«Растратчики»

Он сделал себе подарок к тридцатилетию, встретив его уже признанным писателем.

В конце 1926 года в «Красной нови» вышли «Растратчики».

Повесть собиралась из элементов действительности, писем, наблюдений, криминальной хроники, рабкоровских сообщений. О проклятых жуликах он писал фельетоны и сатирические стихи. Зимой 1924/25 года, приехав в Тверь в командировку («Рабочий городок, и вдруг здесь — растратчики»), подумал, а не пришел ли черед большой прозы с «людьми, обезумевшими от жажды что-нибудь себе урвать». Несомненно, имела значение позиция государства. Начало работы над повестью совпало с XIV съездом партии, обличавшим «новую буржуазию», порожденную нэпом, а в январе 1926-го вышло постановление ЦК, приравнивавшее растратчиков к «пособникам классового врага» — на что немедленно откликнулся Демьян Бедный:

«Гражданин! Вы — злой растратчик!»

Хорошо.

«Суд растратам не потатчик!»

Хорошо.

«Оценивши показанья…»

Хорошо.

«К высшей мере наказанья!»

Хорошо!

За несколько номеров до Катаева в «Красной нови» вышла повесть Владимира Лидина «Растрата Глотова» о кассире-воре, проигравшемся на бегах и увлекшемся кокоткой.

Герои «Растратчиков» не злодеи, а самые обычные служащие. Автор поместил их себе под нос, на Мясницкую, называвшуюся тогда Первомайской («Видно, ей на роду написано быть Мясницкой, и другое, хотя бы и самое замечательно лучезарное, название к ней вряд ли пристанет»), в здание, где пять из шести контор растранжирили деньги, и теперь как будто фатум требовал от оставшегося учреждения не упрямиться. Главбух Филипп Степанович Прохоров и кассир Ванечка Клюквин, как по велению нечистой силы, бросились в пьяный пляс по стране, соря чужими зарплатами.

Прохорову захотелось покутить, подражая своему дореволюционному хозяину, главе фирмы старику Саббакину, а на растерянного Ванечку главбух так увлекательно задышал алкоголем и раками, что тот «только в первый раз в жизни вдруг понял, что такое настоящий человек», но самой сильной и скрытой пружиной сюжета была непроговариваемая чертовщина. В сцене грехопадения краски говорили сами за себя — двое, скотски захмелев, неслись на извозчике в ночь неизвестности среди адского антуража: «Черный город расползался вокруг гадюками блеска. Фосфорные капли с треском падали с трамвайных проводов».

Характерно, что почти целиком это «пьяная повесть» — здесь не только общаются заплетающимся языком, но и видят все с пьяных глаз: диким, дивным, двоящимся и уплывающим. Но притом каждая фраза отделана. «Поработал над повестью основательно», — признавал Катаев. Он вволю поупражнялся в любимом — в изображении (метафоричном и пестром), будь то петербургская архитектура или избы среди снега. «Перебивочные кадры» не мешают восприятию сюжета, а наоборот, насыщают его, создавая впечатление цветного фильма.

Прохоров и Ванечка впутались по пути во множество грязноватых приключений с тяжелыми похмельными отбивками, но, несмотря на уничижительные эпитеты, которыми автор награждал «соблазны», замени он язвительные слова на ласковые — «Растратчики» заиграли бы заманчивыми красками. Катаев даже будто досадовал на то, как его персонажи не умеют оттянуться в свое удовольствие (ближе к финалу их случайный попутчик ухоженный «жуир» инженер Шольте заметил, что «с такой суммой, хе-хе, за границу можно катнуть, половину земного шара обследовать», ну хотя бы съездить в Крым и на Кавказ).

