Мадам Муха
Ранней весной 1923 года Катаев датировал встречу с Маяковским, наконец-то перешедшую в общение. «Целый год до этого я прожил в Москве и еще не знал его».
Олеша вспоминал: вскоре после переезда в Москву они уже встречали Маяковского на Рождественском бульваре, но не окликнули и до конца не понимали: он это был или нет. По словам Эрлиха, Катаев «настораживался при виде каждого высокого и энергично шагающего человека: вдруг это Маяковский!». Теперь он столкнулся с Маяковским в районе Лубянки лицом к лицу. «Я решился и остановил его: «Вы Маяковский? Я ваш поклонник, я поэт». Он дал мне свой адрес, пригласил к себе. Когда я пришел, хорошо принял. Познакомил с Асеевым, Пастернаком».
Всех их сближала одна территория, которую Катаев уже нагло называл своей «вотчиной».
Маяковский жил на два дома, но в одном районе — в Водопьяном переулке (ныне не существующем) с Лилей Брик, там, где свили гнездо лефовцы, и в Лубянском проезде.
Асеев жил на Мясницкой, на девятом этаже, во дворе Вхутемаса с золотисто-рыжей женой Оксаной, одной из пяти харьковских эксцентричных сестер Синяковых, дочерью черносотенца и «прогрессистки»[31].
Пастернаку Вхутемас был родным: с 1894-го долгие годы они обитали там — во флигеле, а затем в казенной квартире при тогда еще Училище живописи, ваяния и зодчества вместе с отцом-преподавателем (между прочим, уроженцем Одессы).
Итак, в апреле 1923-го Катаев женился. Как полагали некоторые — спешно и в отместку Леле Булгаковой.
Анна родилась 8 июля 1903 года в Одессе на Коблевской улице в семье коллежского секретаря Сергея Сергеевича Коваленко и Анны Николаевны Филипповой. Изъяснялась на четырех языках, стала художницей. В 1919 году ее родители слегли с тифом в одну больницу. Отец умер, мать выжила.
За Анной ухаживал брат Ильфа, художник Михаил Файнзильберг. Была она строга, с колючим характером, но он говорил: «Я точно знаю, кто тебе подойдет». У нее было прозвище Муха. Еще ее называли Мусей.
Она участвовала в «красном» «Коллективе художниц» и помогала украшать плакатами город. С подругами в 1920-м они замотали кумачом памятник Екатерине, превратив в своего рода коммунистическую мумию.
Брат Сергей, ставший механиком, то и дело выручал провиантом — хлебом, колбасой, сыром — ее друзей-богемцев, как он выражался, «босяков».
На вопрос: «Как вы революцию пережили?» — Анна отвечала: «Танцевали…»
Перебраться в Москву ее уговаривали настойчиво… Катаев помогал ей. Она вспоминала: передавал гонорары от одесских публикаций через Бабеля.
По многу раз призывные послания в Одессу отправляла тройка друзей — Катаев, Олеша, Ильф[32].
18 марта 1923 года Ильф писал:
«Дорогая Муся,
Ваше время настало. Не отнеситесь к тому, что Вы сейчас прочтете, легкомысленно. Ибо это важно по многим причинам для меня, а Вам будет полезно. Дорогая Муся, кидайте Коблевскую улицу, на которой Вы живете, ибо нет смысла на ней жить, если есть Чистые пруды. Нет расчету жить на юге, если Москва расположена в центральной полосе России. Прекрасное настоящее и изумительное будущее Вам обеспечено. В этом порукой линии Вашей и моей руки. Я не напишу ничего больше того, что написал. Соберитесь с мыслями и езжайте».
К письму был приложен его рисунок с объяснением: «Муся, это Страстной монастырь[33]. Самый лучший в мире». В том же конверте находилось письмо Олеши:
«Милая Муся!
