XIII
Новый год в полку. Петроградский триумф. Зимние бои в Литве. Отпуск по болезни. Новая ссора с Ахматовой. «Лазарет деятелей искусства». Михаил Струве и Елена Бенуа. «Канцоны» для Татьяны Адамович. Горлицкий прорыв. Возвращение в строй. Битва на Буге. Великое отступление.
24 декабря приказом по Гвардейскому Кавалерийскому корпусу было объявлено о награждении Гумилева «за отличие в делах против германцев» Георгиевским крестом IV степени; по артикулу, это награждение возвышало обладателя ордена в унтер-офицеры. Новый 1915 год Гумилев встречал с сослуживцами: все были уверены, что это будет год победы. «Приближается лучший день моей жизни, – писал Гумилев Лозинскому 2 января, – день, когда гвардейская кавалерия одновременно с лучшими полками Англии и Франции вступит в Берлин. Наверно, всем выдадут парадную форму, и весь огромный город будет как оживший альбом литографий. Представляешь ли ты себе во всю ширину Фридрихштрассе цепи взявшихся под руку гусар, кирасир, сипаев, сенегальцев, канадцев, казаков, их разноцветные мундиры с орденами всего мира, их счастливые лица, белые, черные, желтые, коричневые.
… Хорошо с египетским сержантом
По Тиргартену пройти,
Золотой Георгий с бантом
Будет биться на моей груди…»
12 января 2-й гвардейской кавалерийской дивизии официально был объявлен отдых, и она отошла в тыл. Уланский полк расквартировался в Кржечинене. Гумилев вновь смог выхлопотать у начальства разрешение на отлучку. На этот раз в Петрограде его ждали и готовили торжественную встречу. «Вечер поэтов при участии Николая Гумилева (стихотворения о войне и др.)» прошел в «Бродячей собаке» с аншлагом, зрители жались у стен и теснились в дверях вестибюля. «Талантливый молодой поэт, как известно, пошел на войну добровольцем, участвовал в сражениях, награжден Георгием и приехал в Петроград на короткое время, – сообщал корреспондент «Петроградского курьера» (у этой газеты был безошибочный нюх на сенсации). – Переживания поэта-солдата, интеллигента с тонкой психикой и широким кругозором, запечатленные в красивых, ярких стихах, волнуют и очаровывают. Бледной, надуманной и ненужной представляется вся «военная поэзия» современных поэтов, в своем кабинете воспевающих войну, – рядом с этими стихами, написанными в окопах, пережитыми непосредственно, созревшими под свистом пуль».
На следующий день Гумилев читал «военные стихи» в Петроградском университете. «Был Гумилев, и война с ним что-то хорошее сделала, – описывал увиденное романо-германист Борис Никольский. – Он читал свои стихи не в нос, а просто, и в них самих были отражающие истину моменты – недаром Георгий на его куртке. Это было серьезно – весь он, и благоговейно. Мне кажется, что это очень много». Не привыкший к подобному единодушному признанию Гумилев дивился непредсказуемой переменчивости читателей и критиков:
– В жизни пока у меня три заслуги – мои стихи, мои путешествия и эта война. Из них последнюю, которую я ценю меньше всего, с досадной настойчивостью муссирует все, что есть лучшего в Петербурге. Когда полтора года тому назад я вернулся из страны Галла, никто не имел терпенья выслушать мои впечатленья и приключенья до конца. А ведь, правда, все то, что я выдумал один и для себя одного, – все это гораздо значительнее тех работ по ассенизации Европы, которыми сейчас заняты миллионы рядовых обывателей, и я в том числе.
Во время побывки Гумилев отдал в «Биржевые ведомости» первые главы «Записок кавалериста» и, вероятно, успел получить в городе № газеты за 4 февраля, открывавший цикл публикаций. Перед самым отъездом в полк он нанес визит Городецким, с тревогой говорил о случившемся на днях у Ахматовой кровохаркании – врачи не исключали чахотку. Ахматова только что завершила свою поэму «У самого моря», читала ее в избранном «аполлоновском» кругу. Гумилев был в восторге от услышанного:
– Я начинаю чувствовать, что я подходящий муж для женщины, которая в детстве «собирала французские пули, как мы собирали грибы и чернику»[374].