Катаев писал из своего опыта и с каким бы ехидством ни осуждал кутеж (рестораны, музыка, рулетка, женщины), осудить мог бы и себя, разумеется, неплохо покутившего и на заработанное от «Растратчиков». «Хотите поедемте сейчас в казино — я там бываю часто», — предложил он главе советского правительства Алексею Рыкову и другим важным людям на обсуждении пьесы «Растратчики» 16 апреля 1928 года. Позднее, в послевоенные годы, наставляя студентов Литинститута, он шокировал их: «Напишете книгу — пойдете в ресторан».

А вот уместный именно тут отрывок из письма Зощенко Олеше 1930 года: «Засим — прибыл в новом костюме — конь (прозвище Катаева. — С.Ш.). В любом кармане у него деньги. Он усталой ручкой выгребает оттуда червонцы и кидает куда попало… Приехал в Европейку, остановился в 8 а. Сразу потребовал черноморских устриц. Жрет их ежедневно. Дела вокруг немыслимые. Левушка Никулин со своим членом остановился рядом в роскошных апартаментах. Господин Сметания[57] почувствовал трубные звуки разгула победителей жизни и ринулся на все прелести существования… Конь от жирной пищи вовсе очумел. И от прежних девушек воротит морду… он увел из чьих-то конюшен прелестную девушку… Словом этот драматург и автор нашумевшей оперы «Универмаг», этот жуткий Катаев такую отхватил девушку, что народ ахнул. Девушка по всем видимостям принадлежит коню. Левушка колбасится не меньше коня. Вообще дым стоит коромыслом. А обо мне ведайте, что жизнь эта мне недорога. Я не вхож в ихние дела».

Нравы этой компании понятны и из заграничного письма Никулина 1929 года, адресованного сразу Катаеву и Олеше:

«Дорогие классики!

В капищах и вертепах пресыщенной и развращенной буржуазии я, как видите, не забываю друзей. Распутный Валя надругался над моими чувствами к одной прелестной даме. Когда я вернусь, прольется кровь…»

При этом с циничной галантностью эпистола завершалась словами: «Привет Анне Сергеевне, разумеется». Да уж, непростой муженек достался мадам Мухе…

(Никулин обещал приятелям «два роскошных галстука из Севильи непостижимой расцветки совершенно ударного типа» и убежденно предвещал: «В том случае если я вывезу машину — Вы начнете новую и интересную жизнь»[58].)

В разговоре с литератором Борисом Галановым Катаев откровенничал: «Я, знаете ли, побывал и в шкуре бухгалтера Прохорова. А друга своего Юру Олешу представил себе в роли кассира Ванечки Клюквина. На нас моделировал. Что бы мы делали, окажись у нас в кармане казенные деньги?»[59]

«Читая иные страницы повести, не можешь отделаться от странного ощущения, словно перед тобою некое художественное «приглашение к растрате», — уже в 1974-м писал критик Олег Михайлов. — Будто бы нечто потаенное, отданное чужим, выдуманным судьбам, получило тем самым, не стыдясь себя, возможность свободно выйти наружу».

«Растратчики» — повесть сатиричная, но совсем не веселая, безысходная. Стеклянная трезвость проскальзывающих там и тут добросовестных тружеников, увы, не похожа на альтернативу. В деревне погано и бедно, — видит Ванечка. Не лучше в провинциальных городах. Филипп Степанович непрестанно тоскует по торговому дому «Саббакин и сын» и кричит, высунувшись из автомобиля: «Даешь государя императора!», отправляясь в особняк к «высшему свету».

Это вообще кульминационная сцена — приход героев в «салон», где собрались «настоящие бывшие»: сановники и баронессы, перед тем заработавшие на съемках фильма «Николай кровавый».

Катаев языком фельетона безжалостно выписывал офицеров и генералов, княжну-черкешенку, по ее словам, из-за болезни матери и эмиграции отца вынужденную заниматься проституцией, к массовке был присобачен «даже один митрополит». Катаев с каким-то садомазохистским удовольствием показывал нелепость раздавленных, некогда благополучных, уверенных в себе людей. Они робко и тревожно согласились показаться в прежнем виде, но постепенно приободрялись. «Думали, что как только наденут свои старорежимные формы, так их сейчас же — бац за заднюю часть и в конверт».