Нет спасенья: нужна помощь, нужен друг, кусок прошлого, кусок Одессы, сердца. Муся Коваленко, чудесная свидетельница моих лучших дней, милая современница самой счастливой поры моей жизни — приезжай к нам в Москву. Что тебе терять в Одессе? Приезжай к нам… Здесь Катаев, Ильф и я. Только ты осталась, больше никого нет в мире. Это все сериозно. Это настоящая просьба. Приезжай, утешительница. Ждем. Ждем. Просим.
Целую ручку. Юра».
А вот и жених:
«Дорогая Муся!
Пишу от имени троих. Твое письмо получено 5 минут тому назад. Решение твое приветствуем. 2 миллиарда, которые тебе необходимы, будут высланы не позже пятницы 6-го апреля по телеграфу. Покупай только самое необходимое, остальное устроится здесь. День приезда телеграфируй точно — встретим. Лирическую часть откладываем до встречи. Сейчас торопимся: Маяковский читает новую поэму «Про это» (об отвергнутой любви). Целую лапы.
ВалКатаев».
Когда Анна перебралась в Москву, сразу и поженились.
В начале мая Катаев сообщал ее матери в Одессу:
«Честное слово, я не знаю как в таких случаях надо писать, в общем, я женился на Мусе. Как это произошло я до сих пор не могу как следует понять. Не знаю, известно ли Вам, что года 2 тому назад я был страшно влюблен в Мусю.
Муся тоже была ко мне в достаточной степени нежна. Сейчас эта старая нежность развилась с такой силой, какой ни я, ни Муся от себя не ожидали. Я уверен, что Муся будет мне хорошей женой и добрым другом, а я ее очень люблю. Сейчас мы счастливы всерьез и надолго. Мне хочется быть Вашим нежным сыном — ведь у меня нет ни отца, ни матери. Хорошо?»
«Я привязалась к Вале и люблю его, — в июне писала матери Муха. — Если бы ты знала, какой он милый, он совсем как большой ребенок».
Катаев стал посылать Анне Николаевне шутливые отчеты о налаженности их быта, сопровождая выразительными картинками: ножи, вилки, ложки, щетка, шкаф, кушетка, этажерка, «завел себе текущий счет в Госбанке»… «Теперь, если Вы, мамаша, хочите узнать за свою дочку, многоуважаемую Мусю, — юродствовал он, — то просю Вас убедиться в етом». Под изображением рта и зубов было написано: «Что это т-т-такое?», и следовала перевернутая разгадка: «Мухины грязные зубы». «Впрочем, — уточнял зять, — Муха только что побежала чистить зубы, несмотря на то, что мы ей клялись, что сегодня будний день и вообще ничего похожего на двунадесятый праздник».
«Муха лежит, — сообщал он Анне Николаевне в другом письме. — У нее болит животик и она сейчас будет пить слабительное. Она ужасно морщится и капризничает, а потому написать не может. Мы счастливы вполне, сильнее чем вчера и позавчера, а завтра и послезавтра будем еще счастливее. Даже удивительно за что нам такое счастье».
«Живу под боком у семейного счастья», — вторил Катаеву Олеша.
В другом письме Анне Николаевне Катаев превращался в персонажа какого-нибудь своего фельетона: «Хочу пальто с большим выдровым воротником. Хочу большие и красивые боты. Хочу перчатки. Хочу синий костюм. Хочу костюм маренго. Хочу часы. Хочу портсигар. Хочу визу в Италию. Хочу телефон. Хочу пианино. Хочу самовар. Хочу выкраситься в рыжий цвет. Хочу спать».
Анне Николаевне жилось трудно. «Сейчас у меня большие неприятности с квартирой, опять обложили не по силам как нетрудовой элемент, — жаловалась она дочери. — Говорят, если вы не можете платить, идите жить в подвал и освободите нам квартиру, я буквально не в состоянии бороться…»
Гонорары от своих не только одесских, но киевских и харьковских публикаций Валентин Петрович отдавал теще: «Вообще, я решил, что все деньги с провинции будут идти на Ваш счет».