Кампания 1915 года открылась Зимним сражением в Восточной Пруссии, в ходе которого генерал-фельдмаршалу Гинденбургу удалось потеснить русских с занимаемых позиций и самому вторгнуться в Литву. 7–9 февраля 2-я кавалерийская дивизия была срочно переброшена в район Олиты, где войска генерала Н. В. Рузского готовили встречный удар по германской армейской группе. Уланскому полку была поставлена задача произвести усиленную разведку в направлении города Серее. Выступив 11 февраля, полк двое суток «искал противника», периодически натыкаясь на мелкие германские отряды и вступая с ними в бой. Уланы несли ощутимые потери не столько ранеными, сколько заболевшими – было так ветрено и морозно, что, по словам Гумилева, заступая в очередной ночной дозор, каждый словно «окунался в ледяные чернила». Тем не менее со своей задачей уланы справились превосходно: «В два дня мы настолько осветили положение дела на фронте, что пехота могла начать наступление. Мы были у нее на фланге и поочередно занимали сторожевое охранение».
Наступление успешно продолжалось до 24–25 февраля, когда противник, стремясь выправить положение, нанес контрудары и боевые порядки смешались. Уланы находились в непрерывных разъездах, поддерживая взаимосвязь и ведя разведку для наступающих пехотных частей. В одном из таких разъездов Гумилев, повстречав на шоссе отряд потрепанных боем гвардейских драгун, придержал коня.
– Ваше высокоблагородие, нашего полка не видели? – спросил он офицера.
– Я конквистадор в панцире железном! – продекламировал в ответ драгунский офицер и подмигнул оторопевшему Гумилеву.
Это был… Анатолий Вульфиус, брат давнего противника Гумилева по несостоявшейся царскосельской дуэли. «Он меня узнал, – вспоминал Вульфиус. – Подъехал ближе.
– Уланы в авангарде, догнать будет трудно, присоединяйтесь к моему разъезду, отдохните, – посоветовал я ему.
– У меня донесение к командиру полка, – ответил мне Гумилев.
– Ну, тогда шпоры кобыле, – ответил я, и поэт-улан, взяв под козырек, немного пригнувшись к шее рыжей полукровки, двинулся со своими товарищами размашистою рысью в темноту. Далеко впереди гремела артиллерия, доносились одиночные ружейные выстрелы, и долго еще было слышно хлесткое цоканье копыт уланских лошадей».
К концу месяца погода окончательно испортилась – непрерывно шел мокрый снег, залеплявший глаза, дул пронизывающий ветер, дороги превратились в грязное ледяное месиво. Между тем натиск германцев приобретал все более ожесточенный характер. В ночь на 26 февраля уланский полк был поднят по тревоге: предстоял бросок на пятьдесят верст, к Копциово, на оборону стратегически важного узла шоссейных дорог. «Эта ночь, – писал Гумилев, – этот лес, эта нескончаемая белая дорога казались мне сном, от которого невозможно проснуться. И все же чувство странного торжества переполняло мое сознание. Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его. И в такт лошадиной рыси в моем уме плясали ритмические строки:
Расцветает дух, как роза мая,
Как огонь, он разрывает тьму,
Тело, ничего не понимая,
Слепо повинуется ему.»
Но телесная оболочка, все-таки, подвела. Через две недели, во время дальнего разъезда, Гумилев серьезно застудил почки. Некоторое время, превозмогая боль, он оставался в строю, но в середине марта на биваке слег с жаром, отстал от эскадрона, с трудом, в полубреду, нагнал полк и был отправлен «своим ходом» на излечение в Петроград. До Царского Села он добрался на исходе Страстной седмицы. Тут его ожидала до странности холодная встреча. Ахматова вдруг совершенно переменилась и была вновь отчуждена от семьи, захваченная какой-то новой фантазией. Больной и раздраженный Гумилев, полагавший, что домашние невзгоды остались в довоенном прошлом, вспылил. Объяснение вышло бурным. По всей вероятности, именно после этой родительской ссоры смышленый не по годам Лева Гумилев взял в привычку отвечать на традиционный вопрос взрослых:
– Мой папа – поэт, а моя мама – истеричка!
Сергей Ауслендер вспоминал, как, заехав в Царское Село на второй день Пасхи 1915 года, «неожиданно застал там Гумилева»: «Он лежал в кровати весь белый, в белой рубашке, под белой простыней. Он приехал из-за болезни, с Георгиевским крестом. Я очень обрадовался, но он был холоднее, чем это соответствовало стилю. Может быть, не хотел показаться слишком трогательным. Чувствовался какой-то раскол его с Анной Андреевной, как будто оборвались какие-то нити».
