«Так он над серьезной темой работает?»
28 января 1947 года Валентину Катаеву исполнилось пятьдесят.
9 февраля его избрали депутатом Верховного Совета РСФСР от Щербаковского округа Москвы.
В прессе не прекращалось пышное чествование… Казалось, эта пора возрастной спелости совпала с долгожданным полновесным государевым благословением. «Вечер, посвященный пятидесятилетию Валентина Катаева, начался необычно, — сообщала «Литературная газета», — юбиляр отсутствовал — он был на встрече со своими избирателями. Появление его во время начавшихся уже выступлений зал встретил стоя, горячими, долгими аплодисментами». В клубе писателей выступали Фадеев, Вера Инбер, Тихонов, Славин… В поздравлениях повторялось, что юбиляр не по возрасту молод и свеж…
Правда, говорят, Катаев огорчился, когда в связи с юбилеем не получил нового ордена. По крайней мере, сохранилось письмо утешавшего его Вишневского:
«Считаю, что к твоему 50-летию ты орден получить был должен. Поработал. Вчера говорил об этом. Получил согласие руководящих т.т. — и сегодня послал им официальное представление. Вот пока всё, что хотелось мне сказать… За народом служба не пропадет, дорогой мой».
Через несколько дней Вишневский ходатайствовал перед Ждановым о награждении Катаева орденом Трудового Красного Знамени. Но получил он этот орден спустя десять лет — к шестидесятилетию.
«У Катаева нет ни одной комедии, сценическая судьба которой сложилась бы счастливо» — эти спорные слова театроведа Владимира Фролова могут быть отнесены и к пьесе 1946 года «День отдыха». Но что считать успехом? Признание зрителей? Тогда все в порядке. Отношение критики и начальства? Тогда — нет. Вот и у этой комедии было мало прессы и мало инсценировок на родине, зато ее играли в европейских театрах, в Англии, Бельгии, Швейцарии. «День отдыха» десятилетиями шел во Франции, поставленный в парижском «Нувоте» (Theatre des Nouveautes) режиссером Жаком Фаббри под названием «Je veux voir Mioussov» — «Я хочу видеть Миусова».
Живая, ловко закрученная комедия положений, местами пьеса абсурда, была далека от социальных бурь и при незначительной правке могла идти и до революции, и в постсоветский период. Персонажи, очутившиеся в доме отдыха «Сыроежки», стали жертвами путаницы: кто с кем и чей, и пока путаница нарастает — сходят с ума от взаимной ревности, страха, непонимания… Фролов рассказывал о показе пьесы в Московском театре сатиры: «Непрерывно смеялся зрительный зал… И опять в этой пьесе трогала не только смешливая катаевская интонация, но и та лирическая задушевность, с какой автор относился к своим героям».
Впрочем, у Михаила Пришвина возникло совсем другое впечатление, и он воскликнул в дневнике: «Вот уж халтура!» Пьеса Катаева, по Пришвину, «вреднее, то есть ниже в отношении пошлости, чем Зощенко. Между тем в короткое время он заработал на ней около миллиона! И вообще, у него миллионы, и в то же время он ненавидит, наверно, правду советской власти, как дьявол».
«Я считаю, что из меня драматург не получился», — сообщал на склоне жизни Катаев, признавая свое умение «состряпать водевиль»: «По-видимому, я прирожденный беллетрист».
В 1946 году тридцатилетний фронтовик Константин Симонов, возглавивший «Новый мир», позвал «войти в редколлегию журнала и такого блестящего человека, как Валентин Катаев». В том же году он, вернувшись из Парижа, передал Катаеву «Лику» с надписью для него Бунина.
13 мая 1947 года Симонов, Фадеев и участник войны писатель Борис Горбатов были вызваны в Кремль к Сталину.
Вот как по горячим следам вспоминал ту встречу Симонов:
«Фадеев привел несколько примеров того, как трудно посылать в командировки крупных писателей. Среди других упомянул имя Катаева. Очевидно, вспомнив это, Сталин вдруг спросил:
— А что, Катаев не хочет ездить?
