социал-демократами и Социалистическим интернационалом, в том числе и из того, что разработали комиссии Брандта и Пальме». И в той же беседе: «Ваш опыт налицо. Не могли бы вы, со своей стороны, подчеркнуть, в каких вопросах мы придерживаемся сходных мнений?»

Мне могут сказать, что это всего лишь тактика игры, и усомниться в том, действительно ли в вопросах, имеющих значение для выживания человечества, больше нет ничего спорного. Летом 1981 года в Институте мировой экономики и международных отношений я предложил обсудить ряд тезисов: у человечества будет общее будущее или не будет никакого; нужно не только обуздать гонку оружия массового уничтожения, но и решить острую проблему голода, а также устранить страшную угрозу для окружающей среды. Действительно, смутное понимание этих проблем начало вырисовываться еще в конце эры Брежнева. Поэтому не всякое проклятие в его адрес оправданно. Он, кстати, сказал, что против опасности войны нужно бороться «рука об руку с США».

Я не могу утверждать, что у меня были шансы познакомиться с Советским Союзом хотя бы в общих чертах так же хорошо, как с США. Помимо неоднократного пребывания в столице, я лишь немного знаю Ленинград и Крым, по ту сторону Урала — только Новосибирск, а на юге — Узбекистан. (После того как меня там одели в национальный костюм, а «Шпигель» поместил соответствующую фотографию на обложке, мне позвонил Крайский и спросил: «С чего это ты теперь стал переодеваться богемской кухаркой?»).

Когда я первый раз посетил Михаила Сергеевича Горбачева в мае 1985 года, как раз исполнилось два месяца со дня его вступления на свой пост. Кто только с тех пор не считал себя вправе высказываться об этом человеке? Какой он деятельный или какой опасный, сколько от него исходит обаяния или сколько в нем сидит лукавства. Приз за наименее компетентную и наименее полезную оценку этой личности достался главе германского правительства. Особенно глупым было предположение, что новое руководство пришло к власти вследствие жесткого курса Запада. Столь же безрассудным было желание, чтобы это руководство потерпело неудачу в проведении новой программы открытости и перестройки, так как в противном случае Советский Союз станет-де еще более опасным. Опять было сказано, что нужно заставить их «вооружаться до смерти». Историческая заслуга Рейгана состояла в том, что он на это не пошел.

В лице Горбачева я еще во время нашей первой встречи в 1985 году нашел необычайно компетентного, разбирающегося в проблемах, целеустремленного и в то же время гибкого собеседника. Вечный спор о роли личности в истории получил новую и притом особенно яркую окраску. Посвященные не сомневались в том, что в его манере аргументации отразилось многое из того, что в течение многих лет он и его жена неоднократно мысленно проигрывали. Однако даже знатоки советской действительности не подозревали, насколько глубокие изменения произойдут во внутренней и внешней политике.

Характерным для нового внешнеполитического курса была готовность к серьезным переговорам. Это распространялось на ограничение как ядерных, так и обычных вооружений. От экспансионистского курса вне Европы отказались столь же решительно, как и от доктрины Брежнева, нашедшей такое страшное воплощение в 1968 году в Праге и резко осложнившей обстановку в Восточной Европе. С другой стороны, с удовлетворением отмечалась готовность оказывать содействие в урегулировании конфликтов в других частях света, например в районе Персидского залива и на Юге Африки, в Камбодже и в Центральной Америке. В разговоре с глазу на глаз во время посещения Кремля в мае 1985 года я спросил Горбачева, действительно ли он собирается вскоре уйти из Афганистана. Он ответил: «Да, если американцы нас выпустят».

Он никогда не зачитывал подготовленные тексты, а заранее тщательно работал над документами и делал кое-какие выписки. Он умел слушать и менять тему разговора. Громыко, пока он еще участвовал в переговорах, никогда не вмешивался по собственной инициативе в разговор и открывал рот, только когда его спрашивали. Вопросы военной безопасности с самого начала ставились во главу угла всех дискуссий по внешнеполитическим проблемам. При этом о коренном улучшении отношений с американцами на первых порах не могло быть и речи. Советская версия: отношения с США достигли нулевой отметки, а военная конфронтация затрудняет не только диалог, но и торговлю. Не кто иной, как заведующий международным отделом ЦК КПСС Борис Пономарев — он известен еще со времен Коминтерна, — дал понять, что наступают лучшие времена. Возможно, Генеральный секретарь не считает нужным высказываться по этому поводу, сказал он, но, если бы руководители обеих мировых держав встретились и заявили, что они не хотят третьей мировой войны, это могло бы стать важным сигналом. В ноябре 1986 года во время встречи на высшем уровне в Рейкьявике действительно было записано, что в атомной войне невозможно победить и вести ее нельзя.