Муся же фигурировала в нескольких письмах из Москвы Семена Гехта. 22 ноября он сообщал своей подруге, тоже из «Коллектива художниц», Генриетте Адлер[34]:
«Милая, дорогая, родная Генриетта,
Ваше последнее письмо доставило мне много радости. Я получил его 19-го. Я как раз был у Катаева. Сидели: Катаев, Муся, Иля и я. Катаев захлестывал Мусю экспансивными поцелуями (он это делает с 4-х часов дня до часу ночи — публично). Иля сидел мрачный — нет писем и все такое. Я сидел тоже мрачный — день был чересчур неприятный. И вот — легкий стук в передней комнате. Письмо грохнуло о жесть, ящик свистнул, почтальон ушел. — Друзья, письмо! — сказал Катаев. — Это от мамы! — крикнула Муся. — Это мне! — процедил сквозь зубы Иля. А я молчал. Иля бросился к ящику, выловил письмо и произнес вяло. — Это для Гехта».
«Я женился на своей старой любви — Анне Сергеевне Коваленко, в которой нашел доброго товарища и нежную жену», — писал мастер «экспансивных поцелуев» в автобиографии 1924 года.
Вскоре он поселил у них Мухину сестру Тамару, приютил надолго и Анну Николаевну.
В Москве Муся нарисовала автопортрет в воображаемой пышной шубе. На эту шубу копили. Летом они жили в съемном домике в Тарусе. У соседки, матери четверых детишек, подохла корова-кормилица. И Катаев предложил отдать бедной бабе накопленное: «А шубу еще купим!» И отдали…
Временами Анна возвращалась в Одессу.
5 июня 1924 года Катаев писал ей: «Ты себе не представляешь что делается! Везде мечутся писатели, у которых абсолютно нет монеты. Жалкое зрелище. Я буду по возможности чаще переводить тебе деньги, но не ручаюсь. Мне бы ужасно хотелось поцеловать твои родинки на спинке. Целую тебя всю, всю, всю… Тамара знаменитая хозяйка. В тысячу раз лучше тебя. Она делает солянку на сковородке и окрошку и расстегаи и вагон других вкусных вещей. У нас есть много клубничного варенья. Сегодня к нам наверное придет Танюша ех-Булгакова, которая будет рыдать в жилетки».
Олеша писал ей:
«Дорогая и самая красивая!
Твой муж начал курить плохие папиросы, заводит подозрительные знакомства, в котором обществе и пьет трехгорное. Увязался за моей девочкой (Нюрка, — ты ее не знаешь, это из прошлого) и тратится на нее, продавая последние стаканы. Дурак! Ты не веришь, но это горькая правда. Тамара угощает отвратительной солянкой, в которой тараканы трещат, как кости, и бегает гулять на Чистые. У меня романчик с Вашей новой прислугой. Я на ней женюсь. Целую тебе глаз. Приезжай поскорее, если хочешь застать хоть какие-нибудь крохи с таким трудом налаженного хозяйства.
Твой верный друг Юра».
«Боже. Мухачка, не верь ни одному слову, он все врет, — на том же листе взывала к Анне ее сестра, — Валя не курит, знакомства ни с кем не заводит, не пьет и совсем он не дурак. Я тараканов не варю (и больше ему обедать не дам), на Чистые не хожу и посторонним мужчинам ухаживать за моей прислугой не позволяю. И потом, какая ты ему дорогая? С тем, что ты самая красивая, я с ним солидарна. Ой Боже мой, еще Женя хочет писать, не верь миленькая ни одному слову».
«Тебе передают знакомые, что я пью, — вскоре писал и Катаев. — Это очень мило с их стороны. В свое время те же самые знакомые передавали в Одессе о нашей безумной роскоши и кутежах. Тебе бы, кажется, пора привыкнуть к тому, что 1/2 фунта голландского сыра и бутылка пива, проделав 1400 верст, превращаются по крайней мере в 5 фунтов рокфора и дюжину шампанского… Три фельетона в неделю — это приводит меня в отчаяние. В лавку мы должны к сегодняшнему числу 100 рублей. Ты отлично знаешь, что если я получаю одновременно: 1) от тебя унылое письмо с требованием денег на костюм + 2) записку от лавочника что больше в долг не дает; 3) счет за свет; 4) счет за воду и квартиру — то писать я не могу… Да, пью. Иногда. Бутылочки три на всю компанию. Удовлетворена? Ты видишь меня «бледного и с головной болью». Бывает. Особенно, когда получаю твои мучительные письма… То, что я редко пишу тебе — понятно. Ведь за эти писания мне ни один издатель до моей смерти или юбилея не заплатит ни копейки».
