«Домик»

В том же 1940 году вслед за переделкинским домом у Катаева появилась пьеса «Домик» (Литературный современник, № 5–6), комедия-обманка, антирастратчики.

В захолустном, ничем не примечательном городе Конске «молодой энтузиаст» Персюков обнаруживает старушку, будто бы внучку знаменитого математика Лобачевского, живущую в обветшалом домике знаменитого предка. Он развивает бурную активность, в которую вовлекает городские власти, рассылает телеграммы по всей стране и за рубеж, так что весь бюджет должен уйти на торжества по случаю открытия музея и прием сотен почетных гостей, включая стахановца Степанина и Эйнштейна.

Персюков заказывает «скульптуру на разные мифологические и советские темы», оплачивает композиторам симфонию «Триумф арифметики», завозит пальмы и цитрусовые деревья. Предприимчивый юноша собрал немалые деньги с промышленных директоров, записав их в «комитет по проведению чествования Лобачевского», и вообще обложил данью всех местных «хозяйственников». В финале ждешь позора и разгрома, но звучат фанфары: по новому проспекту бежит новый трамвай, в новом отеле поселились высокие гости, появился машиностроительный вуз — Конск преобразился, и Кремль торжественно переименовывает его в Лобачевск. Правда, тут же выясняется, что домик был другого Лобачевского — Ивана Николаевича, а не Николая Ивановича; управляющий делами горсовета кричит на председателя горисполкома: «Говори лучше, как партию и правительство обманывала» (ответный вопрос: неужели в партии и правительстве безграмотные и безответственные кретины?). А всё же — гип-гип-ура! Город расцвел благодаря рискованному прожекту. Громче музыка и смех! Такая вот парадоксальная похвала авантюризму…

Отчасти сюжет пьесы Катаеву подсказала его поездка в Таганрог в 1935 году на 75-летие со дня рождения Чехова. Вблизи города делегацию посадили в поезд с фикусами на каждом столике, а вдоль пути дудели в золоченые трубы пионеры. В связи с торжествами улицы Таганрога заасфальтировали, появилась неоновая вывеска «Гастроном». Тогда Катаев и подумал: я уеду, а асфальт с неоном останутся.

9 марта 1940 года на совещании в Комитете по делам искусств он просил оградить драматургию от контролирующих инстанций: «Сколько инстанций получается… Хотелось бы, чтобы та пьеса, которая у меня уже лежит, проверенная мною художественно и политически, представляла в моих глазах полноценную вещь, чтобы я мог в театре за нее драться». Словно предчувствовал близкие неприятности…

Поначалу «Домик» вызвал единодушное одобрение. Катаев прочел эту пьесу на заседании Президиума Союза писателей 22 марта 1940 года. Самому молодому участнику обсуждения Константину Симонову (уже и поэту, и драматургу) особенно приглянулся Персюков: «Приятно видеть в комедии героя, который производит сам активные поступки, может иногда перехитрить других, является таким живым, веселым, общительным, энергичным». «На чтении были виднейшие наши прозаики, критики, драматурги. Аплодисменты и взрывы смеха, неоднократно прерывавшие чтение пьесы, оживленный обмен мнениями во время перерыва — доказательство того, что пьеса всем понравилась, — сообщала «Литературная газета». — Комедия «Домик» принята к постановке в театре имени Вахтангова».

4 августа 1940 года Бернгард Рейх в «литгазетной» статье «Освобождение фантазии» признавал, что многие элементы пьесы «не выдерживают очной ставки с действительностью», но не видел в том беды: «С помощью этих отклонений от действительности он изображает настоящую правду».

Тем временем за кулисами газет и журналов важные лица производили обмен записками.

Пьесу одобрил председатель Всесоюзного комитета по делам искусств Михаил Храпченко. Но кто-то недовольный сигнализировал Андрею Вышинскому, одному из советских руководителей, оттрубившему гособвинителем на московских процессах 1930-х. Вышинский попросил Фадеева разобраться с Катаевым.

8 июня 1940 года Фадеев доложил Вышинскому: «Пьеса Катаева «Домик» исправлена им по моим указаниям в результате нашего разговора. Мне в таком виде она кажется вполне приемлемой и полезной. Должен сказать, что она прошла уже в ряде театров, в частности, в Днепропетровске, и была хорошо принята зрителями и прессой. Наша точка зрения — Президиума Союза писателей — что пьесу надо разрешить (мы ее обсуждали)».

11 июня Вышинский вернул пьесу Фадееву, попросив «учесть замечания, сделанные в тексте».

Однако 30 августа 1940 года крупные начальники из Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Петр Поспелов и Дмитрий Поликарпов доложили секретарю ЦК Андрею Жданову: Храпченко «вместо того, чтобы запретить» разрешил к постановке «Метель» Леонова «и другие фальшивые пьесы», например «Домик» Катаева.