Фадеев ответил, что Катаев работает сейчас над романом, который будет продолжением его книги «Белеет парус одинокий», и что новая работа Катаева тоже связана с Одессой, с коренной темой Катаева.
— Так он над серьезной темой работает? — спросил Сталин.
— Над серьезной, над коренной для него, — подтвердили мы.
Опять наступило молчание.
— А ведь есть такая тема, которая очень важна, — сказал Сталин, — которой нужно, чтобы заинтересовались писатели. Это тема нашего советского патриотизма. Если взять нашу среднюю интеллигенцию, научную интеллигенцию, профессоров, врачей… у них недостаточно воспитано чувство советского патриотизма. У них неоправданное преклонение перед заграничной культурой. Все чувствуют себя еще несовершеннолетними, не стопроцентными, привыкли считать себя на положении вечных учеников. Это традиция отсталая, она идет от Петра. У Петра были хорошие мысли, но вскоре налезло слишком много немцев, это был период преклонения перед немцами. Посмотрите, как было трудно дышать, как было трудно работать Ломоносову, например. Сначала немцы, потом французы, было преклонение перед иностранцами, — сказал Сталин и вдруг, лукаво прищурясь, чуть слышной скороговоркой прорифмовал: — засранцами, — усмехнулся и снова стал серьезным».
С весны 1947 года стала набирать обороты «борьба с низкопоклонством перед Западом» (в этом Тихонов и Фадеев обвинили литературоведа Исаака Нусинова за его книгу о Пушкине). В «Правде» появилась установочная статья «Советский патриотизм» одного из руководителей агитпропа ЦК Дмитрия Шепилова.
Через некоторое время «безродных космополитов» стали разоблачать во всех сферах — в критике, литературе, кино, науке, даже в архитектуре. Их лишали работы, исключали из партии, некоторых арестовывали.
3 сентября 1947 года Катаев писал:
«Уважаемый товарищ Шепилов, так как я сегодня улетаю в Берлин и не мог с Вами связаться по телефону — излагаю в нескольких строках в чем дело. В 3 и 4 №№ журнала «Звезда» была напечатана «Повесть о великом поморе» — писателя Н. А. Равича… 20-го августа с. г. в органе того же Культпропа Ц.К. «Культура и Жизнь» была напечатана статья некоего А. Михайлова — «Искажение исторической правды», где он в неслыханно грубой форме, ссылаясь на перепутанные исторические даты и выдвигая очень сомнительные положения, обрушивается на тов. Н. А. Равича… Между тем до сих пор никто не хочет исправить ошибку, допущенную «Культурой и Жизнью», путем напечатания ответа на статью А. Михайлова, и тем самым дать возможность тов. Н. А. Равичу продолжать литературную работу. Так как по словам тов. А. М. Еголина (еще один руководитель агитпропа. — С.Ш.) все материалы по этому вопросу находятся у Вас, я очень просил бы Вас ускорить разрешение этого вопроса».
Писатель Николай Равич, за которого заступался Катаев, был арестован в 1937-м, отбывал срок в лагере. Меньше чем через год после катаевского письма его арестовали повторно и выслали в Красноярский край, где он находился по 1954 год.
Катаев улетел в Берлин на I съезд немецких писателей, куда прибыли литераторы из всех зон Германии. Он вспоминал посещение развалин имперской канцелярии: «Бродишь, переступая через ребра фундамента и через остатки внутренних стен, как по мертвым кварталам Помпеи». О скандале, случившемся на съезде, рассказывала «Литературная газета»: «Маленький человечек поднялся на трибуну и отрекомендовался: «независимый» писатель Ласки… С поразительной развязностью этот никому не известный субъект начал «защищать»… писателя Зощенко. Шум в зале нарастал…» Ответную речь держал Катаев: «Что, собственно, произошло с Зощенко? Зощенко у нас резко критиковали… А ныне новые рассказы Зощенко напечатаны в последней книге журнала «Новый мир», и напечатаны они, собственно говоря, мною, так как я являюсь одним из редакторов этого журнала. О том, что рассказы Зощенко напечатаны, неизвестному Ласки, очевидно, неизвестно, так как он пользуется «устарелыми отмычками»».