Пасхальные дни Гумилев провел в Царском Селе, в постели, а после праздников лег в «Лазарет деятелей искусства», размещенный в здании детского приюта Братства во имя Царицы Небесной на Большой Белозерской улице Петроградской стороны[375]. В лазарет поступали пожертвования и сборы от столичных выставок, художественных аукционов, спектаклей и концертов. Тут имелись подшефные койки журнала «Сатирикон», общества «Мир Искусства», театра «Кривое зеркало», именные палаты Малого театра, Шереметевского оркестра, «Общества им. А. И. Куинджи» и др. В лазарете работали члены семей художников, писателей, музыкантов и артистов, опекавших лазарет. Некоторые пациенты также принадлежали к художественному миру. Соседом Гумилева по палате оказался Михаил Струве, поэт и мистик, служивший в аппарате Генерального Штаба. Это был прекрасный собеседник и, вдобавок, отличный шахматист. А семнадцатилетняя сестра милосердия Елена Александровна Бенуа (дочь вождя «мирискусников») теперь подолгу засиживалась по вечерам в «подшефной» палате, слушая рассказы Гумилева о военных делах:
Нет, не думайте, дорогая,
О сплетенье мышц и костей,
О святой работе, о долге…
Это сказки для детей.
Под попреки санитаров
И томительный бой часов
Сам собой поправится воин,
Если дух его здоров.
Гумилев, действительно, быстро пошел на поправку и на свой день рождения сбежал вновь в Царское Село. 3 апреля 1915 года в царскосельском фотоателье Люциана Городецкого на Московской улице были сделаны фотопортреты супругов Гумилевых с сыном. По всей вероятности, это была «примирительная» фотосессия, призванная к тому же успокоить встревоженных домашних (одна из готовых фотокарточек тут же была подарена Анне Ивановне с надписью: «Дорогой мамочке от Коли, Ани и Левы»). Однако побег из лазарета дорого обошелся Гумилеву – в болезни неожиданно наступило острое осложнение, на несколько недель приковавшее его к больничной койке. Теперь Ахматова сама пыталась ухаживать за мужем и даже сняла комнату на Большой Пушкарской улице, неподалеку от здания приюта Царицы Небесной. Но эта виноватая самоотверженность оказалась на деле никому не нужной и даже вредной. Комната была отвратительной, сырой, со сквозняками, приступы чахоточного кашля стали одолевать Ахматову постоянно, а опытных сиделок в «Лазарете деятелей искусства» хватало и без нее. К тому же жить на Большой Пушкарской она все равно не могла – нянька Левы Гумилева как назло внезапно отказалась от места, и измученная Ахматова металась между Петроградом и Царским Селом, никуда не поспевая и всех раздражая. Во время ее отлучек в палате появлялась (никогда не пересекаясь) Татьяна Адамович.
Она, в отличие от Ахматовой, никуда не спешила.
Предвоенная размолвка Адамович с Гумилевым не была окончательной. Она писала Гумилеву на фронт, виделась с ним мельком во время его зимних побывок. А лазарет на Петроградской был ей хорошо знаком: столичные далькрозисты имели здесь свои подшефные койки. Посетив больного в середине апреля, Татьяна Викторовна по-дружески, шутливо посетовала, что ее былая сердечная привязанность, верно, так и канет в лету, не получив и строчки стихов. Во время следующего визита она потрясенно слушала:
Печальный мир не очаруют вновь
Ни кудри душные, ни взор призывный,
Ни лепестки горячих губ, ни кровь,
Звучавшая торжественно и дивно.
Правдива смерть, а жизнь бормочет ложь…
И ты, о нежная, чье имя – пенье,
Чье тело – музыка, и ты идешь
На беспощадное исчезновенье.
Но, мне, увы, неведомы слова —
Землетрясенья, громы, водопады,—
Чтоб и по смерти ты была жива,
Как юноши и девушки Эллады.
Ахматовой, которая от весны 1915 года вела отсчет всем своим потерям и несчастьям, Адамович обычно мерещилась во всех, без исключения, стихотворениях Гумилева, созданных за его полуторамесячное пребывание в «Лазарете деятелей искусства» – включая обращение к «Сестре милосердия» и написанный от имени этой сестры патриотический стихотворный «Ответ». Это, наверняка, не так: Татьяна Викторовна никогда не была сестрой милосердия и избытком идеализма и наивного патриотизма явно не отличалась. Но и двух «Канцон» оказалось достаточно, чтобы, отправляясь из лазарета на фронт, Гумилев был уверен – во всех военных и прочих превратностях жизни в Петрограде его неизменно ожидает тихая пристань в объятьях Татьяны Адамович:
Дорогая с улыбкой летней,
С узкими, слабыми руками
И, как мед двухтысячелетний,
Душными, черными волосами.