Эренбург связывал разгром «Домика» с личным недовольством Сталина…

14 сентября 1940 года Секретариат ЦК ВКП(б) признал пьесу «идеологически вредной и антихудожественной», запретив ее к постановке в театрах.

Уже в октябре Храпченко, проморгавший недоброе, принес покаяние. В журнале «Советское искусство» он сожалел, что в театр «получили доступ некоторые политически вредные, клеветнические пьесы, «Метель» Л. Леонова, «Домик» В. Катаева. Надо добиться, чтобы была исключена возможность появления в нашем театре такого рода пьес».

Пока же менялся тон прессы. И менялся резво и резко. 22 сентября в «Литературной газете» вышла первополосная редакционная статья без подписи «Идейное воспитание советского писателя», поносящая Союз писателей, его президиум, и персонально автора «идеологически вредной» пьесы.

На следующий день состоялось расширенное заседание Президиума Союза писателей с обсуждением «Домика» и «Метели». Два бывших «беляка» были выставлены на товарищеское поругание — а не было ли здесь закулисного предвоенного умысла? Ведь вождь-то знал всё о своем стаде. Больше того, Леонову прямо и главным образом ставили в вину, что он сделал белогвардейца Порфирия Сыроварова положительным героем. («Люди, показанные в пьесе «Метель» — это всевозможного рода подлецы. Среди них есть один благородный человек — белогвардеец», — вещал Фадеев.) Все, кто еще совсем недавно единодушно одобрял катаевскую пьесу, и тот, кто писал благожелательную рецензию на пьесу леоновскую, каялись в заблуждениях — бес попутал, кляли еретиков и клялись именем наместника Божьего на земле, упражняясь в теологических спорах, как надо понимать его «простые и мудрые» слова об искусстве.

Чувствовалось, что Леонов большинству чужд, зато с Катаевым у собравшихся налажены отношения, он свой, что не избавило его от хорошей трепки. Фадеев принял огонь на себя: «В отношении этой пьесы мы очень виноваты, в частности, я персонально, потому что мы ее слышали и неправильно расценили». Напомнив о «гигантских процессах» над «врагами народа», он с сожалением заметил: «Ведь остатки врагов еще живут». Тему врагов поддержал драматург Вишневский: «Мы здесь в этом зале в дни, когда шли расстрелы всей этой банды, принимали единогласно, за исключением может быть 1–2 колеблющихся поэтов, требования о расстреле этих врагов, и мы знали, что мы делали. Оптимизм нас ни на минуту не покидал». «Когда в армии публично расстреливают перед фронтом — это должно служить примером», — развил он мысль и предложил поискать позитивную программу: «Товарищ Сталин в день может читать 500 страниц печатного текста. Это его ежедневная порция… Надо подумать, как мы должны ответить на это».

Критик Иоганн Альтман[112] (председатель комиссии по драматургии), отвечая на фадеевское: «О себе скажи», оправдывался: «Когда мы приглашали того же Валентина Катаева на комиссию, он не пришел ни разу, потому что это корифей… Катаев — член комиссии, не пришел к нам и пьесу не прочел».

Виктор Ардов выступил с «короткой исповедью»: «С этой пьесой я был знаком очень рано: Катаев мне читал 1-й акт, когда еще не было 2-го» и попробовал смягчить удары: «Там настоящие советские люди и очень симпатичные… Стержень оказался порочным».

Но заговоривший вслед за ним Николай Асеев сразу взял крутой тон: «Ардов меня просто возмутил. Зачем он выступает адвокатом и буфером для Катаева? Это дикая чепуха… Не надо матрацем стелиться под падающего Катаева. Это отвратительно, я просто скажу», на что Ардов подал реплику с места: «Я сказал, что в пьесе плохой корень…» «Не надо сдабривать никаких горьких пилюль, а надо, чтобы Катаеву стало страшно от наших товарищеских честных глаз», — вразумлял Асеев и, кажется, не без зависти заключил: «У нас ценят людей по тому, что он проехал мимо меня на автомобиле последней марки».

(Катаев отомстил Асееву 22 декабря 1943 года тоже на Президиуме СП СССР при коллективном разгроме его книги стихов «Годы грома», назвав того «оголтелым мещанином».)

И тут неожиданно слово взял поэт и переводчик, ныне совсем забытый, Аркадий Ситковский — спокойным смельчаком: «Товарищи, я слушал пьесу Катаева «Домик» на заседании президиума, и она мне тогда понравилась. И сейчас мне эта пьеса продолжает нравиться. Я никак не могу понять, почему ее сняли. Если люди говорят об искренности, убежденности, так где же эта искренность? Люди, наспех улавливая эти отголоски, начинают высказывать свои суждения о пьесе… Я не понимаю, товарищи, почему пьесу сняли? Может быть, ее сняли, так же не думая, те же самые люди, которые, не думая, разрешили…» Эта единственная наперекор генеральной линии речь не имела для оратора никаких репрессивных последствий и доказывает, что даже в кафкианской атмосфере можно было собраться с духом и возражать.