Как уже упоминалось, действительно, «партизанские рассказы» Зощенко вышли в сентябрьском «Новом мире» (после того, как он отправил их сталинскому секретарю Поскребышеву). Важно, что слова Катаева появились в советской газете — таким образом, было зафиксировано: Зощенко не запрещен.
Накалялись отношения СССР с недавними союзниками. В Кремле ожидали новой войны вплоть до ядерной бомбардировки советских городов.
Одновременно с кампанией по борьбе с «космополитами» 17 мая 1948 года СССР первым официально признал государство Израиль и начал снабжать его оружием в войне с арабами. Надежды получить союзника на Ближнем Востоке — новое социалистическое государство — не оправдались. Вскоре Израиль стали обвинять в проамериканской ориентации. Был закрыт Еврейский антифашистский комитет, его руководителей арестовали и в 1952-м почти всех расстреляли. В феврале 1953 года после взрыва бомбы на территории советского посольства с Израилем были на время разорваны дипломатические отношения.
В послевоенные годы Катаев почти не выступал в прессе. Чем-то эта пропажа напоминала его же затишье 1930-х.
Репрессии прошлись по Лаврушинскому. В 1948-м в Казани на гастролях арестовали Лидию Русланову, из конфискованной квартиры в писательском доме начали грузовиками вывозить вещи. А ведь еще недавно Катаев восхищался ее фронтовыми концертами: «Звуки чистого и сильного голоса смешиваются с взрывами и свистом вражеских мин, летящих через голову». Павлу Катаеву запомнилось, как она пришла к ним в гости вечером, когда давали салют в честь освобождения Орла. Ее освободят в августе 1953-го. «Мы с папой возвращались откуда-то, вошли в подъезд, и вдруг из тени вышла худая женщина в сером плаще и сказала: «Валя, это я»». В 1949-м забрали с концами писателя Давида Бергельсона, которого в чистопольской эвакуации дети (так запомнила Женя Катаева) почему-то называли «Чарли Чаплин с кипяточком». В 1949-м посадили Августу Уткину, сестру погибшего во время войны поэта, тогда же — писателя Дмитрия Стонова. И опять на допросах требовали показаний на знакомых и соседей. Евгения Катаева вспоминает: ночью ей казалось, что придут за папой, и она не могла заснуть. Но ведь он не враг, не шпион… Если она расскажет ему о своих страхах, он может рассердиться. Она боялась за отца, но от всех это скрывала.
Надежда Кожевникова, дочь писателя Вадима Кожевникова, утверждает, что ее родители «сидели в скверике, ожидая ареста, глядя на окна квартиры Катаевых, где должны были дать сигнал: пришли за ними или нет. По договоренности мамы с Эстер, если да, то Катаевы обещали меня удочерить, не дав отправить в детдом. Знаю от мамы, к сентиментальности не склонной».
Писатель Григорий Свирский приводил разговор с Катаевым зимой 1949 года: «— Как живете? — спросил я… — Как? Как и все! — отозвался он со своей одесской живостью. — Затылком к ростомеру… Опубликуешь что-нибудь. Ставят к ростомеру. Ждешь в холодном поту, то ли отмеряют, какую премию дать: первая — вторая — третья степень признания. То ли грянет выстрел…»
В это же время под посмертный запрет попали Ильф и Петров. Их книги изымались из библиотек.
Усиленно продвигалась идея уникальности и самодостаточности отечественного. Кто-то видел в происходящем обретение национального «я». «Переживаем события с космополитами, — записал Михаил Пришвин в дневнике 10 марта 1949 года. — Чувство радости освобождения от них перекликается со днями Февральской революции». Говорят, некоторые литераторы, подозреваемые в «космополитизме», стали приходить на собрания в рубахах, расшитых петухами и васильками.
В 1950-м, во внутреннем «новомирском» отзыве на рукопись Михаила Слонимского «Инженеры», Катаев нахваливал: «Очень современно, т. к. проливает некоторый свет на вопрос, имеющий широкое общественное значение, может быть даже коренное значение — «преклонение перед заграницей»… Борьба русских патриотов — инженера и профессора — с засильем иностранцев в русском машиностроении».
