«Когда я буду умирать…»
Проза Катаева — одно из оправданий жизни.
Понимайте, как хотите. Мне так кажется.
«У каждого человека в детстве — раньше или позже — всегда внезапно наступает миг, когда он со всей очевидностью начинает понимать, что он смертен и ему непременно когда-нибудь предстоит умереть, перестать существовать, жить, — мысль, к которой невозможно привыкнуть».
Катаев вспоминал страшный сон из детства: за ним долго со стуком гонялся гроб, он же — собственный скелет.
Пока не загнал наконец — «и со всех сторон в меня хлынула тьма». Проснувшийся навсегда повзрослел.
С конца 1970-х годов Валентин Петрович вел дневник. Последние годы каждый день концовка каждой записи: «Живу!»
С утра он записывал предыдущий день в простых характеристиках. Вот, например, 1 января 1986 года — о вчерашнем: «Ходил гулять с Эстер полтора часа. Дома читал прекрасного Заболоцкого. Приходил поздравлять с Новым годом Егор Исаев[163]. Мило побеседовали. Он объяснялся в любви. Вечером приехала Тиночка с мужем. Была встреча Нового года. Пили розовое шампанское. Я пил сок. Сидели у телевизора до 2–3 часов. Я лег спать около 3-х. Спал хорошо, с перерывами до 11 утра уже 1 января 1986 года. Мороз. Стекла замерзли. Солнце неясное. Сосульки с крыши. Красивая зима. Настроение среднее. Живу!»
«Мне стукнуло 89 лет. Это ужасно!» — написал он 28 января. А вот флэшбэк от 29-го: «День моего 89-летия. Погода мягкая. Но я не гулял, сидел дома, ничего не писал, читал гениальные стихи Бялика[164] в посредственном переводе Жаботинского[165]. Было много гостей, всё свои, родственники, обед. Шампанское (которое я не пил). Много цветов нанесли. Разошлись после 10, лег спать в 12… Уже около 11 утра 29-го. Стекла чистые, в лесу — снег. Настроение среднее. Живу!»
В феврале 1986-го на переделкинской даче затеяли капитальный ремонт.
Катаев с Эстер переехали в Лаврушинский.
Стресс переезда.
В кабинете были не заклеены окна. Всю ночь дуло. Он не мог уснуть. Не хотел никого беспокоить. Чувствовал, что поднялось давление. Пил капельки.
Из последних слов дневника:
«28 февраля, среда. Записываю вчерашний день, 27 февраля, четверг, Москва, Лаврушинский. Погода стала морозней. Суета с переездом. Гулять само собой не ходил. Ничего не писал, читал Распутина. Хорошо! Спал у себя в кабинете на диване. Замерз. Ночью проснулся от холода и давления. Кое-как поспал до 9. Укрылся теплым одеялом, стало терпимо. Уже 10 утра, за окнами Замоскворечье — новые огромные дома. Уже 28 февраля. Настроение среднее. Мороз. Живу!»
В тот день он был в квартире с внучкой. Позвал ее. «У меня не двигается левая рука. Плохи мои дела. Наверное, у меня инфаркт». Приехала «скорая». Это был инсульт.
Валентина Петровича поместили в ЦКБ («кремлевку»). «Он требует какого-то Диора», — удивленно сказали врачи. Просил цитрусовый одеколон «Eau Sauvage» от «Christian Dior», подаренный родными на 89-летие. Одеколон принесли, но его украл кто-то из медперсонала. «Флакончик-то шопнули», — с усилием шутковал пациент. «Вплоть до последних дней, — вспоминает Павел, — отец спускался к завтраку только после душа и китайской гимнастики, гладко выбритый и надушенный». Дедушкина комната навсегда запомнилась Тине сочетанием ароматов шкатулки из сандалового дерева и лавандового одеколона.
В больнице, выкарабкиваясь из инсульта, он одновременно перенес воспаление легких.
«Как я вас бедных оставлю? Я сделаю все, чтобы выбраться». У него восстановились речь и рука. Как говорят родные, он добился этого усилием воли.
«Через несколько дней после начала болезни, — вспоминает Павел, — когда нам позволили навестить отца, мы принесли в палату несколько букетов цветов. Очень хорошие, сильно пахнущие розы — крупные и мясистые.
Отец повел глазами, слабо иронически улыбнулся и проговорил:
— Как на похоронах».
И еще он сказал:
— Я повторяю судьбу мамы.
Родные навещали по очереди.