Горбачев еще за полгода до этого сказал: «Советский Союз не доверяет нынешней администрации». В Женеве, продолжал он, в январе 1985 года возобновились переговоры, но положительных результатов пока не было видно. Наоборот, подтвердились мрачные предсказания. «Мир — это не только США, поэтому мы согласились на новые переговоры. Но кто ждет от нас политический стриптиз, должен знать, что этого не будет. Мы за серьезную политику, а не за игру в политику». Когда я это услышал, уже шла подготовка к встрече с Рейганом. Она состоялась в Женеве в ноябре 1985 года.

Я спросил, не было ли в интересах Советского Союза решиться на смелый шаг и приступить к одностороннему ограничению вооружений. Он ответил, что при напряженном положении односторонние меры — это не смелый, а необдуманный шаг, подвергающий опасности мир во всем мире. Он сослался на Андропова, сказавшего, что Советский Союз не настолько наивен, чтобы предпринимать односторонние шаги. Позднее эту позицию также пересмотрели и самокритично признали, что Советский Союз пренебрег возможностью снизить напряженность. Из-за этого он без нужды и сверх всякой меры дал себя втянуть в гонку вооружений, которая слишком дорого обошлась собственной экономике. Горбачев, развивая свою мысль, вскоре заявил, что межгосударственные отношения должны быть «деидеологизированы».

В своих речах и публикациях новый советский руководитель явно опирался на идеи, развитые Пальме и мной совместно с нашими комиссиями или еще раньше с нашими друзьями из всех стран мира. Прежде всего они сводились к следующему: снижение уровня конфронтации, разумное ограничение военных расходов, предоставление ресурсов для спасения находящейся в опасности жизни человечества и продуктивных целей.

Об «общеевропейском доме» в 1985 году в Москве речь почти не шла или еще не шла. Горбачев завел полемику: «Американская администрация хочет преодолеть раскол Европы. Что она понимает под расколом Европы? Если это означает ликвидацию военных блоков путем сотрудничества, то мы за это. Если же это означает поглощение Восточной Европы и ликвидацию социалистических порядков, то мы против и не допустим этого. Подобные планы могут даже привести к войне».

Относится ли Горбачев к немцам дружелюбно? Со времени нашей первой встречи в 1985 году я думаю, что, скорее, да. Давняя традиция, которую он поддерживает, в его время наполнилась новым содержанием. Во всяком случае, во время нашей беседы в 1985 году советский руководитель сказал: «С нашим отношением к немецкому народу все ясно. Мы отдаем должное вкладу немецкого народа в культуру и цивилизацию, его литературе и техническим достижениям. Советский Союз считал так даже тогда, когда фашисты стояли под Москвой. Мы никогда не путали народ с фашизмом». Антигерманская карта была вынута из колоды уже в связи с Московским договором, что вовсе не являлось чем-то само собой разумеющимся. Таким образом, в Восточном блоке перестал действовать один из связующих элементов. Между тем ведущие советские политики тоже не всегда могли противостоять искушению будить или даже разжигать былую враждебность. Особенно это проявлялось в Париже.

Во время встречи в 1988 году я попросил объяснить поподробнее, как вообще мыслится перестройка? Прежде чем ответить, он сделал столь же потрясающее, сколь и откровенное признание: очень трудно наполнить содержанием лозунг «Больше демократии, больше социализма». Административно-командная система прошлого не действует и обернулась против людей и трудовых коллективов. Необходимо привести в действие потенциальные силы общества и выбросить за борт унаследованные стереотипы. Это звучало более убедительно, чем упорное требование: «Никаких решений вне социализма! Никакой смены идейных знамен. Мы родились при социализме, живем в нем и не знаем ничего другого». Социализм, который, по его утверждению, якобы существует в отрыве от основных предпосылок личной и политической свободы, должен освободиться от всех деформаций. После смерти Сталина Хрущев решительно взялся за дело, но «часто останавливался на полпути». При Брежневе ничто не сдвинулось с места. Поэтому теперь необходима демократизация «при участии всего народа». Главное в перестройке — это «изменение всего нашего мышления», что, как известно, легче сказать, чем сделать.

Он был согласен с тем, что социализм без демократии не действует, и это было не только второй смертью Сталина. Он не хотел этим сказать, что новое руководство готово примириться с существованием более чем одной партии. Вместо этого было сказано, что демократию нужно проводить в рамках партии, которая должна делить власть с общественными организациями. Он обещал своим согражданам и пытался объяснить функционерам, что не должно быть никаких ограничений научных исследований. Вопросы теории не могут и не должны решаться путем администрирования. «Необходимо свободное соревнование умов».

