Мрачная тень Мао

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Высокомерным европейцам и американцам необходимо как можно чаще напоминать, что большинство людей живет в Азии: к началу следующего тысячелетия их там будет 3,6 из 6,1 миллиарда. Также в Тихоокеанском регионе Восточной Азии к 2000 году будет производиться 50 процентов мирового валового социального продукта. Хотя мне не везло с планированием моих путешествий в Азию и от многих из них пришлось отказаться, я на собственном опыте убедился в том, что изменения не везде бывают одинаковыми, а Азия меняет свой облик с головокружительной быстротой.

Я не испытываю чувства неполноценности, и меня скорее забавляет, когда ярые поборники всего американского угрожают тем, что США могут отдать свои симпатии с Атлантики на Тихий океан. Проявление любви к более деловитым азиатам? Это вряд ли можно принимать всерьез. Некоторые «игроки» уже убедились, что нет смысла разыгрывать «китайскую карту». Но было бы также неразумно недооценивать развитие событий на Среднем и Дальнем Востоке. Следовательно, необходимо принять к сведению, что, судя по всему, Китай и Индия к середине следующего столетия будут иметь по полтора миллиарда жителей. Или, иначе говоря, в каждой из этих двух стран будут жить примерно столько же людей, сколько их жило в начале столетия во всем мире. Индии и Китаю за последние два десятилетия удалось создать промышленную базу и значительно поднять производство продуктов питания. Существует ли возможность в течение нескольких десятилетий еще раз удвоить урожаи? Одни из самых образованных ученых мира Джером Визнер, изобретатель радара и долголетний директор Массачусетского технологического института, обезоружил меня в 1988 году своим пессимистическим признанием: у него в голове есть решение для любой мировой проблемы, кроме проблемы прироста населения.

Это относится не только к Азии, но и ко всему земному шару: резкий рост населения Земли — с тех пор, когда я был еще школьником, оно утроилось — имеет особо тяжкие последствия для Южного полушария, где многим людям почти нечего есть и они страдают от недоедания. Я не могу судить, правы ли демографы в своих утверждениях, что 11 или 12 миллиардов жителей будут означать конец Земли. То, что нам известно, недостаточно для надежного заключения. Репродуктивное поведение культурных слоев общества не поддается упрощенному анализу.

Разве я могу в чем-то упрекать духовных вождей крупных религиозных общин? Но, конечно, можно задать вопрос, чего стоит ссылка на загробную жизнь, если человечеству грозит опасность в этой жизни? Часто меня воодушевляли добрые слова как протестантов, так и католиков. Так, Иоанн-Павел II говорил в Риме моим коллегам и мне о неизбежной связи между развитием и разоружением и «между решением проблемы отношений Север — Юг и Восток — Запад». Папа Павел VI назвал развитие «синонимом слова мир». С подобного рода чувством ответственности не вяжутся чуждые самой жизни и интересам будущих поколений проклятия в адрес тех, кто пользуется противозачаточными средствами. Планирование семьи относится к регулирующим и неизбежным элементам борьбы человечества за свое выживание.

В преимущественно нехристианской Азии люди всегда были не так щепетильны, как на других континентах. В Китае и в отдельные периоды в Индии руководители этих стран частично путем применения драконовских мер сдерживали рост народонаселения. Кому это кажется чрезмерным, тот уж, во всяком случае, не имеет права подходить к проблеме с оппортунистической или фундаментально-идеологической точки зрения.

Я не так много видел в Азии, но ее жизнеспособность и нужду скорее почувствовал, чем увидел. Кроме Японии и Индии, где я бывал и позднее, во время поездок по берлинским делам, я познакомился с Пакистаном, Бирмой и Шри-Ланкой. Иран я видел во времена шаха; эту миссию мне поручили как федеральному канцлеру прежде всего в связи с ввозом нефти. На землю Китая я ступил лишь в 1984 году. С другими странами, как то Индонезия и Филиппины, Корея и Вьетнам, я познакомился через их руководителей, с которыми мне доводилось встречаться в Германии или в третьих странах.