Муха, отчитываясь Валентину о жизни в Одессе, передавала разговоры с «пышной свитой»: «Я узнаю, что я москвичка, художница, богачка и что у моей приятельницы и у меня «богатый бюст». Кроме того я узнаю массу интересных новостей о себе, о Москве, о моем муже» и сообщала, что на пляже к ней подошел Остап Шор: «Я всем ответила, как поживает знаменитый Катаев и когда он приедет».
Московские постояльцы, конечно, утомляли и разоряли. К Петрову литературный успех пришел не сразу, и Валентин даже подумывал — отправить Женю восвояси. 27 июля 1924 года в письме жене он предлагал решительно «попросить» и ее сестру, и своего брата:
«Я сделался, не заметив этого, мелкой газетно-журнальной сошкой. Я за последний год — ничего не написал настоящего. Меня это так мучит, что нельзя передать — ты должна понять меня, это так больно. Сейчас я чуть не плачу от этого. Видишь — я с тобой откровенен до конца. Максимум что я могу зарабатывать в месяц — это 150 рублей — и это при невероятном напряжении (и отчаянной халтурой!). Значит, вопрос стоит так: Тамару и Женю надо ликвидировать. Я их очень люблю, но тебя и себя я люблю больше. Тут ничего не поделаешь. Ах, если бы ты знала, как мне хочется, чтобы мы с тобой были одни. Ты понимаешь, как это чудесно. А то мы любим друг друга, как мыши. Я уверен, что оттого мы и ссоримся и бываем недовольны друг другом. Муха, дружок мой, ответь мне сейчас же — что ты думаешь на этот счет. Но имей в виду, что никаких компромиссов тут быть не может. Я измучился, измотался. Я не могу даже читать. А ведь время идет и возвратить его нельзя. Ведь ты не хочешь, чтобы я сделался злым, желчным, грубым «отцом семьи», вытягивающим на своей шее много народу? Я предлагаю такую вещь: при первых же крупных деньгах Тамару — в Одессу, а Женю — в Полтаву. Тут нельзя сентиментальничать… Я ни Жене, ни Тамаре об этом не говорил и мне трудно заговорить об этом. Пока буду молчать. А потом когда будут деньги — само устроится. Это категорическое мое решение».
Видимо, не случайно тогда же встревоженная тетя Лиля писала Евгению из Полтавы:
«Если бы ты почему-либо захотел уехать из Москвы, то приезжай к нам, где ты найдешь всегда любовь, уют, ласку и заботу… Я опасаюсь, что Москва окончательно обескровит тебя и возьмет все силы. Целую тебя, будь здоров, сыт, весел (и не забывай ходить в баню)».
Но изгнания так и не состоялось.
В другом письме жене Катаев давал бой ее тревогам, высмеивая некогда любимую «синеглазку»: «Вчера был хорошенький номерок: у нас была в гостях Леля Булгакова вместе с Татьяной Николаевной Булгаковой. Фурор был необыкновенный. У Лели лупится нос. Она очень толстая, красная, некрасивая и усатая. Она очень хотела посмотреть на тебя хоть одним глазком. Я ей посоветовал специально съездить в Одессу. Лелин визит показал мне достаточно наглядно, что от прошлого не осталось даже пепла. Леля флиртует напропалую с какими-то летчиками, летает и вообще режется на авиационную даму. Татьяна Николаевна мучительно разводится с Мишунчиком. Сегодня, кажется, Леля уезжает в Киев. Мне бы не хотелось, чтобы ты, Муха, хоть на волосок ревновала. Не надо. Я люблю только тебя. Это как новая экономическая политика — всерьез и надолго».