В тех случаях, когда от него ждали реакцию на развитие различных событий в странах «блока», он высказывался подчеркнуто осторожно. Для иллюзий он не оставлял много места. Как он сказал, ему не хотелось бы категорически утверждать, что на периферии плюрализму должно быть предоставлено больше свободного пространства, даже если это поставит под угрозу монополию партии. В то же время он недвусмысленно дал понять, что заинтересован в том, чтобы его страна на и без того изнурительном пути не была еще отягощена заботами «блока». Позднее он якобы сказал: «Пусть они сами разбираются, мы не будем вмешиваться». У меня создалось впечатление, что в вопросе о том, как пойдет развитие, если отпустить поводья, нет ни малейшей ясности. Историю все же нельзя направить в определенное русло. Но откуда это могли знать именно в Москве?

Кто был за Михаила Сергеевича Горбачева и кто против? Расстановка сил через три или четыре года после его вступления в должность вряд ли изменилась. Его основная опора — это интеллигенция, ученые, деятели искусства, молодые работники партийного аппарата и государственного управления, сознающие необходимость реформ. «Трудящиеся», в массе своей, выжидали, а то и роптали, тем более что положение со снабжением скорее ухудшилось, чем улучшилось, а борьба с алкоголизмом — объективно необходимая — воспринималась как бесполезное занятие. Военное руководство, демонстрируя свою лояльность, действовало искренне: у него были свои интересы в обновлении экономики. Брежнев за несколько недель до смерти созвал видных представителей вооруженных сил и сообщил им, что растущие военные расходы вступили в конфликт с реальными экономическими прибылями. Перенес ли КГБ — орган, ведающий вопросами государственной безопасности, — уважение к своему бывшему шефу Юрию Андропову на Горбачева или отстранился от него, для постороннего наблюдателя осталось неизвестным. Да и кто может за пределами Советского Союза знать то, что и внутри-то этой страны является сплошной загадкой?

Так как Горбачеву много чего пришлось выбросить за борт (как он того и хотел), он стал спешно искать для себя твердую опору. Этой твердыней мог быть не кто иной, как Ленин, знаменосец русских большевиков и родоначальник Советского Союза. Он ссылался на «старика», его новую экономическую политику, которая должна была прийти на смену военному коммунизму, и его предостережения относительно Сталина, которые долгое время замалчивали. Нет ничего удивительного в том, что «старику» приходилось расплачиваться за различные избитые мысли: следует различать общие и конкретные вопросы; правильная политика — это принципиальная политика; коммунистом можно стать лишь тогда, когда усвоишь все богатства прошлого; необходимо полемизировать с противниками, потому что тогда яснее видишь слабости собственной позиции…

Умные люди, в которых нет недостатка и в Советском Союзе, вряд ли поймут, почему при упоминании имени Ленина должны прекратиться размышления и расспросы? Мысли и дела Ленина тоже не могут долго оставаться неприкосновенными, и их нельзя оградить от критической оценки. Везде, где происходит расширение демократии, старые механизмы управления не срабатывают. В Советском Союзе первоначальная попытка ограничить перестройку, с одной стороны, оживлением экономики, а с другой — ликвидацией вопиющего господства насилия также окончилась неудачей. Если внутренняя динамика процесса демократизации с трудом поддавалась оценке, то бедственное положение со снабжением загадывало прямо-таки загадки.

Трудно понять, почему советское сельское хозяйство через семьдесят лет после свержения царизма находится в столь плачевном состоянии; почему гибнет более 30 процентов урожая, не дойдя до потребителя; почему уходит так много времени на реализацию идей? Ни одна современная экономика не может обойтись без хозрасчета и без живительных импульсов рынка, как и без шансов на получение прибыли. Горбачев страстно говорил о трудной задаче сокращения какой-то части из восемнадцати миллионов государственных служащих и перевода их в сферу производительного труда. Он не скрывал, что в рядах бюрократии растут недовольство и несогласие. Мне было неясно, удастся ли преодолеть это сопротивление, а если да, то каким образом. Но я ни секунды не сомневался в том, что мы должны желать всяческого успеха реформам и реформатору.

Я был глубоко взволнован, когда в апреле 1988 года, едва приехав, услышал о реабилитации и Карла Радека, того самого польского коммуниста с частично немецким происхождением, который на одном из сталинских процессов избежал смертного приговора, но затем погиб в лагере.