Впечатляющим примером того, чего можно добиться благодаря стремлению к модернизации, если внутренние и внешние движущие силы дополняют друг друга, является Япония. Несмотря на то что они так тяжело пострадали от второй мировой войны (а может быть, именно поэтому?), японцы, пожалуй, еще в большей степени, чем немцы, олицетворяют понятие «экономическое чудо». В 1949 году можно было только мечтать о том, что сорок лет спустя весь мир будет совершать паломничество во Франкфурт, а еще больше в Токио, настойчиво добиваясь средств и рекомендаций, чтобы не потерять окончательно контроль над экономическими проблемами и особенно над кризисом, возникшим из-за задолженности «третьего мира».

И кто бы мог подумать, что дисциплина, усердие и умение подражать, унаследованные японцами, в течение нескольких десятилетий приведут к высшим достижениям в области технологии и организации труда? Во время моих посещений мне довелось воочию убедиться в тех огромных изменениях, которые выдвинули островную империю в первые ряды торговых наций. Лишь позже я увидел, несмотря на все различия, важные параллели с промышленным развитием в Германии в прошлом веке: дешевая рабочая сила и выгодные патенты из западных стран. Японцы сумели после второй мировой войны воспользоваться еще одним преимуществом: они очень мало или ничего не тратили на военные цели. Они убедительно опровергли миф о том, что военная техника способствует экономическому росту. Они энергично и эффективно вкладывали средства в гражданскую технологию.

Эксперты, к которым я не отношусь, гадают, отчего, несмотря на все изменения в японской государственной системе, так долго и эффективно сохраняет свое господствующее положение бюрократия и почему подкуп представителей политической власти получил там такое широкое распространение? Коррупция существует и в других местах, в различных с исторической и социальной точек зрения условиях Китая и Индии так же, как в Америке и Европе. А русским и африканским новаторам приходится еще больше, чем другим, бороться с бюрократией, эффективной которую никак не назовешь. Следовательно, сравнения не вносят ясность в случай с Японией.

Можно ли считать, что демократия островной империи на Дальнем Востоке все еще носит формальный характер и в сочетании с трудолюбием ее обитателей приносит столь своеобразные плоды? В течение почти полувека, прошедшего со времени окончания войны, по существу, так и не были созданы демократические структуры и контрольные механизмы власти.

В беседах с иностранцами, как и на переговорах, японцы демонстрируют самоуверенность, которая до сих пор в них не замечалась. Как в официальной, так и в приватной обстановке японцы (женщины при этом никогда не присутствовали) до сих пор лишь в исключительных случаях принимали участие в дискуссиях. Они слушали, задавали вопросы, расспрашивали и только, если их просили об этом, отвечали «за» они или «против». С особым удовольствием я вспоминаю богатые оттенками, плодотворные беседы с министром иностранных дел Такео Мики, короткое время возглавлявшим также правительство. Он был приятным партнером и вне официальных рамок. Его интересовал мой опыт сотрудничества в Большой коалиции, и он дал мне понять, по какой причине. Его попытка политической модернизации Японии застопорилась. В содружестве социал-демократических партий той части света я встретил коллег, богатство мыслей которых было поистине примечательным. Только теперь, при исправлении допущенных ошибок, они начинают приносить плоды.

Предметом всеобщего восхищения, а также глубокого изучения уже давно являются не японцы, а те дети азиатского экономического чуда, которых американцы называют «the four dragons» («четыре дракона»): Южная Корея и Тайвань, Гонконг и Сингапур, за которыми на расстоянии следуют Малайзия и Таиланд. Всеми ими движет трудовая мораль китайцев. Всем им дает стимул и ведет к новым берегам экономики пример Японии. Их опыт показывает, что ничто не может быть столь успешным, как сам успех, а также учит, что прогресс и свобода не обязательно соблюдают равновесие. Несмотря на все неудачи, именно развитие Южной Кореи является особенно вдохновляющим: динамика рыночной экономики все же ведет к подъему политической демократии. Не обязательно смотреть на Юго-Восточную Азию, чтобы прийти к выводу, что надолго одно без другого невозможно.

