4
4
Лет с тринадцати Эжен был постоянно влюблен.
«Испытал ли ты когда-либо, дорогой друг, этот любовный жар, этот бред, охвативший и разум и чувство, наполнивший мою душу непостижимой смесью страдания и наслаждения! Только мне известно, какая гроза разражается в моей груди, чуть только мысль коснется той, которая мне так дорога. Говорить о морали, философии, спокойствии тому, чья душа охвачена страстью, все равно, что гасить горящее здание стаканом воды. Мягчительные, болеутоляющие, успокоительные — вся эта лавочка медицинских снадобий не годится для лечения сумасшедших...»
Особа, вдохновившая Эжена на столь блестящий пассаж, жила в одном из особняков квартала Сент-Оноре. Кульминация чувства совпала как раз с теми днями, когда в Париж вступили союзники. У богатых домов была расставлена стража, и Эжена едва не подстрелил часовой — австриец в белом мундире, — когда он прокрадывался, чтобы только взглянуть на окна, за которыми обитала прекрасная дама.
Его первой возлюбленной стала мисс Елизавета Сальтер, девятнадцатилетняя экономка мадам Вернинак, англичанка, ради которой он начал самым старательным образом изучать английский язык.
После смерти мадам Делакруа Эжен жил на Университетской улице вместе с четой Вернинак и племянником Шарлем. Самый веселый из всех романов Эжена продолжался два года под носом у Генриетты, что ее очень шокировало.
«...В девять часов я подал знак, в четыре прыжка был уже наверху, и обнаружил Элизу в десять раз более приветливой, чем обычно. Мой Бог! Никогда я не чувствовал сердце бьющимся с такой силой. Но... Почему я не мог написать тебе в ту же минуту, где моя горячность, мое негодование? Остановись, мгновение, остановись — как тебе описать его?! В момент, когда страсть поднимает голову и делает нас подобными полубогам, — стук в дверь!!. Какого дьявола, кто стучит в такой момент? Я приостановился, мы прислушались — мы слышали только наше прерывистое дыхание и тишину, как сказано поэтом. Снова стук. Засов — ты был отодвинут, и обескураженная красота покрылась краской. Это была моя сестра. Она совершила свой выход с видом столь холодным и важным, что мальчишка на моем месте пустился бы наутек. Она желала испечь пирог с мясным фаршем и искала - свою кухарку. Она была рассержена, и было с чего. Но... к черту! Любовь существует, и тем хуже для разрушителей радости!»
В четыре прыжка наверху!.. О Керубино, о моцартианская страсть! Так и кажется, что сейчас появится доктор Бартоло, потом мадам Вернинак, и, выйдя на авансцену, они все вместе пропоют великолепный квартет.
Мисс Елизавета Сальтер была чувствительной, но трезвой возлюбленной. Вскоре она уехала в Англию — ее ожидала серьезная жизнь. Но она писала оттуда Эжену — Керубино вечно таскал за собой англо-французский словарь и бегал к Судье за консультациями.
Спектакль, разыгрываемый в комнатах, не всегда приличный, но всегда очаровательный, допускал замену актеров, вернее актрис, и каждая была превосходной.
В тех же декорациях, в тех же коридорах, едва затихало шарканье туфель мадам Вернинак, начинались эти мгновенные перебежки — от двери к двери, по лесенке, в комнату, в уютную, чистую комнатку. Ах! Тсс... Дверь заперта. О Каролина!
Каролина тоже служила у Генриетты. Она была горничной.
Счастье на этот раз было весьма кратковременным. Семейству пришлось покинуть Париж — жизнь в столице была разорительна — и перебраться в Буакский лес. Этот шаг представлялся надежным средством избавить имение от долгов.
Каролина была уволена и осталась в Париже. По просьбе Эжена ее взял прислугой Пьерре, который тогда уже был женат и жил своим домом.
Вместе со всеми в деревню переехал тогда уже двадцатилетний Эжен. Он должен был пробыть там до поздней осени, чтобы вернуться в Париж к началу занятий.