Евгения вспоминает, что отца занимало происходящее со страной, он чувствовал новый сдвиг гигантских пластов… С 25 февраля по 6 марта проходил XXVII съезд КПСС, на котором Горбачев назвал эпоху Брежнева застоем. Обличал застой и первый секретарь МГК Борис Ельцин. Катаев с больничного ложа, со смертного одра выспрашивал у дочери: «Ну что там на съезде?»…
Эстер он сказал: «Ты понимаешь, я уже умирал. Это не страшно, это так красиво, там такая музыка!.. Забери меня отсюда — я должен это написать, чтобы никто не боялся смерти». «Врачи ничего не понимали, — добавляла она. — Они думали, что он ненормальный». «Я не мыслю прозу без музыки, — говорил он за несколько лет до этого. — У меня в прозе подспудно идет иногда Шопен, иногда Рахманинов, Скрябин, которого я очень люблю…» «Катаев говорил со мной, как музыкант, — вспоминал режиссер Борис Покровский. — Мне представилось, как будто я беседую с композитором…»
«Тина, ты не представляешь, как смерть прекрасна!» — сказал он внучке. И ей же — про занимавших его «Растратчиков», которые не удались Станиславскому: «Я понял, как это надо поставить — как воспоминания умирающего человека…»
В больницу Эстер принесла ему свежевыпущенный последний том собрания сочинений — со стихами.
Он пролежал в больнице полтора месяца. 11 апреля попросил сына, крепко сжимая руку:
— Обещай мне, что ты меня увезешь домой.
Павел пошел к главврачу и договорился забрать отца в понедельник.
В субботу 12 апреля, в полдень, Валентина Петровича Катаева не стало. Мгновенная остановка сердца.
По старому стилю — 30 марта. «Черный март», когда-то забравший любимую маму.
В 1944-м он записал:
Когда я буду умирать,
О жизни сожалеть не буду.
Я просто лягу на кровать
И всем прощу. И все забуду.
Это был праздничный День космонавтики — 25-я годовщина полета Гагарина.
Через две недели случился взрыв в Чернобыле.
«Вся жизнь и творчество В. П. Катаева были отданы беззаветному служению советскому народу, делу коммунизма», — говорилось в некрологе, подписанном Горбачевым, Лигачевым, Ельциным и другими партийными боссами (перечисление произведений обрывалось романом «За власть Советов»).
Есть что-то символичное в том, что Егор Кузьмич Лигачев и Александр Николаевич Яковлев («главный реакционер» и «архитектор перестройки») стояли рядом в карауле у гроба.
На прощание с Катаевым в ЦДЛ людей пришло мало.
Это был клуб, где крутилась вся его жизнь — собрания, разносы, веселье, страх.
«Все это называлось панихида, а за нею следовали еще более удручающие слова — «вынос тела», — писал он за год до конца. — Вынос уже не человека, а только его уже никому не нужного мертвого тела».
Вся проза Катаева соперничала со смертью. Художественная страстная сила героя этой книги такова, что и тело в гробу, и само погребение видишь его глазами… И поэтому — книга как будто и не должна кончаться, обрывается некстати. Без сомнения, имей он возможность, изобразил бы и себя в гробу, и яму, и камень надгробия…
Поэт Михаил Шаповалов, случайно проходивший мимо, вспоминал: «Гроб вынесли на плечах из малого зала ЦДЛ, где проходило прощание с умершим. За ним шли человек двенадцать провожающих, легко узнавался сын писателя Павел. На ступеньках при спуске в вестибюль несущие замешкались, и мне открылось известково-серое лицо «старого римлянина» и погребальные цветы…»
«Я видел, как после панихиды, когда вынесли гроб из двери Дома литераторов, — вспоминал Александр Нилин, — Эстер Давыдовна затопала на пороге изящно обутыми ножками (будь Катаев жив, он бы обязательно написал, что ножки были обуты изящно), приговаривая: «Не хочу, не хочу, не хочу…»».
Похоронили на Новодевичьем.
«У меня ощущение, что я нахожусь в вагоне роскошного поезда…» — сказал Катаев (очень по-катаевски), вернувшись в Лаврушинский из Переделкина. Внучка вдруг вспомнила эти слова при прощании на кладбище: сквозь наступившую тишину прошел поезд…
В 2009-м рядом с ним положили вдову, дожившую до девяноста пяти.
Писательница Ольга Новикова, в то время юная сотрудница «Худлита», готовившая с Валентином Петровичем собрание сочинений, рассказывает: Эстер позвала ее на семейный обед после его смерти. И подарила массивную золотую цепочку — ей, и тонкую — ее маленькой дочери. Последний привет от Катаева. Уже в больнице он распорядился сделать этот подарок…