8. Семья
8. Семья
По всей вероятности, летом 1925 года Даниил побывал в Судаке. Во — первых, там поселилась очень больная, с парализованными ногами Евгения Альбертовна Репман. Жить ей на старости лет стало не на что. Поэтому бывшие ученики гимназии ежемесячно собирали для нее деньги. (Эта помощь, свидетельствует вдова Андреева, продолжалась до начала войны; и большую роль в сборе этих денег играл Даниил.) Во — вторых, счастливый случай: для обследования Судакской крепости из Москвы отправился профессор А. А. Фомин. А он дружил с профессором Строгановым, мужем Надежды Александровны, их учительницы. Она и пригласила поехать с ними милую ее сердцу Зою Киселеву и Даниила Андреева. Это была возможность в то голодное и трудное время немного откормиться и отдохнуть.
Там, в Судаке, участвуя в раскопках (земляные работы — условие поездки), Даниил познакомился с юным учеником художественной студии Глебом Смирновым, и они подружились. Археологические исследования Фомина по заданию Исторического музея и Археологического отдела Главнауки имели серьезное значение, о них он тогда же сделал доклад на Всесоюзной археологической конференции в Херсонесе. Историческая наука всерьез интересовала и Андреева, не случайно герой "Странников ночи", одна из проекций автора, Саша Горбов — археолог. Остатки внушительной генуэзской цитадели, стена из серого известняка с боевыми башнями, опоясывавшая гору Крепостную, откуда открывалась окруженная горами долина, искрящаяся на солнце бухта на юго — западе — будили воображение. И сам уютный Судак с горами и морем, с саманными домиками и шелестящими тополями, молодая дружеская компания действовали ободряюще. Но даже здесь мучительные переживания всплывали. Может быть, о них он позже писал, вспоминая высокий берег с крепостными стенами:
За разрушенными амбразурами,
В вечереющей мгле — никого.
Брожу я, заброшенный бурями,
Потомок себя самого.
Постылая грусть терпка мне,
И, влажные лозы клоня,
Читаю надгробные камни
На долгом исходе дня.
И буквы людских наречий
На плитах разных времён
Твердят о Любимой вечно,
Одной в зеркалах имён.
И, в леденящем горе,
Не в силах утишить печаль,
Сажусь у гранитного взморья,
Долго гляжу — вдаль.
Весной 1926–го он неожиданно получил письмо от брата Вадима, от которого долго не получал никаких известий.
После смерти отца, закончив гельсингфорскую гимназию, живущий стихами и романтическими порывами, Вадим Андреев в октябре 20–го через Францию отправился в Добровольческую армию, потом из Батуми попал в Константинополь, где недолго поучился в русском лицее, оттуда в Софию, и затем, в апреле 22–го, в Берлин, в город, где родился младший брат, где умерла их мать. Поначалу он и жил на той самой зеленеющей окраине, где это произошло, в Грюневальде, у поселившейся там мачехи. Не это ли сказалось на том, что Берлин Вадим, как и его отец, невзлюбил. Берлинские годы он позднее назвал "возвращением к жизни", замечая, что "пустить корни на чужой земле так же трудно, как сосне вырасти в солончаковой степи"[86].
В Берлинском университете Вадим Андреев изучал историю живописи, живя на стипендию Уиттимора, предназначавшуюся для русских студентов. В Берлине в начале 24–го вышла его первая книга стихов "Свинцовый час". Но летом того же года, не дождавшись обещанного советского паспорта, он перебрался в Париж, поступив в Сорбонну и занявшись русской филологией. Но и в Париже, где дышалось легче, хотя жилось так же трудно, время от времени молодой поэт, плохо представлявший, что на самом деле творится в России, порывается вернуться на родину. В 1926 году он женился на Ольге Викторовне Черновой. Черновой она была по отчиму — знаменитому эсеру, настоящий ее отец — художник Митрофан Федоров. Семейство Черновых в Париже двадцатых годов жило в кругу русского литературно — художественного Парижа. Одно время у них нашла приют Цветаева, дружили они с Ремизовыми. Ее сестры вышли замуж за друзей Вадима Андреева, Наталья за поэта Даниила Резникова, Ариадна — за прозаика Владимира Сосинского.
Слухи о Вадиме, об Анне Ильиничне Андреевой, ее детях до Добровых доходили с трудом. И Даниила, чувствовавшего духовное одиночество, обостренное необъяснимыми и самому себе метаниями, судорожно возникавшими мистическими построениями, неожиданное письмо брата, с которым не виделся почти десять лет, очень обрадовало. Он торопливо отвечал: "Ох, за это время произошло очень много в моей жизни (внутренней). До чего хочется видеть тебя, говорить с тобой! Я уже привык к одиночеству, и оно давит все реже, но брата я хочу иметь до + оо.
Я пережил недавно одну очень неприятную историю, когда был поставлен в глупейшее положение одним подлым человеком, которому я доверился вполне. Но это было мне наказание, ибо такую же подлость совершил и я сам перед тем с третьим человеком, учась лгать. Вышло восхитительно, роль свою сыграл я удачно, и даже очень, потому что результат превзошел все ожидания. Но это подло с моей стороны, и я был наказан за дело. Все это путаная и скверная история, которую я расскажу тебе, когда увижу тебя.