Французская провинция была изобильна. Правда, если бы семья Вернинак попыталась достать денег, чтобы спасти от продажи имение, ей это при всем хлебосольстве соседей вряд ли бы удалось. Но нечто раблезианское, добродушное и краснорожее во французской провинции жило всегда. Ели там сытно, подолгу, пили много вина, много болтали и редко ссорились. Провинциальные обеды Эжен описал в письме к Гиймарде:
«...Двенадцать перемен и столько же закусок, вода в кружках, пять-шесть жарких. Зайцы, щуки, длиною со стол и стол, за которым могут сидеть двенадцать человек, а сидят двадцать пять, хозяева вместе со слугами. Если добавить к этому кюре, который занимает всех разговором, разрезает жаркое и притом ест, как людоед, то ты составишь себе об этих обедах некоторое представление».
Провинциальными соками питалась столица, элегантный и ироничный Париж. Он перегонял все это грубое, сальное, иногда чересчур откровенное, как в перегонном кубе, и получался некий экстракт, который называют французской культурой, но который был бы ничем без этих провинциальных дубов.
Семья Делакруа имела в провинции прочные связи. По всей Франции укоренились эти кузены, племянники, тетки — одна разорялась, оставалось десять других. Эжен хорошо питался в детстве и отъедался в деревне каждое лето. Он жил в Буакском лесу до глубокой осени. Постоянная угроза продажи леса с торгов и традиционная французская скаредность деревенского стола не касались. Вы сможете оценить в дальнейшем, насколько велик был первоначальный, чисто физиологический импульс, заложенный в этом деликатном теле, импульс, которого хватило на жизнь: как ни парадоксально, они были чрезвычайно здоровые люди.
В деревне охотились: мотались по осенним полям, в высоких сапогах, заляпанных грязью, задерганные своими собаками, довольные, потные. Они узурпировали у аристократии эту благородную страсть — третье сословие получило право охотиться.
«...Иногда, посреди моих занятий охотой, когда остывал мой охотничий жар, я припоминал Уголино, захватить которого с собой у меня не достало присутствия духа, но которому я предаюсь вволю. В моей голове образовался как бы вихрь, который без конца кружит различные слова, призываемые мной на помощь, рифмы, которые готовы столкнуться...» Это было время поэзии — в пробуждающемся обществе поэт просыпается первым: поэтому, может быть, стихи пишутся как бы спросонья — свежо, непосредственно, но не всегда достаточно умно.
Франция твердила стихи Ламартина. Знаменитое «Озеро» было у всех на устах.
«Можем ли мы хоть на мгновенье бросить якорь в океан времени?
У человека нет гавани, у времени нет пристанища: оно бежит, а мы исчезаем...
Все меняется, все проходит», и т.д. и т.д.
Эти нежные и печальные звуки, эти размышления, которым предавались, сидя на старом пне или на замшелом камне у озера, пришли на смену надоевшим фанфарам империи.
Странно, что в период относительного успокоения жизнь начинала казаться ненадежной, обескураживающе изменчивой и предательски бренной. Между тем каждый из тех, чья жизнь во времена императора висела на волоске в самом буквальном смысле слова, казалось, намерен был не умирать никогда. Это было время уверенности, которое всегда связано о действием.
Эжен Делакруа, сын посла и префекта и брат генерала и барона империи, как будто бы сохранил в себе эту пружину, 8 его черных глазах светились огни походных костров — ему мало симпатично было это спокойное и ненадежное озеро, неопределенно журчащее, тускло отсвечивающее в неверном свете луны.
Он жаждал действия. Его поколение история взяла под уздцы. Остановленные, они топотали копытами. Меч в ножны — слова на бумагу, краски на холст. Они бросились теперь на свои чердаки — к мольбертам, к шатким столам, к оплывшим за бессонные ночи свечам, чтобы действовать, действовать, действовать...