Как из сновидения, появлялся двойник расстрелянного царя. «Он отставил вбок ногу, мешковато осунулся, слегка обдернул гимнастерку штиглицовского материала цвета хаки-шанжан, лучисто улыбаясь, потрогал двумя пальцами, сложенными словно бы для присяги, рыжий ус и затем слабеньким голоском произнес, несколько заикаясь, по-кавалерийски: «Здравствуйте, господа. Очень рад вас видеть»». Эпитет «лучистый» Катаев применял к царю не в последний раз… Но царь мертв. Так же и десант, освобождавший Одессу от большевиков, — это сновидение приговоренных. И ведь автор сам двойник — расстрелянного себя.

Повесть содержала зачаток насмешливо-эпического полотна — «обследования» провинциальной жизни двумя авантюристами, ведущим и ведомым, в сущности, сюжет Ильфа и Петрова, но характерно, что некто, напоминавший Остапа Бендера, возникал уже тут. В ленинградскую гостиницу «Гигиена», где остановились «растратчики», явился господин Кашкадамов, элегантный, чуть манерный, при этом поскрипывая искусственными рукой и ногой. И выпотрошил их кошельки с артистизмом «великого комбинатора». Сначала уверенной безапелляционностью он поверг в страх — все кончено, человек из «органов», а затем, к их облегчению, предложил купить воздух, заплатив 400 рублей за комплекты изданий — «художественного портрета известного композитора Монюшко и популярной сельскохозяйственной брошюры в стихах с картинками о разведении свиней». В описании Катаева «плут» Кашкадамов был то обходителен и речист, то приобретал «вид жестокий и неумолимый, как будто бы держал всех за горло своей механической клешней». Попивая винцо, он откровенничал о подвигах — посещениях худых и толстых начальников по всему Советскому Союзу и эффектном изъятии у них солидных сумм: «Подъезжаешь, например, на какой-нибудь такой дореволюционной бричке к уездному центру и определенно чувствуешь себя не то Чичиковым, не то Хлестаковым, не то, извиняюсь, представителем РКП». Чем не Бендер?

Демоническая сила крутила двоих, будто вихрь палые листья, но своих «растратчиков» Катаев не демонизировал: с начала и до конца это были не игроки, а жертвы. Жалкие — особенно в финале. И как бы в продолжение их психологических образов звучал приговор — не расстрел, а пять лет лишения свободы.

В 1925 году Катаев принес Воронскому в «Красную новь» повесть «Отец» — не взяли. В 1926-м — «Растратчиков». Воронский на полтора месяца уезжал на Кавказ.

«Я загрустил, на другой день снова зашел в редакцию: «Жалко, что так долго повесть будет лежать». Воронский мне сказал:

— Почему долго? Я уже послал в набор. Вчера начал читать и прочел…

Повесть и вправду пошла. В том же номере, где появилось начало «Растратчиков», опубликована и «Дума про Опанаса»[60]. Это был большой дебют южан».

Начались споры. Ругали рапповцы. В 1927-м в «Правде» литературовед Владимир Фриче выступил с фанатичной статьей «Мещанская идиллия», где клеймил «попутчика» за то, что его герой Ванечка хотел бы вырваться из кутежа и найти себя в спокойном труде и семейной радости, а это «мелкобуржуазно» и не может «оказать подлинно-воспитательного воздействия на читателя», поскольку «социализм не имеет ничего общего с индивидуалистическим уходом от жизни в тихую гавань семейного счастья».

Спустя месяц после публикации Горький в письме из Сорренто спрашивал одного из своих корреспондентов Долмата Лутохина[61]: «Вы не обратили внимания на повесть Валентина Катаева «Растратчики», помещенную в 10–12-й книгах Кр. Нови? Очень талантливая вещь», а в письме Ромену Роллану говорил о гоголевском духе произведения.

