5. Две поэмы

5. Две поэмы

В октябрьском письме жене он отправил начало новой поэмы "Навна". Навна — имя Соборной Души российского сверхнарода. А в его концепции каждый сверхнарод имеет светлого Водителя-демиурга (у России это Яросвет) и светлую Соборную Душу. Она од но из проявлений Вечно Женственного в историческом процессе. Имя Навна — условно. Но сама она, безусловно, реальна. Навна то, "что объединяет русских в единую нацию; то, что зовет и тянет отдельные русские души ввысь и ввысь; то, что овевает искусство России неповторимым благоуханием; то, что надстоит над чистейшими и высочайшими образами русских сказаний, литературы и музыки; то, что рождает в русских душах тоску о высоком, особенном, лишь России предназначенном долженствовании…" Навна — душа русского народа, томящаяся под властью деспотии, и будет освобождена, когда восторжествует Роза Мира. А пока она — пленница Жругров в Друккарге — обиталище российского античеловечества. Ее освобождение — цель русской метаистории. О ней грезит автор "Навны". Так Владимир Соловьев был озабочен, по словам Блока, делом "освобождения пленной Царевны, Мировой Души, страстно тоскующей в объятиях Хаоса…"[494]

Поэма вначале именовалась сюитой. Музыкальное начало — в прихотливой строфике, интонации, в разработке темы. Умозрительное, по сути, понятие Соборной Души в поэме превращается в мифологический образ. Даниил Андреев следует Владимиру Соловьеву, прозревшему "нетленную порфиру". Соловьевское видение изображено в "Трех свиданиях" "в пурпуре небесного блистанья". И Навна возникает в слиянии сини небесной и синего простора глаз. Но Даниил Андреев не говорит о видениях, его умозрения соборности в поэтической плоти ожили в метаистории.

Пришла пора дать имена всему увиденному в иных мирах, классифицировать их. В цикле "Миры просветлений" он рассказывает о светлых мирах. В стихотворных изображениях условность чюрлёнисовских композиций (в них Андреев, кстати, находил намеки на трансфизическое) — звездные моря и фонтаны поющих комет. Они исключают земные краски — небесное сияние слепит, затмевает оттенки. Другое дело светлые стихиали. Арашамф — обиталище деревьев, веселая рать Ирудруны — с грозами, ливнями и ураганами, Нивенна — область духов снегов… Но и эти стихотворения программные, сочиненные с целью описать обозначенные в атласе Розы Мира области иных измерений.

Темные миры всегда и у всех поэтов живописнее светлых, человеческий язык пригодней для их изображения. И у Данте ад зримее рая. По демоническим слоям и лабиринтам Даниил Андреев проходит не один раз. Задумана и начата поэма в прозе "По ту сторону" (потом она стала называться "Жизнь на изнанке мира" и, наконец, "Изнанка мира"), написана поэма "У демонов возмездия". Изображение слоев мучилищ не повторяют друг друга. Мрачные подробности и памятные детали каждого из слоев — ярусов ада сопровождают изображение посмертных мук заслуженного чекиста, мечтавшего "блистать лампасом генерала", с дантевской фантазией.

Это не форма мести палачам: "Мой стих — о пряже тьмы и света / В узлах всемирного узла". Речь идет об узлах исторической народной кармы. Теперь одни бериевцы неожиданно оказались рядом со своими жертвами в централе, других, как раз руководителей андреевского террористического дела — Абакумова, Комарова, Леонова, арестованных еще при Сталине, расстреляли. Обвинялись они не в беззаконии и жестокости, а в том, что "смазывали" сигналы о террористической деятельности против руководителей партии и правительства. Известия об арестах и расстрелах чинов МГБ мгновенно долетали до зеков сквозь все затворы. Освобождение несправедливо осужденных преступниками, верилось, не за горами.

Общий ход событий воодушевлял самых недоверчивых. Но Андреев, сосредоточенный на своих сочинениях, и о свободе думал исходя из миссии — дописать, донести весть. Получивший уцелевшие черновики 50–го года, он завершал начатое, продолжал трактат, превращавшийся в учение о Розе Мира. Чувствовавшая его настроения сквозь тюремные стены и лагерную проволоку жена волновалась об одном: "…Боюсь, что ты пишешь в Прокуратуру и дальше не то, что надо, а лирико — психологические поэмы, т. е. продолжаешь наше с тобой детское, чтоб не сказать больше, поведение 47–48 года. Я тебе уже писала: если в силу каких-то глубоких внутренних причин иначе не можешь — ничего не пиши, я одна буду писать"[495].