«От прикосновения твоего луча пылают сердца, неведомая еще мечтательность охватывает меня; я думаю о моей дорогой усопшей; о свет! Не блеск ли ты ее духа?» Эжена не волновала эта мягкосердечная лирика, эта поэзия лодырей. «Божественная комедия» — расстояние в пять веков его не смущало — была ему ближе. Данте так страстно уверовал в существование ада, что он материализовался под его ненасытным пером. Он населил его грешниками, которых ненавидел, как можно ненавидеть только живых. Некоторые и в самом деле еще были живы, когда Данте писал поэму, и он деланно изумлялся: «Как, разве ты уже здесь?», он осыпал их отборнейшей руганью, мазал самой настоящей вонючей грязью. Едва ли не больше всего он ненавидел бездельников, их-вялые, холодные души. Ими он населил Ахерон, адскую реку, через которую в лодке Харона переправлялся вместе с Вергилием.
В злых было меньше смешного, но больше пугающего. Некоторые из них были красивы, особенно женщины. Бледные тела жестоких любовниц и бессердечных подруг метались в темной пучине Стикса. Река Стикс была границей пятого крута; перевозил через нее не Харон, а Флегий, грек, сжегший храм Аполлона в Дельфах и ввергнутый в ад еще Зевсом...
«Божественная комедия» была написана энергично и зло.
Бесподобные терцины Данте, мокрое серое небо с голубыми прорехами, красные рожи соседей, запах пороха и этот постоянно кружащийся вихрь, пламя души, водоворот, уже ревущий в глубинах спокойного озера, в его меланхолических водах; в головах возникал иной вариант романтизма, яростный, бессердечный и злой — романтизм контрреставрации.
Эжен возвращался в Париж обычно в конце декабря, накануне праздника святого Сильвестра. Он сопровождал Шарля в лицей, где сам был пансионером недавно, и водворялся на свое зимнее жительство, в маленькую квартиру на улице де ля Планш. Отсюда в Буакский лес обратными дилижансами, по дорогам, аккуратно усыпанным гравием, никуда не спеша, еженедельно шли письма. Эжен добросовестно писал Генриетте, сообщая о здоровье Шарля, о его лицейских успехах, о своих делах и намерениях, о парижских новостях, даже о модах. Но главными в этих письмах были франки и су, франки и су...
Здесь начиналась другая жизнь, в которой не было провинциального изобилия, жизнь очень скудная: постоянно надо было считать.
«Дилижанс до Парижа....12 фр.
Прачке за Шарля.....1 фр.
Печнику.........7 фр. 30».
Потом снова: прачке, печнику, аптекарю, консьержке; снова консьержке и т.д., регулярно, все время.
Кроме несуществующих доходов с имения в Буакском лесу, на долю Эжена приходилась доля в полторы тысячи франков с ежегодной ренты, которую приносил склад табака в О-де-Шапель, в свое время купленный матерью. Тысяча пятьсот франков в год — это примерно четыре франка в день. Средний заработок парижского рабочего составлял тогда около полутора франков. Рабочие жили как нищие — они ютились в подвалах с ослизлыми стенами и варили мясо лишь по воскресеньям. Жить в три раза лучше рабочего — значило жить в законченной бедности, питаться впроголодь и мечтать о новых панталонах — это был грандиозный расход. Между тем Эжен к тому времени стал законченным франтом Генриетта относилась без должного участия к возрастающим потребностям своего младшего брата. Кроме того, она предоставляла ему оплачивать разные мелочи: стирку для Шарля, чаевые консьержке и прочее, не считая нужным высылать своевременно деньги. Мало того, она постоянно упрекала Эжена в расточительности, в которой он отнюдь не был повинен: напротив, жизнь начинала уже приучать его к некоторой скаредности.