«Русские былины, — писал он в «Правде» в январе 1953 года, — это неисчерпаемый источник вечной красоты. Какое богатство могучих человеческих характеров, выражающих душу великого русского народа!»
О «космополитах» Катаев помалкивал («занят романом») — за все время кампании ни словечка. Несколько внешнеполитических фельетонов. Редкие плевки в сторону Запада.
27 сентября 1947 года в «Литературной газете» — «Ионыч из Вашингтона» о конгрессменах, отправившихся в турне в связи с «планом Маршалла», ослаблявшим влияние СССР и привязывавшим экономики опекаемых стран к доллару. «Они мыкаются по Европе из страны в страну и всюду суют свой нос… Они не стесняются распекать целые нации и делать строгие выговоры народам… Почтенным туристам, вероятно, очень хотелось бы бодрым шагом пройтись по нашей необъятной стране с палкой, тыкая ее в разные места:
— А здесь что? Баку? Заверните. А это — Урал? Заверните! Золото? Заверните. Нефть? Заверните».
25 марта 1950 года в той же «Литературной газете» он рецензировал книгу английского военного атташе Хилтона, высланного домой, после того как он, будто бы нарядившись в рваный полушубок, фотографировал секретный завод: «Не моргнув глазом, он ошарашивает читателя сообщением о том, что «народу не дают возможности получать книги дореволюционных авторов», если только эти авторы не изображают действительности «в самых мрачных красках». Прямо-таки непонятно, куда после этого деваться Пушкину с его «Евгением Онегиным» или Толстому с «Войной и миром»».
24 января 1948 года в «Литературной газете» вышел панегирик Украинской ССР в честь тридцатилетия ее образования: «Мой отец был коренной русский. Мать — коренная украинка. В моей душе с детских лет тесно сплетено «украинское» и «русское». Вернее, даже не сплетено, а совершенно слито».
2 марта 1949 года Катаев комментировал в «Литгазете» постановление правительства «о снижении розничных цен»: «Каждый отныне сможет потреблять больше масла или булок, или мяса, или рыбы… Будет больше возможностей купить много новых книг или чаще посещать театр».
В 1949 году он пришел в Литературный институт — вести семинар вместо взявшего отпуск Паустовского. «Элегантный, выдержанный в коричнево-песочной гамме», новый препод, по воспоминанию Инны Гофф, разочаровал и шокировал послевоенных бедных студентов, напирая на «материальные прелести» творчества:
«— Напишете роман — купите себе машину, пойдете в хороший ресторан…»
Позже она поняла: он вербовал их в литературу.
Гофф приводит стенограмму открытого катаевского семинара 4 ноября 1949 года — открытого во всех смыслах, раскованного и вольного вопреки суровому климату эпохи. «Катаев вел его своеобразно — комментировал выступления по ходу дела, спорил или соглашался».
На равных он говорил им о мастерстве — ритмических вариаций в прозе, проникновения и врастания в шкуру героя и свежих (навылет и наотмашь) сравнений: «Нужно заканчивать главы музыкально… Раз не можешь сказать разительно, то лучше промолчать… Скороговорок в литературе быть не должно».
Поэт Константин Ваншенкин вспоминал своего друга по Литинституту Ивана Завалия, учившегося у Катаева на семинаре. Тот поставил ему задачу (совсем по Бунину): фиксировать жизнь. Однажды студента задержали на улице Горького с тетрадкой, в которую он записывал все, что видит. Из отделения звонили в институт: есть ли такой и получал ли задание.
Парень был с Черниговщины, сын заврайотделом сельского хозяйства. «Катаевская наука засела в нем прочно», — грустно иронизировал Ваншенкин, проводивший с товарищем летний месяц на Украине. В поле или при дороге «Иван вытаскивал из-за пояса клеенчатую общую тетрадь, развинчивал авторучку и, пристроившись обычно на корточках, не таясь и не обращая внимания на реакцию окружающих, начинал записывать все своим характерным крупным почерком. Увлекшись беседой, его действия обычно обнаруживали не сразу, но, заметив, начинали посматривать с удивлением и ужасом…».
В 1955 году Завалий погиб под колесами поезда.