В 1927 году Олеша становится знаменитым прозаиком, в «Красной нови» появилась его «Зависть», полная цветов метафор и листьев изящества, чему предшествовало чтение этого произведения на квартире Катаева, отмеченное в разных мемуарах. Собралось несколько писателей и критиков, прибыл новый, сменивший Воронского, главред журнала Федор Раскольников[62].

В 1927-м же Катаеву позвонили из МХАТа и предложили превратить «Растратчиков» в пьесу. Он воспринимал традиционный театр в то время не просто равнодушно, а отрицательно. В его кругу МХАТ «презирали до такой степени, что, приехав в Москву, не только в нем ни разу не побывали, но даже понятия не имели, где он находится, на какой улице». Но звонок был не от Мейерхольда, «продвинутого» любимца одесситов, а от «старомодного» Станиславского. Что делать? Не отказывать же? Пришлось сменить презрение на смирение, узнавать, где тут у вас МХАТ, написать пьесу. Смирение длилось недолго, быть может, конфликт драматурга и режиссера был заложен еще до телефонного звонка — коллективными предрассудками молодых литераторов.

Однако во МХАТе тоже знали об этих предрассудках и, дабы «освежиться», искали современную драматургию, часто на основе уже готовой прозы. Еще раньше, в 1926 году, театр поставил булгаковские «Дни Турбиных», написанные по «Белой гвардии» (Булгаков-то как раз нашел своих, в отличие от коллег он не принимал «леваческих пророков» — что Мейерхольда, что Маяковского, что Татлина). Одновременно с «Растратчиками» МХАТ взялся за пьесы «Унтиловск» Леонида Леонова и «Бронепоезд 14–69» Всеволода Иванова, из-за чего литературный ежемесячник «30 дней» констатировал: «Закончившийся сезон прошел под знаком завоевания театра беллетристами». А в 1930-м на сцену МХАТа вышли с большим успехом «Три толстяка» Олеши.

В начале постановки «Растратчиков» пьесу читал «на труппе» опытный Булгаков, который был уже своим для МХАТа (главное, своим и по настроению), а его отдаление от Катаева все же не означало разрыва отношений. «Когда я написал пьесу «Растратчики», мне нужно было ее читать в театре. И вот я просто испугался. Это было второе чтение, причем знаменитые актеры МХАТа мне говорили — вы хорошо пишете, но читаете просто ужасно… Я убедил Булгакова прочесть мою пьесу за меня. Он страшно не хотел. Упрямился, морщился. Но все-таки я его упросил. Он с большим мастерством читал пьесу, что обеспечило ее успех у актеров». Актер МХАТа Евгений Калужский отмечал: «Читал Булгаков превосходно. Удивительно умел выделить мысль и найти для этого часто короткую, но самую нужную фразу. Дикция у него была безупречная».

Если доверять Катаеву, поскольку и он, и Булгаков с Олешей работали в «Гудке», Станиславский решил, что имеет дело с железнодорожниками, и «при случае любил этим козырнуть». «Я сам слышал, как он кому-то говорил: «Утверждают, что Художественный театр не признает пролетарского искусства, а вот видите, мы уже ставим вторую пьесу рабочего-железнодорожника, некоего Катаева, может быть, слышали?»». Похоже на байку, как и другая зарисовка: «Тогда все сотрудники «Гудка» перестали заниматься своими делами и начали писать пьесы. Когда бы вы ни пришли в «Гудок», у всех на столах лежат пачки бумаги и все пишут пьесы для Художественного театра».

Общение «рабочего» с режиссером стало тесным. Начинал постановку «Растратчиков» Илья Судаков, затем Станиславский взял весь творческий процесс под пристрастный контроль (он увидел в повести подобие «Мертвых душ»). Вот между ним и Катаевым и затеялся большой спор по поводу того, как надо ставить пьесу.