Жена считала свое "мироотношение" реалистичнее. "Допускаю, — соглашался он. — Мое же — не реалистично, а реально. Это не игра словами. Верно, что я ошибался во времени, сроках и т. п. Вполне могу ошибаться теперь и вовсе не претендую на дар прорицаний. Я только уверен, что не ошибаюсь относительно духовной стороны некоторых явлений и процессов и в их направленности. Всякий специализируется на чем-нибудь, я — на метаистории. Все может сложиться даже совсем печально для нас, но это нисколько не поколеблет моего отношения к вещам, ибо оно основано не на том, хорошо нам с тобой или плохо, а на высшей объективной реальности. Поэтому я и говорю, что такое мироотношение реально"[496].

Теперь он имел право на одно письмо ежемесячно, и в 55–м писал жене неукоснительно в первых числах каждого месяца, вынужденно пропустив лишь май и июль: отвечал ее родителям. Письма писал с черновиками: "когда можешь писать так редко, а материала так много, черновики помогают сделать письмо более вместительным и толковым"[497], — объяснял он, обсуждая с женой многое. Счастье, что стало возможно пересылать стихи, и каждое письмо завершалось стихами, переписанными ровным убористым почерком. Он писал о мечтах, о том, как они будут "со временем читать по вечерам вслух, сидя на уютном диване, "Святые камни", "Симфонию городского дня", "Ленинградский Апокалипсис", "Александра Благословенного", "Гибель Грозного", "По ту сторону" и многое, многое другое. Уверен, что тогда у нас хватит времени прочитать вслух и такую махину, как "Железная мистерия", и даже "Розу Мира""[498].

Еще не все перечисленное завершено, но обдумано как безусловно необходимая часть целого. А когда жена удивляется количеству написанного, дополняет список: "Но ведь это куда меньше половины (если не считать огромной "Жел<езной>мистерии"). Можно было бы прибавить "Святые камни", "Сквозь природу", и "Афродиту Всенародную", "Яросвета", большую симфонию о великом Смутном времени (новая форма, действительно имеющая много общего с музыкальной симфонией), "Миры просветления", "Навну", "У демонов возмездия" и мн<огое>другое"[499]. Они пишут друг другу о Достоевском и о второй части "Фауста" (его Андреев перечитывал в тюрьме дважды, в тюремной тетради переписан фрагмент "Пролога в небесах" в оригинале, а рядом подстрочный перевод), об архитектуре и балете, о присылаемых стихах.

Получая стихи, вначале немногие, жена, при всей ее чуткости, не зная стоящей за ними метаисторической концепции, не представляя всей картины мистического космоса, восприняла их не сразу. Смущали непонятные имена, терминология, сама поэтика, нагруженная новыми смыслами. Он пытался объяснять. "Что сказать по поводу твоих мыслей о простоте? Вопрос сложный и в письме толком разобрать невозможно. Ограничусь следующим. Ты — на мой взгляд — и права, и не права. Дело в том, что никому не приходит в голову требовать от математика, чтобы он ухитрялся теорию относительности или векториальный анализ излагать языком понятий, доступных школьнику V класса. В искусстве тоже есть свои векториальные анализы, и непонятно, почему об этом забывают. Выражение "кабинетная поэзия" — нарочито снижающее, вроде слова "боженька" с маленькой буквы. Ведь надо бы и II ч<асть> "Фауста" считать тогда кабинетной поэзией, а между тем кабинетного в ней не больше, чем в IX симфонии Бетховена, тоже остававшейся долгое время малодоступной.<…>Главное же, в данном случае налицо — задача беспрецедентная, и ее нужно представлять хотя бы в общих чертах, чтобы судить о допустимой степени упрощения, о праве на такое упрощение.<…>Некоторые мои фразы могут неприятно резануть, ты усмотришь в них признаки странной самоуверенности, неуместной гордости и т. п. К сожалению, это недоразумение неизбежно, и я не могу найти способов убедить тебя при помощи писем, что это совсем не самоуверенность, а нечто качественно и принципиально иное. Я никогда до 47 года не был столь скромного мнения о собственной персоне, как теперь"[500].