Все это раздражало Эжена, и иногда он взрывался:
«Откуда ты взяла, будто я полагаю, что вы купаетесь в деньгах? Много ли я докучал вам просьбами по этому поводу? Не идет ли речь о тех трех месяцах, что я платил портье и получил теперь от вас эту сумму?.. Говорил ли я тебе о расходах на модель? Я должен еще за холст в течение четырех месяцев, и я обязан в конце концов заплатить. Я должен был, конечно, посчитать все, во что я обошелся с тех пор, как был в колыбели.
Желаю тебе здоровья, моя дорогая сестра. Я обнимаю тебя от всего сердца, и будь спокойна, я не истрачу зря мизерную сумму 18 франков, которую я должен употребить на полуторамесячный абонемент (г-н Вернинак выписывал в Буакский лес газету «Минерва»).
Э. Делакруа.
Я забыл напомнить тебе о деньгах, которые должен мне Шарль».
Керубино — ты считаешь гроши?
Новый год, с ноторым у католиков совпадает праздник святого Сильвестра, Эжен обычно встречал у Судье. Шарль Судье занимал должность сверхштатного секретаря маркиза де Мезонфор, министра государственных имуществ. Он не очень надеялся на свою живопись. Сулье обитал в мансарде здания министерства на Вандомской площади. Новый год здесь встречали жженкой и песнями под гитару.
Здесь собирался круг — круг близких друзей, как казалось тогда, друзей на всю жизнь. Да, впрочем, не только казалось: большинство из тех, кто собирался на Вандомской площади в праздник святого Сильвестра, действительно всю жизнь ими оставались. Если и наступало охлаждение, то оно, в сущности, было мелочью по сравнению с тем, что их связывало между собой. Эжен Делакруа очень берег этот круг.
Вот из кого он состоял: Пьерре, маленький Пьерре — его имя осталось во французских словарях, снабженное замысловатым титулом — «Секретарь поэта Баур-Лормиана, переводчика на французский язык поэм Оссиана». Пьерре тоже учился живописи, но на свои способности, как и Сулье, не полагался — он был достаточно трезв. С Пьерре Эжен виделся почти каждый день, чаще, нежели с кем-нибудь.
Затем Феликс Гиймарде, как и Пьерре, соученик по лицею, сын сослуживца Шарля Делакруа по министерству иностранных дел. Во времена Консульства Гиймарде-старший был послом Французской республики в Мадриде. Там его портрет писал Франсиско Гойя. Бывший посол закончил свою жизнь в сумасшедшем доме, возможно не выдержав бесконечных метаморфоз, которые на его глазах претерпевала прекрасная Франция, — некогда вместе с Шарлем Делакруа он был депутатом Конвента.
Ахилл Пирон — скромный служащий почтовой конторы. Там с ним Эжен и познакомился. Не мудрено, почта была учреждением, которое он посещал очень часто. Шарль Пирон на почте так и скоротал свою жизнь. Его преданность была беспримерной — Эжена он обожал.
Ахилл Пирон остался после смерти Эжена Делакруа наследником всех его бумаг. Он первый издал дневники и письма Эжена. Это и оказалось его настоящей жизненной миссией.
Сулье, Пьерре, Пирон, Феликс Гиймарде и его брат Эдуард — вот те, кто собирался в мансарде почти ежегодно в канун праздника святого Сильвестра.
Здесь они чувствовали себя настоящей богемой...
Богема — ее сжигаемый честолюбием дух витал тогда над Парижем. Тщательно, но бедно одетые юноши, бледные от бессонных ночей, спускались время от времени с чердаков, появлялись в гостиных, привлекали внимание мрачностью, изумляя жестокостью парадоксов и неожиданными вспышками пафоса. Потом они снова исчезали на шестых и седьмых этажах, запирались в своих комнатушках и марали бумагу, мечтая прославиться. В такой мансарде тогда поселился Оноре де Бальзак. Он был всего на год младше Эжена и на чердаке строчил статьи, романы и драмы с таким же пылом и страстью, с каким Эжен строчил свои письма.