Происходит сдвиг центров тяжести мировой экономики и мировой политики. Стоит ли европейцу из-за этого озабоченно морщить лоб? Я думаю, что нет и еще раз нет. Что может быть опасного в том, что Азиатско-Тихоокеанский регион стал по-новому играть важную роль и демонстрирует Старому Свету, что не он один может претендовать на успех? Почему кого-то должно раздражать то, что на политические события мирового масштаба в большей степени, чем когда-либо, оказывает влияние Токио, Дели, пожалуй, также Пекин и некоторые другие столицы? По-моему, скорее достойны сожаления те американцы, которые в восьмидесятые годы считали необходимым скрывать свое очарование Азией за фасадом разочарования в Европе; то тут, то там можно было прочитать и услышать, что европейцы-де «склеротики» и о них нужно просто забыть. В начале десятилетия японцы и «четыре дракона» рассматривали Европу с аналогичных позиций. Лишь широкая перспектива общего внутреннего рынка вразумила их, а вместе с ними и американцев. «Старушка» Европа неожиданно обрела новый прилив сил. Так быстро меняются времена и оценки.

Не уверен, что из (Западно-) Европейского сообщества получится «четвертая мировая держава», но считаю это возможным. Во времена Никсона, то есть когда американцы вновь открыли для себя Китай, речь шла о геостратегическом балансе между членами «большой тройки». Человек, являвшийся правой рукой Никсона, был за то, чтобы расширить ее до пяти участников. Итак, по воле Киссинджера Западная Европа и Япония должны были войти в число мировых держав. Однако история пошла дальше: кто видел Европу лишь в одном измерении, действовал чересчур поспешно. Не свидетельствовало о дальновидности и то, что не обращали внимания на Индию и Латинскую Америку, особенно на Бразилию. Взгляд, застывший на геополитическом соперничестве, в котором запутались атомные державы и в рамках которого они боролись за «богадельни третьего мира», свидетельствовал об отсутствии чувства реальности — классический пример направленной по неверному пути политики защиты собственных интересов.

Обе сверхдержавы слишком поздно поняли, что эра двух полюсов кончилась, а новые центры притяжения требуют для себя права голоса в многополюсном мире. Например, Индия, с которой я познакомился в первую очередь через одного из величайших людей этого столетия Джавахарлала Неру. Непосредственный контакт с ним у меня установился еще до войны, когда он находился в Берлине, заезжал ненадолго в республиканскую Испанию и посетил Прагу, чтобы на месте выразить солидарность с жертвами мюнхенского соглашения. Этого интеллектуала из высокопоставленной, состоятельной индусской семьи симпатии завели далеко влево, пока он не заметил, что там мало что подходит для его родины. Во время войны мне очень понравилось его своеобразное изложение всемирной истории в форме писем к дочери, которые я рецензировал для одного шведского издательства. Они учили тому, что нельзя рассматривать мир только «евроцентристски», и раскрывали, какой вес имеют неизвестные нам восточные религии.

Когда в 1959 году я был в Дели, глава правительства дал в честь меня обед в узком кругу. В нем участвовала его дочь Индира, уже тогда являвшаяся председателем партии Индийский национальный конгресс. Несмотря на это, она не вмешивалась в беседу, разве что когда к ней обращался отец. Неру проявил участливый интерес к германским делам. Это повторилось год спустя, когда я встретился с ним в доме его сестры. Она представляла Индию в Лондоне и посещала меня в Берлине. Неру спросил, есть ли решение для Берлина в целом. Как мы себе представляем военный статус Германии в будущем? Мы обсуждали европейские и другие проблемы, опасные для мира во всем мире. После сооружения берлинской стены я послал ему письмо. Он ответил мне, что человеческая сторона нашей проблемы волнует его больше, чем юридические позиции. «Мы должны неустанно трудиться во имя ослабления напряженности».