Катаев даже приехал к нему в Кисловодск, где продолжали спорить о постановке, и отдыхающий зачитывал по главам книгу «Моя жизнь в искусстве». Спорили и в театре. «Кричали мы со Станиславским иногда до утра, в полном смысле слова. Помню, однажды начали спор у него в директорском кабинете во время какого-то вечернего спектакля, а кончили в половине четвертого утра на лестнице, куда меня проводил Станиславский, причем оба после такой бурной ночи были свежие как огурчики, только немного охрипли».

Катаев хотел «сатирической феерии», но «попал в беду»: «У него был полный отказ от театральности. Требовал в идеале — три стены, два человека… У меня был свой замысел: гротеск, сатирическая фантастика — оживает прошлое, царь участвует… У героев должны были быть увеличенные руки, головы; они мечутся, мелькают на странных причудливых лестницах, появляются в окошечках, резных, на черном бархате, — словом, выдумка, фантасмагория.

— Нет, нет, этого не будет, — сердился Станиславский, — я не позволю делать из МХАТа так называемый второй МХАТ» (режиссер переживал из-за отколовшихся учеников).

И добавлял: «Или, еще того хуже, театр Мейерхольда».

Шифровка проста: что, к Мейерхольду хочешь? Иди, модничай! Или не звонит тебе Мейерхольд?

«Ну что вы, что вы…» — вздыхал Катаев. Но с каким удовольствием переметнулся бы, когда б позвали! «Я требовал ультралевой, сверхмейерхольдовской постановки».

Игравший Ванечку Клюквина Василий Топорков вспоминал о «беспокойстве и творческих страданиях» Станиславского, чья работа над пьесой «была чрезвычайно напряженная, нервная»: «Даже видавшие виды мхатовцы покряхтывали… Спектакль явно не удавался».

Он и не удался.

Объясняя неудачу, Катаев упрекал режиссера в старомодности, когда приходилось втолковывать элементарные признаки новых реалий. «Я даже однажды потребовал вернуть мне рукопись. Ездил к Луначарскому, чтобы он велел снять спектакль».

Катаева раздражало, что приходится влезать в режиссерские дела, расчищая нагромождения неточностей: «Вот, например, сцена с мужиками в «Растратчиках». Я настаивал, что носят они пальто, шапки, почти по-городскому одеты. А театр нарядил их в духе «Власти тьмы» — полушубки, бородищи, под скобку стрижены».

Станиславский, придя на одну из репетиций, не мог понять, зачем у входных дверей квартиры на сцене столько звонков. Достаточно одного! Катаев говорил: «У меня в ремарке стояло: «3 длинных и один короткий». Постановщик удивился: «Что за странные звонки, что это означает?» — И мне пришлось объяснять, что такое коммунальная квартира». Тогда «несовременный» Станиславский предложил: «Надо напечатать на афише, что это пьеса из жизни людей, не имеющих отдельной квартиры».

Но, возможно, причина провала в том, что повесть «Растратчики» была обманчиво драматургична. Она брала ярким языком, однако неуспех постановки мог быть связан с блеклостью героев, отсутствием явного конфликта, тоскливым финалом. Топорков отмечал отсутствие единого целого — «ряд отдельных мастерски поставленных эпизодов». Не проистекало ли это из самого текста?

Впоследствии Станиславский тоже заговорил о неправильной постановке: «Я не понял почерка Катаева, его видения людей, событий…» Как бы солидаризируясь с критиками, уличавшими Катаева в том, что он «ничему не учит» («не стремится вздыбить мир!»), режиссер признавал: вместо «излишней психологии», без обличений и трагизма, надо было ставить веселую фантасмагорию, где есть лишь «накипь жизни, мыльный пузырь, переливающийся всеми цветами радуги, чтобы через секунду лопнуть», и даже раскаивался в своем поведении: «Давай и Катаева кроить вдоль и поперек. А он сам закройщик!» Катаев себя тоже не выгораживал: «Был лишь молодой неопытный автор, вытащенный из самой гущи жизни, и был великий режиссер, который совершенно не понимал этой гущи жизни и не знал, как взяться за ее изображение».