Бальзак, страстно желавший разбогатеть, познакомился однажды с предприимчивым юношей, по имени Гораций Рессон. Знавший все тайны литературного рынка, Рессон предложил Бальзаку писать роман вместе. Издание сей юный делец гарантировал, причем мгновенно и без всяких хлопот. Писать надо было быстро и плохо. Это им удалось, и они изготовили несколько книг, получив за них, правда, гроши.
Рессон был довольно близким приятелем Эжена и Шарля Сулье. На Вандомскую площадь он принес идею необычайно доходной машины для раскрашивания визитных карточек и театральных билетов. Над графическим оформлением проекта трудились Делакруа и Сулье. Через некоторое время изобретение принесло первый доход — двенадцать луидоров. Эжен, сидя на высокой лестнице, как на насесте, копировал голову из «Брака в Кане Галилейской», когда Судье, немедленно примчавшийся в Лувр с этим богатством, окликнул его, размахивая дюжиной ассигнаций. В мансарде устроили пир.
«...Я напишу тебе через несколько дней, чтобы поговорить, наконец, о тебе, обо мне, о Шарле, о нас, о вас, так как не вертится же все вокруг этих проклятых денег. Я завален работой. Эта дьявольская картина висит на моих плечах, но должен же я ее когда-нибудь кончить!»
Злополучной картиной был алтарный образ божьей матери для церкви Сакрекер — сердца Иисусова — в Нанте. Образ этот был заказан министерством Теодору Жерико, но тот, зная, что Эжен очень нуждается, передал ему заказ. Правда, Делакруа не должен был ставить свою подпись: комбинация эта держалась в секрете, во всяком случае, от министерства. За картину должны были заплатить полторы тысячи франков — столько же, сколько он получал ежегодно, будучи совладельцем табачного склада в О-де-Шапель.
Но вот уже несколько лет, как у него появился еще один источник дохода: только что закончив лицей, он стал сотрудничать в парижских сатирических, всегда оппозиционных журналах «Зеркало» и «Желтый карлик». Для них он литографировал карикатуры, которые сочинял на самые разнообразные злободневные темы. Вот например: «Процессия на Елисейских полях», где представлено шествие в день святой пятницы. Несколько придворных — в них нельзя не признать недавних эмигрантов, — они в пудреных париках, в камзолах и платьях с фижмами, передвигаются по Елисейским полям, взгромоздясь на огромного рака. Рак, естественно, пятится задом. За ним следует рак, на спине которого установлено подобие трона. А на этом подобии — сахарная голова, формой своей и очевидной белизной явственно напоминающая голову Карла д’Артуа, брата короля и законного наследника престола Людовиков.
Смысл карикатуры вполне очевиден: Карл д’Артуа был известен как оголтелый и совершенно безудержный контрреволюционер, вдохновитель идиотских законов, вроде закона о святотатстве, за которое теперь в качестве наказания предусматривалось отсечение руки.
Для того чтобы стать хорошим карикатуристом, Эжену не хватало добродушия, тем не менее сотрудничество в «Зеркале» и «Желтом карлике» принесло ему пользу — искусство литографии он постиг.
В январе 1822 года в мастерской печатника Энгельмана Эжена неожиданно задержала полиция. Полиция в эти дни была поднята на ноги в связи с раскрытием заговора, прямое участие в котором принимал Лафайет, а косвенное герцог Орлеанский, будущий король Луи-Филипп.
«В высшей степени странно, — сказал прокурор в обвинительной речи по делу о заговоре, — что этот Лакруа, известный как человек очень опасный, был сразу же после своего задержания освобожден...»
Есть сведения, что причиной того, что Эжен был избавлен от каких-либо преследований, было слово, замолвленное за него герцогиней Беррийской.
Совсем юная тогда герцогиня Беррийская была к тому времени уже два года вдовой. 18 февраля 1820 года у подъезда парижской оперы седельщик Лувель заколол кинжалом ее мужа, герцога Беррийского, сына Карла д’Артуа — Сахарной головы. Герцог был заколот на глазах у жены, которой он только что помог подняться в карету. Он умер через несколько часов в маленьком, обитом розовым штофом фойе оперы.