Весной 1984 года, через двадцать лет после кончины Неру, я был гостем его дочери, премьер-министра Индиры Ганди. На этот раз за столом с нами сидели ее сын Раджив и невестка Соня. Они вели себя так же сдержанно, как когда-то мать. Ее (первому) сыну предстояло несколько месяцев спустя возглавить правительство. Его мать убили у ворот того сада, в котором мы вели долгие дискуссии о проблемах отношений между Севером и Югом и Востоком и Западом, причем нас снимали для британского телевидения. Она оказалась не столь властной, как я ожидал, но зато в важных вопросах более напористой, чем это сохранилось в моей памяти. Когда я был канцлером, она посетила Бонн. В Германии я с ней встречался также в качестве министра иностранных дел. В конце 1977 года, возвращаясь из Токио с конференции Социалистического интернационала, я видел ее в Дели в необычной для нее роли политического деятеля оппозиции. Чтобы не вызвать неудовольствия тогдашнего правительства, наш посол не пригласил ее на прием. Я велел немедленно послать ей приглашение, и в благодарность за это мне пришлось выслушать горькие жалобы на подлость этого мира вообще и ее внутриполитических противников в частности.

Некоторые из них считали, что их в свое время арестовали по указанию премьерши. Я, как обычно, выступил в защиту политических заключенных. В августе 1976 года в письме к Тито, который играл в движении неприсоединения заметную роль, я скорее с удивлением, чем с возмущением заметил, что мои друзья Крайский и Пальме, как и я сам, навлекли на себя такими ходатайствами гнев госпожи Ганди.

Во время встречи в июне 1984 года для нее наиболее важным был вопрос, можно ли привести в движение застывшие фронты мировой политики. «Когда же европейцы изъявят готовность действовать совместно со значительными силами из рядов неприсоединившихся государств? Почему не оказать совместно давление на сверхдержавы, чтобы привести к общему знаменателю такие темы, как гонка вооружений и мировая экономика?» Об этом же думал и я.

Я поддержал усилия «Инициативы четырех континентов», в рамках которой весной 1984 года главы правительств Швеции, Индии и Греции объединились с президентами Мексики, Аргентины и Танзании. Как и они, я считал, что мир — это слишком важное дело, чтобы передоверить его только Белому дому и Кремлю. Тогда на повестке дня, в том числе и во время моих бесед с Индирой Ганди, стоял актуальный вопрос: можно ли вначале прекратить (заморозить) размещение ядерного оружия, чтобы таким образом содействовать переговорам о сокращении арсеналов? Кроме того, мы были едины в том, что следует обратить больше внимания на взаимосвязь между смягчением напряженности и развитием сотрудничества.

Госпожа Ганди в марте 1983 года стала председателем движения неприсоединения, которое росло численно, но по сути становилось скорее разжиженным. Как и я, она считала необходимым проведение новой встречи на высшем уровне, чтобы обсудить на ней экономические вопросы, представлявшие наибольший интерес для развивающихся стран. Она еще успела дать поручения, которые должны были обеспечить подготовку встречи с серьезной повесткой дня. Ее авторитет был непререкаем, и ее очень не хватало неприсоединившимся странам, которые (если их не считали вспомогательным отрядом коммунизма) наталкивались в западных столицах на высокомерие, дополненное скукой.

Генеральный секретарь китайской компартии Ху Яобан высказал мне в начале лета 1984 года в Пекине несколько пожеланий, которые я должен был передать в адрес Индии: Пекин-де надеется, что отношения между обеими странами будут «и впредь улучшаться», чему способствовал бы отказ Индии от «субгегемонистских» устремлений по отношению к ее соседям. Госпожа Ганди отнеслась к этому скептически: «А они что делают?» Тем не менее наметился успех для Китая, успех в отношении трех требований, от выполнения которых зависело улучшение отношений с Советским Союзом: сокращение войск на совместной границе, конец оккупации Афганистана русскими и Камбоджи вьетнамцами. Индии это не могло нанести видимого ущерба.