(«Я совершенно развинчен, — напишет он спустя пять лет жене, отдыхающей в Тарусе. — Хотя бы влюбиться в кого-нибудь! Кстати, Леля Булгакова, мне говорили, или родила или должна рожать или что-то в этом роде».)
Тетя Лиля приезжала часто и надолго; от нее у Коваленко осталась настольная лампа с тремя мраморными ангелочками. В голодную Полтаву Елизавета Ивановна возвращалась с огромными мешками.
В 1982 году во время тяжелых родов под наркозом внучка Катаева Тина увидит женщину в старинном платье и шляпке. Потом по описаниям она поймет, что это была Елизавета Бачей, и назовет дочку Лизой.
В 1926-м в Одессе у брата Анны Сергея в браке с гречанкой (из семьи зажиточного кондитера) Марией Харлампиевной Триандафилиди родилась дочь Мила. Гречанка умерла, когда девочка была совсем маленькой. «Ходить меня научила собака Фрина», — с горьким юмором говорила она.
Катаев и Анна приняли решение забрать ее к себе (Валентин увидел Милу в 1927-м, когда остановились в Одессе проездом из Сорренто, и шутливо предложил ее отцу: «Продай мне эту девочку»).
Почти десять лет Катаев воспитывал девочку и заменял ей отца.
«Валя», — называла она его, как сверстника.
По утрам он ел любимую овсянку, мокрый от умывания, в сыром свитере, от которого пахло собакой после дождя, а она сзади обнимала его за шею. «Валя, как ты можешь есть эту гадость?» — спросила девочка. Он отправил в рот еще две ложки, отодвинул тарелку и больше при Миле к каше не притрагивался.
«Мадам Муха» хорошо готовила, как и ее мать. Та вообще со временем затеяла «кухмистерскую», где питались литераторы. Ценил ее стол Алексей Толстой, заявлявший: «Никто в Париже не умеет так готовить рябчиков!»
«Хлебосольная теща и симпатичная Аннушка, безропотная его супруга, всегда были рады гостям», — поделился очевидец[35]. В романе «Двенадцать стульев» Мусик — жена инженера Брунса, суровая, но заботливая, а муж ее, у которого «наливные губы» и «голос шаловливого карапуза», восклицает, ставшее афоризмом: «Мусик!!! Готов гусик?!»
Она есть и в «Фантомах»: «Сейчас второй час ночи. Слева от моего стола, свернувшись калачиком, спит жена. Под розовую щеку она положила ковшиком обе руки и, уткнув круглый, детский нос в подушку, обиженно сопит и сладко жует губами».
Этот рассказ был напечатан в январе 1924 года в трех январских номерах «Накануне». Катаев вспоминал, что вначале пытался напечатать его в журнале «ЛЕФ». «Я читал его у Бриков, в присутствии Маяковского. Было это вроде заседания редакции. Планировали в номер, маленькие поправки сделали». Но не пошло — возможно, отсюда взялась взаимная неприязнь Катаева и жильцов Водопьяного. Видимо, для эмигрантского «Накануне» «декадентский» рассказ годился больше, нежели для радикального «ЛЕФа», который обещал «давать образцы литературных и художественных произведений не для услаждений эстетических вкусов, а для указания приемов создания действенных агитационных произведений». Впрочем, Асеев упоминал «Валентина Катаева, печатавшего в «ЛЕФе» свои стихи, которые он потом превратил в прозу», например, в 4-м номере «ЛЕФа» за 1923 год была напечатана не самая типичная для Катаева «Война» («Ночь передергивала карты. / У судорожного костра…»), на которую близкий к акмеизму литературный критик из Берлина Вера Лурье отозвалась: «Честные акмеистические стихи Катаева напоминают Гумилева, сдобренного Пастернаком». Маяковский (вопреки теориям и декларациям) все же старался привлечь к журналу самых ярких авторов, даже Есенина.