С Марией-Каролиной, герцогиней Беррийской, дочерью короля обеих Сицилий, Эжен познакомился в той же самой мастерской Энгельмана, куда хозяйка замка Рони приезжала, чтобы отобрать несколько литографий для украшения комнат.
При всей оппозиции Эжена к режиму можно представить себе, как его волновал царственный голос, обращенный к нему с неслыханной доброжелательностью: герцогиню чрезвычайно интересовал сам процесс литографии. Почему — неизвестно; просто она интересовалась разными разностями.
А Эжен в свои двадцать лет с небольшим временами все еще ощущал себя Керубино, пажем, пажем принцессы — в конце концов она была очень молода и очень красива. Кроме того, она была романтична. Мария-Каролина навещала Лувеля в тюрьме и пыталась каким-либо образом облегчить его участь. По ее просьбе Эжен сделал литографированный портрет Лувеля, приговоренного к смерти, несмотря на заступничество. Может быть, именно этот портрет показывал своим знакомым Пушкин в партере Мариинского театра?
Латинский квартал — беспокойный квартал, квартал в высшей степени самостоятельных, независимых юношей. Многие из них, возможно, были членами тайного общества, которое тогда образовалось во Франции по образцу итальянского общества угольщиков — карбонариев.
«Принимая во внимание, что сила не есть право и что Бурбоны были возвращены во Францию иностранцами, угольщики объединяются для того, чтобы вернуть французской нации свободное пользование правом, заключающимся в самостоятельном выборе угодного ей правительства...» — говорилось в первой статье устава тайного общества.
Карбонарием Эжен не был по-видимому. Но известно, что Теодор Жерико вернулся в 1817 году из поездки в Италию, преисполненный самых радикальных идей. Известно, что братья Ари и Анри Шеффер были агентами связи между Лафайетом и заговорщиками в крепости Бельфор. Известно также, что Эжен Делакруа часто бывал у полковника Карона, замешанного в двух бонапартистских заговорах — Бонапарт и революция тогда снова стали синонимами.
В Буакский лес для мсье Вернинака Эжен выписывал газету «Минерва» — легальный орган нелегального общества угольщиков, которую редактировал Мануэль. «Франция относится к Бурбонам с отвращением», — заявил Мануэль с трибуны в палате.
В 1818 году отважному депутату был представлен молодой человек, только что приехавший в Париж из провинции. Молодой человек был сыном разорившегося марсельского лавочника. Звали его Адольф Тьер.
Тьер поразил Мануэля зрелостью и резкостью своих суждений. Он ненавидел Бурбонов и, едва успев раскрыть рот, заявил, что родился в недрах революции. Внешность его в своем роде тоже была замечательна: он был крохотного роста, с необычайно коротким туловищем и длинными ногами, вследствие чего напоминал кузнечика. Сверкавшие на его носу очки в стальной оправе придавали его облику нечто категорическое и, несмотря на молодость, властное.
Мануэлю Адольф Тьер очень понравился, и он пристроил его в другую оппозиционную газету — «Конститусьонель». Тьер неплохо разбирался в искусстве и печатал в газете статьи о живописи. Кроме того, у него был прекрасно подвешен язык — он обладал несомненным ораторским даром. Скоро он стал одним из самых известных и авторитетных говорунов из тех, кто собирался в кафе, чтобы поговорить о политике.
Тьер вступил в тайное общество карбонариев. Он был связан клятвой и уставом, каравшим смертью предателей.
В 1822 году Сахарная голова настояла на том, чтобы Франция послала войска в помощь испанским Бурбонам — их трон шатался, в кортесах бушевал Риего.
По поручению тайного общества Тьер отправился к испанской границе, чтобы связаться с угольщиками Испании. Адольф Тьер не был трусом, а честолюбие его не имело границ.