Получив начало "Навны", она спешит высказаться: "По звучанию и по своеобразию это — чудо. Просто великолепная и совершенно своя вещь.<…>А зачем и откуда взялись имена, которых ты знать не можешь, я не понимаю. И эти имена, а также строчки (плохо говорю, не строчки, а иначе надо сказать), как:

— То стихиали баюкали космос

Телесного слоя. —

звучат для меня доктором Штейнером.

И вот вся вещь для меня — смесь настоящего, огромного, недосягаемого искусства с совершенно сомнительными вещами"[501].

"О "Навне" подожди судить, — просил он. — Ведь это, с одной стороны — только начало, а с другой — само по себе, все в целом, является лишь серединой. Возможно, что относительно д — ра Штейнера ты останешься и в будущем при особом мнении, но дело в том, что к Штейнеру это не имеет никакого отношения, а имеет к некоторой концепции, лежащей под или за всеми текстами и постоянно проявляющейся в различных рядах слов и образов. Это не случайные ляпсусы, а штрихи системы. Именно в качестве штрихов, дополняя друг друга, они имеют свою raison d’etre[502] и воспринимаются совсем иначе, чем взятые изолированно. Существует, как данность, некий новый жанр, называемый поэтическим ансамблем. Какая-либо тема, весьма обширная по объему и сложности, может найти адекватное выражение не в поэме, цикле или драме, а в жанре комплексном: все его части связаны между собой единством этой темы, различные аспекты и подтемы которой в них разрабатываются, и в то же время каждая из них является произведением до некоторой степени автономным. При этом сюда привлекаются поэмы, поэтические симфонии, циклы, даже поэмы в прозе и т. д. — Что же до названий, то почему ты так уверенно пишешь, что я не могу их знать? А если я все-таки знаю? Представь — именно знаю, да притом еще много десятков, и не только названия, но и "ландшафты", и смысл их, и звучание (там, где оно есть), и категории их обитателей, и многое другое. Я все твержу, а ты все не хочешь услышать: недаром же я пролежал, в общей сложности, 1500 ночей без сна. Мало ли какие бывали состояния"[503].

Он старается убедить, что за написанным стоит не самонадеянная выдумка, а сокровенное знание: "Что же касается "названий", то, повторяю, если бы ты знала всю композицию, то убедилась бы, что без них — абсолютно невозможно. Кстати, почему ты не протестуешь против действительно выдуманного, совершенно условного имени — Навна?"[504]

Следующие главы "Русских богов" опять требовали пояснений: "Термины Шаданакар, Нэртис и мн<огие>другие — оттуда же, откуда так перепугавшие тебя Лиурна и Нивэнна. На протяжении ряда лет я воспринял их в определенных состояниях, кот<орые>со временем постараюсь пояснить тебе в разговоре, если Бог даст нам свидеться. А 242 — сумма всех слоев разных материальностей, с разным числом пространственных и временных координат; все вместе они составляют Шаданакар, т. е. систему различных материальностей планеты Земли. Такие системы наз<ываются>брамфатурами. Их — множества, т<ак>к<ак>брамфатуру имеют весьма многие звезды и планеты. Имеются мета — брамфатуры галактики, со многими сотнями и даже тысячами различных материальных планов. — Напр<имер>, одномерное дно Шаданакара представляет собой как бы линию, упирающуюся одним концом в звезду Антарес (& [альфа] Скорпиона), в кот<орой>скрещиваются одномерные миры всех брамфатур нашей галактики. Впрочем, такие жалкие обрывки огромной концепции вряд ли могут тебе что-нибудь дать. (Ах да, еще вот что. Ты говоришь, что названия звезд вызывают массу ассоциаций, а эти — нет. Да, не вызывают, потому что они новы. Никакие новые слова не могут вызывать ассоциаций. Но если бы это обстоятельство пугало людей, язык не только не развивался бы, но даже не возник бы совсем. Новые понятия требуют новых слов, это аксиома. А понятия заданными словами — действительно новые, независимо от чьего бы то ни было неверия или веры)"[505].

Обо всем в письмах не напишешь. Лето 55–го оказалось плодоносным, многое он написал, многое обдумал. Ожидания, что именно это лето станет очередным рубежом внутренней жизни, не вполне оправдались. "Но обогащение произошло огромное. Теперь лишь бы подольше тянулся период досуга да не мешали бы болезни. И дело будет в шляпе"[506], — делился он с женой. Под внутренней жизнью подразумеваются новые озарения. Но после инфаркта состояния снобдений не возвращались.