Спектакль прошел всего-то 18 раз и был навсегда снят. Любопытно, что эта неудача занозила писателя всю последующую жизнь и уже в последние годы он вернулся к работе над «Растратчиками», пытаясь переделать пьесу.

Зато в том же 1928-м, когда «Растратчики» провалились, Катаев выстрелил во МХАТе лирическим водевилем «Квадратура круга» и наконец-то получил признание как драматург. ««Растратчики» — с божьей помощью и при содействии Станиславского провалили, — констатировал он, — а «Квадратура круга» с той же божьей помощью и при том же содействии Станиславского превратилась в подлинный сценический шедевр».

Повесть оказалась несравнимо успешнее, чем пьеса. Неожиданно начали переводить на европейские языки, обсуждать в зарубежной прессе «Растратчиков» издали одновременно в Париже, Нью-Йорке, Лондоне, Вене, Будапеште, Праге, Варшаве, Мадриде. В «Литературной газете» английский романист Хью Уолпол рецензировал книгу: «Ее можно читать для удовольствия, но к ней можно относиться как к произведению высокой литературы и как к социальному этюду». Павел Катаев вспоминает: «Судьбой своей повести отец иллюстрировал наблюдение, что в Советской России успех любого произведения искусства (литературы ли, музыки или живописи) «диктуется» признанием этого произведения на Западе.

— Признание здесь, у нас, приходит с Запада, — повторял отец».

А звонок из МХАТа писатель объяснял так: «Немирович-Данченко побывал в Америке и привез в Москву новость об успехе каких-то неведомых ему «Растратчиков»».

Из дневника Всеволода Иванова: «Катаев задумчиво ходит по комнате, рассказал, что получил из Англии за перевод «Растратчиков» десять фунтов, и затем добавил: «А как вы думаете, получу я Нобелевскую премию?»». Какая-то шпионская сцена. Действительно, с англичанами получилось странно. По словам сына, Катаев «легкомысленно отнесся к письму из одного из английских издательств с предложением перевести на английский язык и издать для англоязычных стран «Растратчиков» и в ответе дал согласие, не обратив внимания на предложенную издателем смехотворную сумму авторского вознаграждения». В Москву прислали всего несколько фунтов. По утверждению сына, за Валентина Петровича тогда вступились маститые писатели-британцы (названы Герберт Уэльс, Бернард Шоу), написавшие письмо в его поддержку (конспиролог, помешанный на особом влиянии Британии на Россию, скажет: ага, не зря Катаев собирал в 1918-м приветствия англичанам), но алчность издателя оказалась прочнее всех попыток его усовестить. «Таковы законы капитализма, — говорил отец. — Закон джунглей!»

О том же Катаев рассказывал и Галанову, называя имя «скупердяя-издателя» — Бэн и негодуя по поводу десяти фунтов и упущенных денег: «Знаете, сколько вы получите? — спросил меня знакомый английский журналист и вывел на листке бумаги длинную колонку цифр. — За разными там вычетами четырнадцать тысяч долларов чистыми. Как за бестселлер».

Кстати, повесть экранизировали: в Германии в 1931 году появилась экспрессивная комедия Фрица Кортнера «Der brave Sunder» («Усердный грешник»), я смотрел — бурно, сочно, безумно. И герои — какие-то адские болваны. События были перенесены в Германию, но в нужный момент среди вертепа (одна из соблазнительниц — гибкая певунья-негритянка) русский эмигрант в окружении джигитов начинал распевать «русскую народную» песню: «Где в снегу Казбек навеки уснул, там мой дед-абрек имел свой аул».

Сразу вспомнилось, что Гитлер (по воспоминаниям Розенберга, Шпеера и Геббельса) жаловал рассказы Зощенко и задыхался от хохота над его «придурковатыми» персонажами, возможно, ошибочно видя в них типичных жителей России — противников, которых будет нетрудно сломить.