Глубоко взволновало меня также известие, что шесть тысяч лежавших в спецхранах книг снова предоставлены в распоряжение историков. Официальное восстановление чести и достоинства жертв террора и беспощадное разоблачение того, что пришлось пережить при сталинском режиме немецким и другим эмигрантам, я нашел в высшей степени достойным одобрения, и не в последнюю очередь из-за их семей. Но я не мог понять, почему в поисках истины с таким рвением пытались установить, ошибался ли такой человек, как старый большевик Николай Бухарин, которого Ленин называл «любимцем партии», в таком-то году меньше, чем в другом. Почему бы не дать разобраться во всем этом историкам? Зачем снова заходить в тупик? Если партия и впредь собирается определять, что истории подтверждать, а что отклонять, то до демократии еще очень далеко. Горбачев в 1987 году, идя гораздо дальше Хрущева, назвал те «настоящие преступления», жертвами которых стали тысячи советских людей. Вина Сталина и его окружения огромна и непростительна, сказал он, «это, товарищи, горькая правда». Горькой в большинстве случаев бывает правда, которую не все хотят слышать. Однако значение того, что сделало новое московское руководство для нравственности в Советском Союзе и у его союзников, вряд ли можно переоценить.

Разговор с глазу на глаз во время визита в мае 1985 года мне особенно запомнился той откровенностью, с которой Горбачев отвечал на вопросы, по привычке называемые «гуманитарными». Я сказал, что на этот раз у меня три папки, полные петиций. Он кивнул. В первой папке, сказал я, дела лиц немецкого происхождения, ходатайствующих о воссоединении семей; некоторые просьбы уже удовлетворены. Он снова кивнул. Вторая папка, сказал я, содержит дела советских граждан, оказавшихся в тяжелом положении. У нас их называют диссидентами. Он опять кивнул. В третьей папке, сказал я, лежат просьбы о выезде евреев; родственники, живущие у нас и в Израиле, а также из Советского Союза прислали мне письма. Когда я в последний раз в Москве решился изложить подобные дела, меня довольно резко отчитали. Брежнев в 1981 году: «Я знаю, что у вас много должностей, но не пытайтесь убедить меня в том, что вы стали еще президентом Всемирного еврейского конгресса вместо Наума Гольдмана». Иначе Горбачев: «Кого вы уполномочите обсудить завтра в первой половине дня все эти дела с выделенным мной человеком?» Так оно и случилось, и наши сотрудники смогли помочь урегулированию многих дел, связанных с правами человека, прежде чем улучшилось общее положение.

Кто может сегодня измерить всю важность тех событий, когда были освобождены жертвы произвола, когда можно было посетить Андрея Сахарова в его московской квартире, когда укрепились правовая безопасность, а также свобода мнений и вероисповедания, когда состоялись демократические выборы, какими бы несовершенными они ни были, когда можно было открыто говорить о масштабах террора и лжи, выходящих далеко за пределы нормального понимания. Хорошим признаком нормализации было то, что рассказал мне в 1988 году один почтенный публицист. Его взрослая дочь спросила: «Отец, ведь ты не мог не знать о преступлениях, о которых теперь так много пишут? Почему же ты мне ничего об этом не говорил?» Я невысокого мнения о поверхностных сравнениях, но не кажутся ли вам подобные вопросы очень знакомыми?

Было нелегко увязать воедино весь круг возникших проблем. Но революции обретают форму не на чертежной доске, а в сердцах и умах людей, ее совершающих. Они готовы смириться с системой даже тогда, когда совершенно очевидна ее абсурдность, и с угнетением национального свойства, когда гнев достигает высшей точки. Но неожиданно какое-то событие на периферии становится той каплей, которая переполняет чашу терпения, и создается огромная напряженность, о которой вряд ли кто догадывался, каким образом и как долго она накапливалась. Когда бунтовал Кавказ, да и в других регионах происходили столкновения на межнациональной почве, Генеральный секретарь ошеломил меня своей рассудительностью, сказав, что ему спокойнее, когда проблемы лежат на столе, а не под столом. Несомненно, национальным культурам в Советском Союзе должны быть предоставлены большие возможности для свободного развития. Было очевидно, что манифестации в Прибалтике, исполненные собственного достоинства и вместе с тем самообладания, вызывают особый интерес в Германии и Скандинавии. Советский Союз становится все более европейской страной. Тем не менее необходимо понимать, что уже к концу тысячелетия в нем будут преобладать — по крайней мере численно — нерусские национальности. Возникают все новые вопросы, не ответив на которые, нельзя строить «общеевропейский дом».

В разговоре со мной Горбачев особо подчеркнул, что перестройка означает качественный перелом и во внешней политике. Кое в чем мы убедились. Джордж Кеннан, большой знаток американо-русских отношений, был готов поставить свою подпись под заявлением, что «гнилой радикализм сталинского угнетения» принадлежит прошлому и существует возможность значительно облегчить межгосударственное сотрудничество. Я хотел бы, чтобы профессор из Принстона оказался прав.