При Радживе Ганди Индия не отказалась от своих амбициозных притязаний на роль блюстительницы порядка в своем регионе. Несмотря на большой прогресс в области обеспечения населения, на стране продолжает лежать гигантское бремя внутренних проблем: сепаратистские движения, бедственное положение примерно 250 миллионов человек, не имеющих прожиточного минимума, последствия слишком долгой обособленности от западной технологии.

Ху Яобан — этот быстрый в движениях, остроумный коммунист-реформатор, был снят в 1987 году за чрезмерную «либеральность». Его смерть весной 1989 года вызвала в Пекине студенческие демонстрации, которые были жестоко подавлены. Молодежь, требовавшая меньше принуждения и больше демократии, добивалась посмертной реабилитации Ху. Он на несколько ходов опередил свою партию. В начале лета 1986 года во время его визита в Бонн я вел с ним оживленные беседы. Ху Цили, отвечавший в Политбюро за идеологию, приехал в Федеративную Республику уже в ноябре 1985 года. Когда власть имущие в 1989 году задушили демократическое движение, он поплатился за свой интерес к нему. С другими высокопоставленными лицами Китая я встречался, когда они обращались к нам в связи с улучшением межгосударственных отношений.

В четырнадцать лет Ху Яобан принял участие в Великом походе Мао. После этого он испытал довольно обычные в жизни коммунистического функционера взлеты и падения. В Пекине Генеральный секретарь объяснил мне свою политику открытости и экономических реформ. Успехи, особенно в сфере снабжения продовольствием, были очевидны, но жилищный кризис в больших городах являл собой ужасную картину. В остальном эта коммунистическая страна рисовалась уже не только в серых или синих тонах, а полной красок и звуков. Представители интеллигенции рассказывали доверительно, что им пришлось претерпеть при режиме «банды четырех». При случае говорили по секрету о политических заключенных, о требовании соблюдать права человека, о борьбе за демократию. Во время автомобильной поездки мое внимание привлекли выстрелы, доносившиеся со стороны стадиона. Один из сопровождающих, отличавшийся особой тактичностью, дал мне — «но только между нами» — понять, что речь идет «всего лишь» об уголовниках…

Меня несправедливо обвиняли в том, что я ради Советского Союза не уделял должного внимания отношениям с Китаем. Но дело обстояло не так просто. Более того, я никогда не шел за теми, кто считал, что, разыгрывая «китайскую карту» или подчеркивая преимущества маоизма по сравнению с ленинизмом, они добиваются выгоды для Европы и Германии. Кроме того, мне были крайне отвратительны эксцессы «культурной революции», которые я долго не мог забыть. Я никак не мог понять, почему у нас и в Америке к Китаю с точки зрения прав человека подходят с более коротким аршином, чем к другим.

В Бонне еще во времена Аденауэра и Мао господствовали сколь умилительные, столь и ужасающие представления о том, каким образом можно использовать в интересах Германии противоречия между обеими великими «коммунистическими» державами. «Старик с Рейна» в 1955 году с довольной ухмылкой рассказывал о том, как в Москве Хрущев тяжело вздыхал по поводу «своего Востока», а потом многозначительно добавил: «Уже сейчас китайцев 600 миллионов (!). Они-то и убедят русских, что им следует достичь взаимопонимания с Западом». В декабре 1960 года в Бонне Аденауэр заявил, что, по его мнению, Кеннеди, вступающему в следующем месяце на пост президента, очень скоро придется заняться китайским вопросом; Америка должна решить, идти ли ей с Китаем или с Россией. Даже если высказывались явные сомнения в правильности этого вывода, он оставался при своем «или-или». Де Голль, хотя он этого прямо и не говорил, считал, что трудности в отношениях между Китаем и США не должны пойти во вред Европе.

Предположение, что из советско-китайского конфликта можно извлечь пользу, я считал неверным. Во время первого чтения Восточных договоров в феврале 1971 года я предупреждал тех, кто возлагал надежды на «чудо-оружие»: «Китай тоже таковым не является». Однако я давал решительный отпор попыткам предписывать нам порядок урегулирования межгосударственных отношений и защиты наших нормальных интересов. С этой точки зрения и по просьбе экспортирующей экономики Людвиг Эрхард в 1964 году стал добиваться определенной формализации отношений с Китаем, чем вызвал недовольство Америки.

Когда пришло время подумать об установлении официальных отношений с Китаем, перед политиками ФРГ встала задача поставить в известность об этом как США, так и Японию и Индию. Что касается Советского Союза и восточноевропейских стран, с которыми мы собирались нормализовать отношения, то мы были просто обязаны проинформировать их. Мы не должны были ни за что на свете создать впечатление, что мы стремимся извлечь выгоду из напряженности. Но это совсем не значило, что мы должны были быть в шорах.

На прошедшей в 1976 году в Токио под моим председательством конференции наших послов в странах Азии было решено, что Китайская Народная Республика не должна оставаться белым пятном на нашей политической карте. Более того, было в наших интересах, «чтобы Китай развивался самостоятельно и приобщался к сотрудничеству с семьей народов». Но как бы ни был важен Китай для дальнейшего развития международной политики, «не подлежит сомнению, что урегулирования европейского, а тем самым и германского вопроса нельзя достигнуть без или против воли Советского Союза». На сессии Совета НАТО в 1969 году я также призывал не делать ставку на постоянный и неизменный советско-китайский конфликт.

В шестидесятые годы мои советские собеседники ужасались по поводу «культурной революции». Посол в ГДР Абрасимов взывал в 1966 году к общим ценностям европейской культуры. Его коллега в Бонне Царапкин пытался найти у нас понимание того, что Москва из-за Дальнего Востока должна иметь безопасный тыл в Европе. Тито, вскоре после этого ставший жертвой старческих иллюзий в отношении Китая, тоже говорил, что он очень озабочен тем, что пекинское руководство рассчитывает на новую мировую войну. Бен-Гурион, глава израильского правительства, питал почти такие же надежды, как Аденауэр. Во время «working funeral» первого федерального канцлера он дал мне понять, что его интересует только будущее ЕЭС и Китая.

Хрущев, как нам стало известно позже, кипел от ярости по поводу «азиатской хитрости, вероломства, мстительности и лжи» Мао. «От этих китайцев никак не добьешься ясного ответа», — жаловался он. В устах Брежнева (в сентябре 1971 года в Ореанде) это звучало так же, но только подробнее: «Европейцу очень трудно понять китайцев». Хозяин Кремля сказал буквально следующее: «Мы с вами знаем, что эти стены белые. Но если бы сюда явился китаец, он бы настаивал на том, что они черные». Политика Китая «в основе своей антисоветская, шовинистическая и националистическая»: кажется, он еще сказал «кровожадная». В такой ситуации царь, дескать, объявил бы войну. Он же стремится к улучшению отношений; в ближайшее время Китай, мол, не будет представлять военную опасность.

Для меня изложение советской позиции имело особенно большое значение, потому что незадолго до этого, летом 1971 года, Никсон известил о своем предстоящем визите в Пекин. По этому поводу Брежнев сказал, что он-де не имеет ничего против отношений других государств с Китаем. Никсону, если он туда поедет, будет нелегко. В начале того лета американский президент сказал мне, что он хорошо понимает, почему отношения с Советским Союзом имеют для нас приоритетное значение. Он бы на нашем месте поступил так же. Чтобы не возникло недоразумений, он пояснил: «Для нас большая игра — это игра с Советами». Я дал ему понять, что знаком с картой мира и не дам ни левым, ни правым маоистам заставить меня поставить не на ту карту. Если встанет вопрос о нормализации, мы своевременно сообщим об этом Москве и Вашингтону, как, разумеется, Индии и Японии.

В октябре 1972 года наши отношения благодаря поездке Шееля в Пекин были нормализованы. Когда Брежнев весной следующего года был в Бонне, он, проявляя какое-то нервное любопытство, все же спросил во время небольшой прогулки в присутствии только переводчика, собираюсь ли я нанести визит Мао. Тогда он мной еще, а потом уже не планировался. Однако я прекрасно понимал, какое значение имеет Китай не только в общем и в перспективе, но и в данной ситуации. С конца 1971 года Китайская Народная Республика являлась одной из стран, «тасовавших карты» в ООН, и ее представитель сидел в Совете Безопасности. Она проявляла также активность в Восточном Берлине и в других столицах стран Варшавского пакта, причем тенденция была однозначна: помешать улучшению наших отношений с Советским Союзом.

Во время моего визита в 1984 году Ху Яобан разъяснил мне, почему Китай заинтересован в сохранении мира во всем мире и (в отличие от того, что было при Мао) в поддержании «равной дистанции» к Вашингтону и к Москве. Интерес к Европе и ее стремлению к единству был огромный, как, впрочем, и интерес к европейской социал-демократии. Намечалась нормализация отношений с Москвой. Только что заключили соглашение с англичанами о возвращении КНР богатого Гонконга. Начиналось установление культурных, экономических и туристических контактов с Тайванем, который еще недавно считался как бы объявленным вне закона.

В правительственной резиденции для официальных гостей я встретился с Дэн Сяопином, невысоким, полным энергии человеком, который, однако, уже не совсем ясно произносил отдельные слова. Он определял основные направления политики, числясь официально председателем комиссии советников при ЦК и председательствуя в могущественном военном комитете. Я цитирую из разговора, который мы вели за столом, сервированным посудой кайзеровских времен:

«Мне поручено дать в Вашу честь обед… Мне уже восемьдесят лет. Моя голова работает уже не так хорошо. Но Аденауэр, когда он стал канцлером, тоже был довольно старым человеком».

«Ваш визит к нам слишком краток. Вам нужно приезжать почаще. Как у Вас со временем?.. Для нас Вы в любое время желанный гость… Только побывав в Китае, начнешь его понимать. Я хотел бы, чтобы Вы основательно познакомились с Китаем».

«Свой путь к коммунизму я нашел на французских фабриках. В 1926 году я ехал из Парижа через Франкфурт и Берлин в Москву. В Берлине я пробыл одну неделю. Там все было очень аккуратно, правда, мне не хватало парижских кафе».

«Китай — еще относительно отсталая страна. Наши проблемы — это технология и квалифицированные кадры. Своими силами мы с этим не справимся. При изоляции нельзя развиваться. Отсюда наша политика открытости для внешнего мира».

«У нас много старых членов партии. Многие из них состоят в ней несколько десятилетий. В качестве переходной системы мы создали комиссию советников. Однако старые функционеры уступают место более молодым. Вместе с тем мы предоставляем в их распоряжение свою мудрость… Речь идет о том, чтобы путем передачи мудрости и опыта придать новому поколению уверенность и стабильность».

В заключение, после того как я сказал: «Вероятно, соответствует действительности, что Китай не хочет, чтобы его использовали, как карту в игре, так же, как и я не хочу разыгрывать ее сам во вред другим», — он заметил: «На свете все еще есть игроки. Будущее покажет, что в этом правильно, а что нет».

Кому в таких случаях не ясно, что многое из того, что происходит сегодня, становится понятным лишь на фоне старых религиозных и философских систем? В начале 1988 года на конгрессе в Мадриде приехавший из Китая старый человек подвергся дружескому допросу: «Можно ли рассчитывать на то, что уже при жизни следующего поколения значительно поднимется благосостояние?» Ответ: «Конечно, лет через сто мы достигнем некоторого прогресса».

Прежде чем пригласить меня к столу, Дэн завел речь об одной беседе между Аденауэром и Черчиллем, в которой фигурировали гунны. Под ними, вероятно, подразумевались китайцы? Я перевел разговор на другую тему, указав на то, что «старик» связывал с полезной ролью Китая большие надежды. Если бы тема гуннов была затронута несколько лет спустя, я нашел бы более подходящий ответ. Пока студенты и рабочие, требовавшие отставки ужасного старца, ничего не добились. Человек, о котором в мире создалось столь романтичное представление, снова стал насаждать террор и страх. Он еще раз осуществил то, на что никогда не смотрел иначе, назвав теперь смертную казнь воспитательной функцией. И мир в ужасе отвернулся.