Впрочем, Катаеву пришлось оспаривать собственного защитника: «Вот тут Ситковский говорил, что он не понимает, почему плохо… Можно только сказать, что совершенно правильно сделали, что эту пьесу запретили».

Еретики стали каяться друг за дружкой. Леонов призвал коллег забыть о снисхождении: «Говорить надо пожестче» и склонил голову: «Пьеса получилась у меня плохая и вредная». Катаев же в заключении спича просил о жалости: «Я еще больше рассказал бы об ошибках, но у меня грипп, 39 температура, и я пришел только для того, чтобы меня не посчитали дезертиром».

9 октября 1940 года Всеволод Иванов записал с циничным юморком: «На собрании Президиума Союза СП обсуждается план разных «Библиотек избранного» — поэзии, прозы, критики. N.N. предложил:

— Надо издать том «Избранных доносов».

Разговор в прихожей:

— Правда ли что жена Катаева опять беременна?

— Нет, это у него выкидыш («Домика»)».

На Катаева в журнале «Театр» налетел и театральный критик Абрам Гурвич, который впоследствии сам стал мишенью в «борьбе с безродным космополитизмом»: «Там, в Америке, в качестве пронырливого деляги Персюков был бы на месте. Циничное, спекулятивное отношение Персюкова к жизни, как видим, рисуется автором откровенно и даже демонстративно… Чем хуже, тем лучше, — говорят французы. Хорошо, что Катаеву не удалось еще раз обмануть ни себя, ни зрителя».

Публицист Михаил Серебряков писал в журнале «Искусство и жизнь»: «Видно, строитель картонного домика утратил способность разбирать, где правая, где левая сторона. «Проворачивая» комедию, он сочинил гнусный памфлет. Быть может, он намеревался осмеять частные недочеты нашей жизни, а получилось глумление над всем и вся».

Только в 1956 году «Домик» снова увидел сцену под названием «Дело было в Конске», что можно объяснить осуждением Сталина в том же году на съезде партии. В 1958-м театровед Владимир Фролов в журнале «Октябрь» сознавался: «Прошло уже семнадцать лет, и теперь я перечитываю комедию и не нахожу того, за что я и мои коллеги ругали пьесу… Персюкова воспринимаешь настоящим героем, человеком вполне симпатичным, пареньком-энтузиастом».

Пока же удары сыпались градом. В журнале «Октябрь» вышла передовая «К вершинам творчества», и одновременно такая же редакционная «анонимка» появилась в журнале «Литературный критик», озаглавленная «За идейную большевистскую принципиальность».

«Вся психология Персюкова — это психология капиталистического грюндера, колониального молодчика, искателя приключений, — пригвождал «Октябрь». — Персюков ничем по своей психологии не отличается от Остапа Бендера, но Остап Бендер пытался удрать за границу, а Персюков надеется преуспевать в советской стране…»

«Читая эту пьесу, можно подумать, что наши работники — безмозглые, неумные существа, которым любая никчемная мысль может вскружить голову», — не отставал «Литературный критик».

Итак, Катаева не просто разнесли в прессе, но он получил три редакционных манифеста в ведущих изданиях плюс партийная обструкция.

4 октября 1940 года в «Известиях» Лебедев-Кумач (который, как мы помним, сцепился с Катаевым еще из-за Луговского) выступил с закрепляющей статьей «Причины неудач». Обругав «Домик» и «Метель» как «пустые, ублюдочные и вредные», он утверждал: «В первую очередь большая моральная вина ложится на Союз советских писателей. Ведь не случайно была дана такая восторженная оценка катаевскому «Домику» при читке этой пьесы в Союзе писателей. Ведь не случайно восторженный отчет об этой восторженной читке был напечатан в «Литературной газете»… Совершенно обойдены были клеветнический фильм и писания Авдеенко и, наоборот, с исключительной похвалой был встречен катаевский «Домик»».

Авдеенко рядом с Катаевым, возможно, упоминался не случайно. Их в те дни постоянно ставили рядом…

Есть версия, что ЦК обошелся с «Домиком» столь сурово в отместку за то, как повел себя Катаев во время расправы Сталина с Авдеенко. Да и Катаев на заседании президиума, кажется, на это намекал: ««Домик», конечно, пьеса плохая. Я это понял в ту минуту, когда Сталин начал нам рассказывать о том, как определять насыщенность вещи…»

Именно в «ту минуту» — ведь так вышло, что Катаеву и Сталину довелось выступать дуэтом, правда, с преобладанием одного из солистов…