«Лазарет деятелей искусств» Гумилев покинул в конце мая, причем перед медицинским освидетельствованием лечащий врач имел с ним долгий разговор: к строевой службе пациент по состоянию здоровья был явно негоден. Гумилев употребил все свое красноречие и не мытьем так катаньем получил направление на фронт.
Вести оттуда день ото дня становились все тревожнее.
Всю минувшую весну российские войска продолжали победоносно наступать, причем главные события разворачивались не на северо-западе, где сражался Гумилев, а на юге. В январе – феврале генерал А. А. Брусилов разгромил в Карпатском сражении австрийцев, пытавшихся прорваться на помощь к блокированному Перемышлю, а в марте 11-я Осадная армия генерала А. Н. Селиванова «дожала» эту крупнейшую австрийскую крепость, захватив 120-тысячный гарнизон и 900 орудий. Пленных прогнали по улицам восторженного Петербурга, трофейное оружие демонстрировалось на специальных выставках, а столицу и всю страну, как и в прошлом июле, сотрясали манифестации. Дни Австро-Венгрии, казалось, сочтены. Против нее поднималась даже Италия, связанная до начала войны союзным договором, но теперь припомнившая Вене все прошлые обиды и претензии[376]. Однако 19 апреля войска 11-й германской и 4-й австрийской армий под общим командованием генерала Августа фон Макензена нанесли удар в Южной Польше в районе Горлице. Русское командование, увлеченное наступлением в Карпатах, сочло эти бои отвлекающим маневром, а когда опомнилось – было уже поздно. В начале мая фронт оказался прорван, и в тридцатикилометровый Горлицкий прорыв, развивая успех, устремились германо-австрийские ударные части, выходя беспечному противнику в глубокий тыл. 21 мая войска Макензена отбили у русских Перемышль. По всей вероятности, это известие и подвигло Гумилева поторопить докторов с выпиской. В последних числах мая он уже был в своем полку, дислоцированном тогда в окрестностях Ковно.
Все время его отсутствия уланы вели в Литве позиционные бои, которые продолжались и после прибытия Гумилева – до 20-х чисел июня. Между тем положение на юго-западе обострилось до предела: 9 июня 1915 года пал Львов, русские войска отступали из Галиции, а над всей армейской группировкой в Польше нависла угроза окружения. 21 июня 2-й Гвардейской кавалерийской дивизии было приказано начать погрузку в эшелоны к новому месту назначения – под Владимиром-Волынским. Вместе с 3-й и 16-й кавалерийскими дивизиями она вновь, как и в прошлом году, вошла в состав 4-го кавалерийского корпуса Гилленшмидта, действовавшего на австрийской границе у Западного Буга. Стычки с наступающим неприятелем начались в первых числах июля, а в ночь с 5 на 6 у деревенек Заболотце и Джары, где находились переправы, грянула битва, заставившая потускнеть в памяти Гумилева и его однополчан все предыдущие сражения, перестрелки и разъезды.
Почти сутки уланы, спешившись, вынуждены были сдерживать превосходящие силы австрийцев, рвущихся на «русский» берег Буга. Эскадрон Ее Величества оказался в самом пекле, едва не был окружен фланговым маневром, отступал по открытой местности под ураганным огнем, вновь залег на новой позиции и, неся большие потери, продержался-таки до подхода пехотных частей, совершивших вечером 6 июля мощный контрудар по переправам. Австрийцы спасались бегством и сдавались целыми ротами (дивизионные документы сообщают о 700–800 пленных при 20 офицерах, а в газетных сообщениях о сражении на Буге эта цифра округлена до 1000). Гумилев, верный себе, описывал бой и последующий пеший отход по раскисшему от дождя полю с эпическим хладнокровием и даже не без юмора:
«Слева от меня из кустов послышался плачущий крик: «Уланы, братцы, помогите!» Я обернулся и увидел завязший пулемет, при котором остался только один человек из команды да офицер. «Возьмите кто-нибудь пулемет», – приказал ротмистр. Конец его слов был заглушен громовым разрывом снаряда, упавшего среди нас. Все невольно прибавили шаг. Однако в моих ушах все стояла жалоба пулеметного офицера, и я, топнув ногой и обругав себя за трусость, быстро вернулся и схватился за лямку. Мне не пришлось в этом раскаяться, потому что в минуту большой опасности нужнее всего какое-нибудь занятие. Солдат-пулеметчик оказался очень обстоятельным. Он болтал без перерыва, выбирая дорогу, вытаскивая свою машину из ям и отцепляя от корней деревьев. Не менее оживленно щебетал и я. Один раз снаряд грохнулся шагах в пяти от нас. Мы невольно остановились, ожидая разрыва. Я для чего-то стал считать – раз, два, три. Когда я дошел до пяти, я сообразил, что разрыва не будет. «Ничего на этот раз, везем дальше… что задерживаться?» – радостно объявил мне пулеметчик, – и мы продолжали свой путь».