Катаев и Коваленко расстались в середине 1930-х…
Мила-Людмила рассказывает, что однажды летом, приехав в Москву с дачи, Анна Николаевна обнаружила в каждой комнате «вертеп разврата», доложила обо всем дачнице-дочери, и будто бы та, будучи «дамой крутого нрава», вопреки всем просьбам мужа с ним немедленно порвала — указала на дверь…
Расставались тяжело, вслед в окно летела медвежья шкура… Основную часть вещей забирал для Катаева Кручёных. Правда, золотое кольцо с бриллиантом навсегда осталось с ней. Она работала ретушером — и родные запомнили ее постоянно согнувшейся над столом. Катаев отдал ей квартиру (тогда уже другую, из пяти комнаток в Малом Головином переулке, 12, куда переехали из Мыльникова). Хотел помогать материально, но она упрямо отказывалась. Стала сдавать половину квартиры молодым архитекторам.
(Дочь Катаева Евгения рассказала мне, как в 1950-е годы гуляла с отцом и возле «Елисеевского» он приветливо пообщался с какой-то женщиной, а потом сообщил: «Моя бывшая жена». Дома Женя принялась расспрашивать мать: «У папы была другая жена? Почему же они развелись?» — «Она была жуткая зануда. Что ни случалось, она только и ныла: «Все плохо», «Ой, бедный», вот ему это все и надоело».)
Первые два года после развода Анна была совершенно без сил, по выражению ее племянницы, никакая… В 1939-м вышла замуж за верного ухажера художника Владимира Роскина, оформлявшего советские выставки за рубежом, который в 1919–1922 годах вместе с Маяковским принимал участие в создании «Окон РОСТА». Роскин влюбленно кружил возле с момента ее появления в Москве.
Однажды Катаев пришел в Головин на рассвете, пьяный, постучал в окно, но мать Роскина Вера Львовна не пустила: «Уходите, у нее есть муж»… Анна, узнав об этом, не смогла простить свекрови, навсегда перестала разговаривать с «ведьмой»…
«С этого все пошло наперекосяк», — говорит Мила Коваленко — отношения Анны с Роскиным начали рассыпаться, хотя брак их продлился всю жизнь…
В сборнике «Отец» 1928 года поэтическая подборка открывалась посвящением «Анне Катаевой» стихотворения о бронепоезде Гражданской войны:
И только вьюги белый дым,
И только льды в очах любой:
— Полцарства за стакан воды!
— Полжизни за любовь!
Кстати, стихи Катаева (и в том числе посвященные Леле), написанные его рукой и напечатанные на машинке с его правкой, Анна хранила всю жизнь.
Людмила Коваленко вспоминает, что в детстве ее мучили страхи: «Хотелось сжаться в комок, быть незаметной и никому не мешать, поэтому и мое любимое слово было — «нет». Валя даже написал глупый стишок: «Наша Милка, как кобылка, надоела она мне, что ни спросишь, отвечает она: не». Ну и потом, когда мы остались одни без Вали, вся наша жизнь изменилась, до сих пор еще больно…»
В свои девяносто она с необычайной ясностью, затягиваясь сигаретой и поблескивая бриллиантами того самого золотого кольца, рассказала мне про Валю, который развлекал ее стихами, держал шкуры в разных комнатах (тигриную она боялась), катал ее на извозчике, водил на Страстной бульвар, где сажал на верблюда, который однажды, чем-то разгневанный, оплевал его с ног до головы. И весь в верблюжьей зловонной и тягучей слюне Валя бежал с девочкой по бульвару…
Отмывшись, он сидел в кресле, вытянув ноги к печке, а она сидела на его ногах, и они, хулиганы-заговорщики, разбирали по деталькам небольшие настенные часы… Катаев выкинул несколько колесиков в огонь, потом Анна Николаевна понесла часы к мастеру чинить…
«Милка» пришла к нему на юбилей, пятидесятилетие. Обнялись, заплакали. Повисла на нем, вдыхая знакомый запах одеколона, который помнила всегда…
Анна Сергеевна Коваленко умерла 26 августа 1980 года.