А сейчас я очень много занимаюсь; ибо идут зачеты (проклятые!). А перед тем очень много работал над своим романом".
Речь идет о романе "Грешники". Над ним Андреев начал работать еще перед поступлением в Литературный институт, и этот замысел, как и многие его замыслы, прошел через все творчество, меняясь, трансформируясь, но сохраняя главное, заветное. Позже, когда он писал "Странники ночи", Коваленский заметил: "Это те же "Грешники"". Намечая свой литературный путь, Даниил писал брату в том же письме: "Знаешь, я прихожу к убеждению, что я за всю свою жизнь напишу всего 2 или 3 романа (и вовсе не длинных, — тот, который я пишу 2 1/2 года, будет иметь всего 150 или около страниц, написал сейчас треть). А сижу я целые недели над тетрадями. У меня 16 толстых тетрадей черновиков. И думаю, что буду еще и еще переделывать — сотни раз — авось к старости что-нибудь и выйдет".
Но его ночные бдения над романом время от времени перемежали стихи. Об этом он тоже бегло сообщает брату: "Писал тут стихи, и за них попал в Союз Поэтов. Сейчас уже больше месяца стихов не пишу — слишком занят прозой и учением.
Печататься не думаю еще лет 5–6".
Не спешили печататься и другие его однокашники, серьезно относившиеся к литературе — Арсений Тарковский, Юрий Домбровский… Мария Петровых свидетельствовала: "Я не носила стихи по редакциям. Было без слов понятно, что они "не в том ключе". Да и в голову не приходило ни мне, ни моим друзьям печатать свои стихи"[87].
Писал Даниил брату и о семье: "А у нас в доме все то же — интересно, мирно и хорошо. Хорошие и интересные люди меня окружают. Все это очень приятно. Но бесконечно, тем не менее, хочется перемены, — и перемены самой простой — уйти и жить одному — совершенно одному, чтоб был сам себе господин. Это и будет, надеюсь, достаточно скоро (т. е."скоро" очень относительно — ну через год). Как твои делишки с переездом сюда? Ты мне ответишь ли на это письмо?
Братец ты мой милый! Как хочется видеть тебя! Так много (есть рассказать!) Целую! Почему не писал ты раньше?"
Окончившему школу, повзрослевшему Даниилу в большом семействе Добровых, где его очень любили, жилось все-таки непросто. В переполненной квартире, в сердцах называемою "ночлежкой", трудно было уединиться, чтобы писать. Некоторое время он жил в одной комнате с Сашей Добровым. Потом, когда Шура вышла замуж и в доме появился Александр Викторович Коваленский, а Саша женился, он спал в столовой. Там привык — и привычка осталась навсегда — затыкать на ночь уши, иначе выспаться ему не давали. Тем более что рядом, за занавеской, один раз в неделю у Филиппа Александровича проходил прием больных, начинавшийся довольно рано, и в этот день Даниилу, писавшему по ночам, приходилось недосыпать.
Но и в тесноте большое семейство жило дружно, умело радоваться и смеяться. Когда Даниил спал в столовой, случилась история, в доме названная "Адам и Ева". К поселившимся в одной из комнат образовавшейся коммуналки Межибовским как-то приехала сестра матери семейства, Евгении Петровны, Ева. А в квартире жила кошка, на ночь обычно запиравшаяся в подвале, где находилась кухня. Ночью, сквозь сон Даниил услышал, что кошка лезет в буфет. Спавший обычно нагишом, он поймал кошку, пошел с нею вниз. Услышав странный шум, Ева встала, зажгла свет, и обнаженный Даниил от смущения и неожиданности запустил в нее кошкой и юркнул назад, в столовую.
Даниил, неутомимый озорник и выдумщик, любил розыгрыши. Вот один из них. Шура Доброва каждый вечер долгое время проводила в ванной. Однажды Даниил, когда она принимала ванну, "сбросив ботинки и ступая на цыпочках, снес из столовой и гостиной все стулья, кресла и даже маленький столик в коридор и бесшумно нагромоздил их друг на друга, так, что на протяжении двух саженей — от двери кухни до двери спальни — образовалось заграждение высотою в человеческий рост". Свет в коридоре зажигался в передней. Шура, не понимая в чем дело, с трудом выбиралась из ванной, стулья мешали, с грохотом падали, а Даниил сдавленно хихикал. Утром его ругали, но потому, что нужно было ругать, без злости, даже с некоторым сочувствием и тайным одобрением. Через годы эту и другие свои выходки он приписал педагогу, теоретику инфантилизма Ящеркину, герою новеллы "Новейшего Плутарха".
Старшие Добровы вполне понимали Даниила — в семье самого младшего, и прощалось ему многое, но и он, избалованный любящими тетушками, в те нелегкие годы обязан был помогать семье, каждый месяц приносить какие-то деньги на хозяйство.