За спасение пулемета и проявленные в бою мужество и стойкость Гумилев был вновь представлен к Георгиевскому кресту. Вместе с ним за «дело 6-го июля» высшую боевую награду получили 86 (!) улан – героизм был массовым. На следующий после сражения день, когда пехота еще зачищала берег от австрийцев, Гумилев и его полковые друзья праздновали победу, валялись на сеновалах и объедались вишнями. Никто из них не знал, что российское командование уже приняло решение о всеобщем отступлении, которое войдет в историю под именем Великого. 11 июля перед уланами была поставлена задача прикрывать отход пехоты вдоль Буга, действуя в арьергарде армии на «австрийском» берегу и уничтожая по пути оставленные запасы фуража и хлеба. Более двух недель полк не выходил из постоянных боевых столкновений с наступающим неприятелем. Во время одной из кратких передышек Гумилев сообщал в письме Ахматовой, что в течение шестнадцати дней непрерывного боя он спал только урывками, что «солдаты озверели», что счет пленных идет ежедневно на сотни, «а уж убивают без счету».
В 20-х числах июля, после того как русскими войсками, уходящими из «польского котла», были покинуты Ивангород и Варшава, натиск как будто захлебнулся. «У нас уже несколько дней все тихо, никаких боев нет, – писал Гумилев Ахматовой из волынского местечка Столинские Смоляры. – Правда, мы отошли, но немец мнется на месте и боится идти за нами. Ты знаешь, я не шовинист. И, однако, я считаю, что сейчас, несмотря на все отходы, наше положенье ничем не хуже, чем в любой из прежних моментов войны. Мне кажется, я начинаю понимать, в чем дело, и больше чем когда-либо верю в победу». Но в это время уже пылала Курляндия и рушилась оборонительная линия польских и литовских крепостей. Новый удар крушил фланги только что образованного русскими Северного фронта.
– Батюшка, ужас! – истерически кричал Верховный Главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич-младший[377], заливаясь слезами. – Ковно отдано без боя! Комендант бросил крепость и куда-то уехал… крепостные войска бежали… армия отступает… При таком положении что можно дальше сделать?! Ужас, ужас!..
– Ваше высочество, Вы не смеете так держать себя! – уговаривал главковерха военный протопресвитер о. Георгий Шавельский[378].
Вскоре во всех частях и подразделениях был торжественно зачитан «Высочайший приказ по армии и флоту»:
23-го августа 1915 года.
Сего числа Я принял на Себя предводительствование всеми сухопутными и морскими вооруженными силами, находящимися на театре военных действий.
С твердой верой в милость Божию и с неколебимой уверенностью в конечной победе будем исполнять наш святой долг защиты Родины до конца и не посрамим Земли Русской.
НИКОЛАЙ
Газетные официозы сообщали о «восторженном ликовании», охватившем войска при известии о переходе Верховного главнокомандования под августейшее начало. Остается только гадать, наблюдал ли Гумилев это ликование среди своих гвардейских кавалеристов. Великий князь Николай Николаевич (гигант с пудовыми кулачищами, важной осанкой и замашками старого вояки) был постоянным героем солдатской молвы[379]. Обер-офицеры пожимали плечами. Некоторые сдержанно замечали, что назначенный Государем новый начальник штаба Ставки генерал Алексеев, несмотря на неприятные манеры и плюгавый вид косоглазого профессора, обладает недюжинным талантом стратега. Прочие просто досадливо отмахивались. Уланы продолжали находиться в арьергарде Великого отступления. «Весь конец этого лета, – пишет Гумилев, – для меня связан с воспоминаниями об освобожденном и торжествующем пламени. Мы прикрывали общий отход и перед носом немцев поджигали все, что могло гореть: хлеб, сараи, пустые деревни, помещичьи усадьбы…». Летом – осенью 1915 года были оставлены Ивангород, Варшава, Либава, Митава, Владимир-Волынский, Ковель, Осовец, Ковно, Брест-Литовск, Луцк, Гродно, Вильно, Пинск, а отступающая русская армия потеряла полтора миллиона человек убитыми и ранеными и почти миллион – пленными:
Это было трудное лето,
Когда мы отходили с Карпатов,
А за нами, шаг за шагом,
Шла Макензенова фаланга.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК